Оглавление

  • Франсуаза Саган - «Любите ли вы Брамса?»
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава ХIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  • Франсуаза Саган - «Волшебные облака»
  •   Флорида
  •     1
  •     2
  •   Передышка
  •     3
  •     4
  •   Париж
  •     5

    Любите ли вы Брамса? (Сборник) (fb2)


    Франсуаза Саган - «Любите ли вы Брамса?»

    Посвящается Ги

    Глава I

    Приблизив лицо к зеркалу, Поль неторопливо пересчитывала, как пересчитывают поражения, пометы времени, накопившиеся к тридцати девяти годам, не испытывая ни ужаса, ни горечи, неизбежных в таких случаях, напротив — с каким-то полурассеянным спокойствием. Как будто эта живая кожа, которую слегка оттягивали два пальца, чтобы обозначилась морщинка, чтобы проступила тень, принадлежала кому-то другому, другой Поль, страстно заботившейся о своей красоте и нелегко переходившей из категории молодых женщин в категорию женщин моложавых, — и эту Поль она узнавала с трудом. Она остановилась перед зеркалом, просто чтобы убить время, и вдруг ей открылось — при этой мысли она даже улыбнулась, — что именно время-то и сжигает ее на медленном огне, убивает исподволь, обрушиваясь на тот облик, который, как она знала, нравился многим.

    Роже собирался прийти к девяти часам; сейчас семь — значит, времени у нее достаточно. Достаточно времени, чтобы вытянуться на постели, закрыть глаза, не думать ни о чем. Дать себе роздых. Дать ослабнуть напряжению. Но о чем же она так страстно, до изнеможения думала весь этот день, если к вечеру ей необходимо отдохнуть от своих мыслей? Ей была хорошо знакома эта беспокойная апатия, которая гнала ее из комнаты в комнату, от окна к окну. Так бывало в детстве, в дождливые дни.

    Она вошла в ванную комнату, нагнулась, попробовала, достаточно ли теплая вода, и жест этот сразу же напомнил ей другое… Было это лет пятнадцать назад. Она была с Марком, они во второй раз проводили вместе каникулы, и уж тогда она чувствовала, что это ненадолго. Они шли на паруснике Марка, парус бился по ветру, как неспокойное сердце. Ей было двадцать пять. И внезапно ее затопило счастье, она принимала весь мир, все в своей жизни принимала, поняв, словно в каком-то озарении, что все хорошо. И, желая скрыть сияющее лицо, она перегнулась через борт и окунула пальцы в быстрые струйки воды. Маленький парусник накренился; Марк кинул на нее невыразительный взгляд — только он один умел так смотреть, — и сразу же на смену счастью пришла ироническая усмешка. Разумеется, она и после бывала счастлива с другими или благодаря другим, но ни разу таким полным счастьем, которое ни с чем не сравнимо. Но со временем воспоминание об этой минуте перестало радовать — превратилось как бы в память о нарушенном обещании…

    Роже придет, она ему все объяснит, попытается объяснить. Он скажет: «А как же иначе» — с тем удовлетворением, какое он испытывал всякий раз, когда ему удавалось уличить жизнь в передержках, и тогда он, чуть не ликуя, пускался рассуждать о бессмысленности существования, об упрямом желании его длить. Только у него все это восполняется неистребимым жизнелюбием, несокрушимым аппетитом к жизни, и в глубине души он доволен, что существует на свете, и расстается он с этим чувством только, когда засыпает. Он и засыпал сразу, положив ладонь на сердце, даже во сне, как в часы бодрствования, прислушиваясь к биению своей жизни. Нет, не сможет она втолковать Роже, что она устала, что по горло сыта этой свободой, ставшей законом их отношений, этой свободой, которой пользуется лишь он один, а для нее она оборачивается одиночеством; не сможет Поль сказать ему, что порой чувствует себя одной из тех ненасытных собственниц, которых он так ненавидит… Вдруг ее пустая квартира показалась ей пугающе унылой, ненужной.

    В девять позвонил Роже, и, открывая ему, увидев в проеме двери его улыбающееся лицо, его, пожалуй, чересчур крупную фигуру, она в который раз покорно подумала, что, видно, это ее судьба и что она его любит. Он обнял ее.

    — Как ты мило оделась… А я соскучился по тебе. Ты одна?

    — Да. Входи.

    «Ты одна?..» А что бы он стал делать, если бы она ответила: «Нет, не одна, ты пришел некстати»? Но за шесть лет она ни разу не сказала ему этих слов. Он не забывал ее об этом спрашивать, иногда даже извинялся, что обеспокоил, — просто из хитрости, за которую она упрекала его про себя больше даже, чем за его непостоянство. (Он не желал даже допускать мысли, что виноват в ее одиночестве и в том, что она несчастна.) Она улыбнулась ему. Он откупорил бутылку, налил два стакана, сел.

    — Присядь, Поль. Где мы будем обедать?

    Она села возле него. Вид у него был усталый, у нее тоже. Он взял ее руку, пожал.

    — Я совсем погряз в разных трудностях, — сказал он. — Все идет по-дурацки, кругом одни болваны, растяпы, просто даже невероятно. Эх, пожить бы в деревне!

    Она рассмеялась.

    — Ты бы там соскучился без Кэ-де-Берси, без своих складов, грузовиков. И без ночных шатаний по Парижу…

    При последних словах он тихо рассмеялся, потянулся всем телом, и устало откинулся на спинку дивана. Она не обернулась. Она смотрела на свою руку, лежавшую на его широкой ладони. Все она знала в нем: густые волосы, начинавшие расти низко, чуть ли не с половины лба, любое выражение выпуклых голубых глаз, складки губ. Знала его наизусть.

    — Кстати, — проговорил он, — кстати, о моих безумных ночах. Меня тут на днях забрали в полицию как мальчишку, я подрался с одним типом… Это в мои-то сорок лет… В полицию, представляешь?

    — А почему ты дрался?

    — Не помню уж. Ему здорово досталось.

    И он вскочил на ноги, как будто воспоминание об этой схватке воодушевило его.

    — Знаю, куда мы пойдем, — объявил он. — В «Пьемонтиа». А после потанцуем. Если, конечно, ты соблаговолишь признать, что я танцую.

    — Ты не танцуешь. Ты просто ходишь, — сказала Поль.

    — Не все придерживаются такого мнения.

    — Если ты имеешь в виду тех бедняжек, которые на тебя молятся, тогда ты, конечно, прав, — заметила Поль.

    Оба расхохотались. Мимолетные похождения Роже были любимым предметом их шуток. Прежде чем взяться за перила лестницы, Поль прислонилась к стене. Она вдруг упала духом.

    В машине Роже она рассеянно включила радио. В мертвенном свете щитка приемника она на секунду увидела свою кисть, длинную и выхоленную. Под кожей шли жилки, подбираясь к пальцам, сплетаясь в беспорядочный рисунок. «Наподобие моей жизни», — подумала она, но тут же решила, что подобия нет. У нее — ремесло, которое она любит, прошлое, о котором она не жалеет, добрые друзья. И прочная связь. Она повернулась к Роже.

    — Сколько уж раз я включала в машине радио, отправляясь с тобой обедать?

    — Не знаю.

    Он искоса взглянул на нее. Наперекор прошедшим годам и уверенности, что она его любит, он был до сих пор до странности чувствителен к ее настроениям, был вечно начеку. Словно в первые месяцы… Она начала было свое обычное: «Помнишь?», но тут же спохватилась, решив сегодня вечером не распускаться, чтобы не впасть в излишнюю сентиментальность.

    — Тебе это кажется банальным?

    — Нет, я сама себе порой кажусь банальной.

    Он протянул к ней руку, она обхватила ее ладонями. Вел он машину быстро, знакомые улицы поспешно стлались под колеса. Париж поблескивал под осенним дождем. Он засмеялся.

    — Вот я думаю, почему я вожу так быстро. По-моему, просто стараюсь разыгрывать из себя молодого человека.

    Она не ответила. Сколько она его знала, он всегда старался показать, что он молодой человек, — он и был «молодым человеком»! Только недавно он признался ей в том, и его признание даже испугало Поль, Все страшнее становилась для нее роль поверенной, в которую она исподволь втянулась во имя взаимного понимания, во имя любви. Он был ее жизнью, хотя и забывал об этом, и она сама помогала ему забывать с весьма достохвальной скромностью.

    Они спокойно обедали, разговор шел о затруднениях, которые испытывали тогда транспортные агентства, такие, как у Роже; потом она рассказала ему две-три забавные истории о магазинах, где работала декораторшей. Одна клиентка от Фата категорически потребовала, чтобы Поль занялась ее квартирой. Американка, и довольно богатая.

    — Ван ден Беш? — переспросил Роже. — Постой-ка, припоминаю. Ах да…

    Поль вопросительно приподняла брови. Вид у него был беззаботный, как всегда при воспоминаниях определенного рода.

    — Я ее в свое время знал. Боюсь, что еще до войны. Она целые дни торчала в кафе «Флоранс».

    — С тех пор она успела выйти замуж, развестись и так далее и тому подобное.

    — Да-да, — мечтательно произнес он. — Ее звали, как же ее звали…

    Поль почувствовала раздражение. Ей вдруг захотелось воткнуть вилку в его раскрытую ладонь.

    — Как ее звали, меня не интересует, — сказала Поль. — Думаю, у нее достаточно денег и ни капли вкуса. Как раз то, что мне требуется, чтобы существовать.

    — А сколько ей сейчас лет?

    — Шестой десяток пошел, — холодно ответила Поль и, заметив выражение его лица, рассмеялась. Он перегнулся через столик, пристально поглядел на нее.

    — Страшно с тобой, Поль. Тебе лишь бы меня унизить. Но все равно я тебя люблю, хоть и не следовало бы.

    Ему нравилось разыгрывать из себя жертву. Поль вздохнула.

    — Как бы то ни было, завтра я пойду к ней на авеню Клебер. Мне просто до зарезу нужны деньги. Да и тебе тоже, — живо добавила она, увидев, что он протестующе поднял руку.

    — Поговорим о чем-нибудь другом, — предложил он. — Давай лучше потанцуем.

    В ночном ресторане они сели за маленький столик далеко от танцевальной площадки и молча смотрели, как мелькают бледные лица танцующих. Она положила свою ладонь на его руку, она чувствовала себя под его крылом, она так к нему привыкла. Потребовалось бы слишком много усилий, чтобы так же хорошо узнать кого-нибудь другого, и в этой уверенности она черпала невеселое счастье. Они пошли танцевать. Он крепко обхватил ее талию, закружил по площадке наперекор ритму, и видно было, что он очень собой доволен. Она была счастлива.

    Домой они возвратились на машине. Роже проводил ее до подъезда и обнял.

    — Ну, отдыхай, спи спокойно. До завтра, дорогая. — Он слегка коснулся губами ее губ и пошел обратно к машине. Она помахала ему рукой. Все чаще и чаще он предоставлял ей «спать спокойно». Квартира была до ужаса пустая. Поль тщательно прибралась и только потом присела на кровать, сдерживая слезы. Она осталась одна, опять одна и в эту ночь; вся жизнь представилась Поль бесконечной чередой одиноких ночей, среди несмятых простынь, хмурого спокойствия, сопутствующего долгой болезни. Лежа в постели, она машинально протянула руку, как бы желая коснуться теплого плеча, она удерживала дыхание, будто боялась спугнуть чей-то сон. Мужчины или ребенка. Неважно чей, лишь бы она была им нужна, лишь бы ее живое тепло помогало им спать и просыпаться. Но никому она по-настоящему не нужна. Разве что Роже, да и то временами… И то не по-настоящему. И не любовь это, а просто физиология — иногда она ощущала это. С горькой усладой она отдавалась своему одиночеству.


    Оставив машину у подъезда, Роже решил пройтись. Он дышал всей грудью, постепенно ускоряя шаг. Ему было хорошо всякий раз после свиданий с Поль, он любил только ее. Но вот сегодня вечером, расставаясь о ней, он догадался и о другом — о ее печали — и не нашелся, что сказать. Она словно о чем-то просила, просила невнятно, но он остро почувствовал — просила того, что он не мог ей дать, никогда никому не мог. Конечно, следовало бы остаться у нее и провести с ней ночь: нет все-таки лучшего средства успокоить тревогу женщины. Но ему хотелось пройтись пешком, пошататься по улицам, побродить. Хотелось слышать свои шаги на мостовой, подстерегать дыхание этого города, который он знал, как свои пять пальцев; а возможно, он просто предвкушал случайную ночную встречу. Он направился в сторону набережной, туда, где горели огни.

    Глава II

    Она проснулась позднее обычного, вся разбитая, и поспешно вышла из дому. Ей нужно было еще до работы попасть к той самой американке. В десять часов она

    уже входила в полупустую гостиную на авеню Клебер и, так как хозяйка еще не вставала, стала спокойно пудриться перед зеркалом. В это-то зеркало она и увидела вошедшего Симона. Он был в широком, не по фигуре халате, со встрепанной шевелюрой и необыкновенно красивый. «Не моего романа», — подумала она, не оборачиваясь, и улыбнулась своему отражению. Он был слишком тоненький, слишком темноволосый, со светлыми глазами и, пожалуй, излишне изящен.

    В первую минуту он ее не заметил и, напевая себе под нос, направился к окну. Она кашлянула, он обернулся с виноватым видом. Она решила было, что это последнее увлечение мадам Ван ден Беш.

    — Простите, пожалуйста, — заговорил он, — я вас не заметил. Я Симон Ван ден Беш.

    — Ваша мать просила меня зайти сегодня утром посоветоваться насчет квартиры. Боюсь, я разбудила весь дом.

    — Все равно рано или поздно приходится просыпаться, — грустно отозвался он. И она устало подумала, что он, должно быть, из породы хныкающих юнцов.

    — Садитесь, пожалуйста, — предложил он, и сам с серьезной миной уселся против нее, запахивая халат.

    Вид у него был почти сконфуженный. Поль вдруг почувствовала к нему какую-то симпатию. Во всяком случае, он вовсе не производил впечатления человека, сознающего свою красоту, — и это уже неплохо.

    — Кажется, все еще идет дождь?

    Она рассмеялась. Она подумала, какую физиономию скорчил бы Роже, увидев, чем занимается Поль, такая деловая даже по внешности: сидит в десять часов утра в чужой гостиной и нагоняет страх на красивого мальчика в халате.

    — Да-да, идет, — весело подтвердила она. Он вскинул на нее глаза.

    — А о чем же мне прикажете говорить? — произнес он. — Я вас не знаю. Если бы я вас знал, я сказал бы, что очень рад снова увидеть вас.

    Она озадаченно взглянула на него.

    — Почему же?

    — Да так.

    Он отвернулся. С каждой минутой он казался ей все более и более странным.

    — Вашу квартиру действительно не мешало бы немного обставить, — сказала она. — Где вы обычно сидите, когда у вас собирается больше трех человек?

    — Не знаю, — отозвался он. — Я здесь редко бываю. Целый день работаю, возвращаюсь усталый и сразу ложусь.

    Поль окончательно запуталась в своих суждениях об этом мальчике. Внешностью не кокетничает, работает целый день… Она чуть было не спросила: «А чем вы занимаетесь?» — но удержалась. Такое любопытство было не в ее духе.

    — Я стажируюсь у адвоката, — продолжал Симон. — Приходится много работать, ложиться в полночь, вставать на рассвете…

    — Сейчас десять, — заметила Поль.

    — Сегодня утром моего главного клиента гильотинировали, — протянул он.

    Поль вздрогнула. Он не подымал глаз.

    — Боже мой! — воскликнула она. — И он умер?

    Оба расхохотались. Он поднялся и взял с камина сигарету.

    — Нет, правда, я работаю не особенно много, недостаточно много. Вот Вы зато в десять часов уже на ногах, готовы заняться нашей мерзкой гостиной, я Вас просто уважаю.

    Он взволнованно зашагал по комнате.

    — Успокойтесь, — посоветовала Поль.

    Она вдруг пришла в хорошее расположение духа, даже развеселилась. И даже начала бояться появления матери Симона.

    — Пойду оденусь, — сказал Симон. — Я быстро, подождите меня.


    Целый час она провела с мадам Ван ден Беш, которая с утра явно находилась не в духе и держалась скорее сурово; разработала вместе с ней сложный проект меблировки квартиры и, спускаясь по лестнице, радостно строила финансовые планы, совершенно забыв о существовании Симона. По-прежнему лил дождь. Поль уже подняла было руку, желая остановить такси, как вдруг подкатил маленький, низенький автомобильчик. Симон открыл дверцу.

    — Может быть, я вас подвезу? Я как раз еду в контору.

    Ясно было, что он прождал ее целый час, но его заговорщический вид растрогал Поль. Согнувшись чуть ли не вдвое, она с трудом влезла в машину и улыбнулась.

    — Мне нужно на авеню Матиньон.

    — С мамой договорились?

    — Вполне. В самое ближайшее время вы будете отдыхать после своих трудов на мягких кушетках. А вы из-за меня не очень запоздаете? Уже начало двенадцатого. Времени более чем достаточно, чтобы гильотинировать весь свет.

    — У меня времени сколько угодно, — угрюмо отозвался он.

    — Я вовсе не собираюсь над вами смеяться, — мягко произнесла она, — просто у меня прекрасное настроение: у меня были денежные заботы, а благодаря вашей маме все благополучно разрешится.

    — Пускай только она вам вперед заплатит, — посоветовал он, — она у нас ужасно жадная.

    — Так о родителях говорить не полагается, — сказала Поль.

    — Мне не десять лет.

    — Сколько же?

    — Двадцать пять. А вам?

    — Тридцать девять.

    Он присвистнул так непочтительно, что она чуть было не рассердилась, но тут же засмеялась.

    — Почему вы смеетесь?

    — Вы присвистнули так восхищенно.

    — Представьте, я куда более восхищен, чем вы полагаете, — ответил он и так нежно поглядел на Поль, что ей стало неловко.

    «Дворники» ритмично скользили по смотровому стеклу, не справляясь с напором дождя, и она невольно подумала, как это Симон ухитряется вести машину. Садясь рядом с ним, она порвала чулок; она чувствовала себя чудесно веселой в этом неудобном автомобильчике, рядом с этим незнакомым, явно заинтересовавшимся ею юношей, под дождем, пробивавшимся даже внутрь и оставлявшим пятна на ее светлом пальто.

    Она начала что-то мурлыкать; сначала она уплатит налоги, потом пошлет ежемесячную сумму матери, рассчитается с магазином, и у нее останется… ей вдруг расхотелось считать дальше. Да и Симон вел машину слишком быстро. Она вспомнила Роже, минувшую ночь и помрачнела.

    — Вы бы не согласились как-нибудь позавтракать со мной?

    Симон выпалил эту фразу одним духом, не глядя в ее сторону. На мгновение ее охватил панический страх. Она его совсем не знает, придется волей-неволей поддерживать разговор, расспрашивать, стараясь войти в чью-то незнакомую жизнь. Она попыталась отбиться.

    — В ближайшие дни не знаю, слишком много работы.

    — Ну что ж, ничего не поделаешь, — отозвался он.

    Настаивать он не стал. Поль взглянула на него; теперь он вел машину медленнее и даже как-то меланхолично. Она достала сигарету, он протянул ей зажигалку. Кисти рук у него были мальчишеские, очень худые и комично вылезали из рукавов пиджака спортивного покроя. «При такой внешности не следует одеваться под траппера», — подумала она, и ей вдруг захотелось заняться его туалетом. Он воплощал собой тот тип юноши, который внушает материнские чувства женщинам ее возраста.

    — Мне сюда, — сказала она.

    Он молча вышел из машины, открыл дверцу. Вид у него был надутый и печальный.

    — Еще раз спасибо, — сказала она.

    — Не за что!

    Она шагнула к подъезду и оглянулась. Он смотрел ей вслед, неподвижно стоя у машины.

    Глава III

    Чуть ли не четверть часа Симон искал, куда бы приткнуть машину, и наконец поставил ее в полукилометре от своей конторы. Он работал у одного приятеля своей матери, знаменитого и ужасно противного адвоката, терпеливо сносившего все выходки Симона по причинам, о которых юноша предпочитал не думать. Временами ему страстно хотелось довести своего шефа до белого каления, да мешала лень. Ступив на тротуар, он ушиб ногу и тотчас же захромал с покорно-томным видом. Женщины оглядывались ему вслед, и Симон физически, спиной чувствовал, что они думают про себя: «Как жаль, такой молоденький, такой красавец — и калека!» Хотя внешность не прибавляла ему самоуверенности, он с облегчением твердил про себя: «У меня ни за что не хватило бы духу быть уродом». И при этой мысли ему мерещилось аскетическое существование то ли в качестве отверженного художника, то ли пастуха в Ландах.

    Прихрамывая, он вошел в контору, и старая мадемуазель Алис бросила на него полуласковый, полускептический взгляд. Ей были известны все фокусы Симона, она относилась к ним снисходительно, но сокрушалась. При такой внешности и живом уме он мог бы стать знаменитым адвокатом, будь у него хоть на грош серьезности. Он приветен, вал ее преувеличенно торжественным поклоном и уселся за свой стол.

    — С чего это вы вдруг захромали?

    — Я не по-настоящему. Ну, кто там кого укокошил сегодня ночью? Неужели же мне никогда не попадется прекрасное стопроцентное преступление, что-нибудь действительно ужасное?

    — Вас утром три раза спрашивали. Сейчас половина двенадцатого.

    Слово «спрашивали» означало, что спрашивал Симона сам шеф. Симон поглядел на дверь.

    — Я поздно проснулся. Зато видел нечто прекрасное.

    — Женщину?

    — Да. Знаете лицо очень красивое, нежное такое, чуточку осунувшееся… а движения… ну, словом, такие движения… Страдает от чего-то, а почему, неизвестно…

    — Вы бы лучше просмотрели дело Гийо.

    — Ладно.

    — А она замужем?

    Этот вопрос вывел Симона из состояния глубокой задумчивости.

    — Не знаю… Но если и замужем, то замужество неудачное. У нее были денежные затруднения. Потом они уладились, и она сразу повеселела. Я очень люблю женщин, которые радуются деньгам.

    Мадемуазель Алис пожала плечами.

    — Значит, вы всех подряд любите!

    — Почти всех, — уточнил Симон. — За исключением очень молоденьких.

    Он открыл папку с делом. Дверь распахнулась, и мэтр Флери просунул голову между створками.

    — Месье Ван ден Беш… на минуточку!

    Симон переглянулся с секретаршей. Потом поднялся и прошел в кабинет, обставленный в английском стиле, ненавистный ему своим безукоризненным порядком.

    — Вам известно, который час?

    Мэтр Флери пустился превозносить точность, трудолюбие и закончил свою пространную речь похвалой своему собственному долготерпению и долготерпению мадам Ван ден Беш. Симон глядел в окно. Ему казалось, будто когда-то, очень давно, он уже присутствовал при точно такой же сцене, всю свою жизнь проторчал в этом кабинете английского стиля, вечно слушал эти речи; ему чудилось, будто что-то невидимое сжимает его кольцом, душит, грозит умертвить.

    «Что я, в сущности, делал, — внезапно подумалось ему, — что я делал целых двадцать пять лет: только переходил от одного учителя к другому, вечно меня распекали, да еще считалось, что мне это должно быть лестно!» Впервые в жизни этот вопрос встал перед ним с такой остротой, и он машинально произнес:

    — Что же я делал?

    — Как что? Вы, дружок, вообще ничего не делали, в этом-то вся трагедия: вы ничего не делаете.

    — Думаю даже, что я никого никогда не любил, — продолжал Симон.

    — Я вовсе не требую, чтобы вы влюбились в меня или в нашу старушку Алис, — взорвался мэтр Флери. — Прошу вас только об одном — работайте. Есть пределы и моему терпению.

    — Всему есть предел, — раздумчиво подхватил Симон. Он почувствовал себя погрязшим в мечтах, в бессмыслице. Будто он не спал дней десять, не ел, умирает от жажды.

    — Вы что, издеваться надо мной вздумали?

    — Нет, — ответил Симон. — Простите, пожалуйста, я приложу все старания.

    Пятясь задом, он вышел из кабинета, сел за стол и, не замечая удивленного взгляда мадемуазель Алис, обхватил голову руками. «Что это со мной? — думал он. — Да что же это со мной?» Он пытался вспомнить: детство, проведенное в Англии, студенческие годы, увлечение, да, увлечение в пятнадцать лет подругой матери, которая и просветила его в течение недели; легкая жизнь, веселые друзья, девушки, дороги под солнцем… все кружилось в памяти, и ни на чем он не мог остановиться. Возможно, ничего и не было. Просто было ему двадцать пять лет.

    — Да не расстраивайтесь вы, — сказала мадемуазель Алис. — Вы же знаете, он отходчивый.

    Он не ответил. Он рассеянно чертил карандашом по бювару.

    — Подумайте о вашей подружке, — продолжала, уже встревожившись, мадемуазель Алис. — А еще лучше — о деле Гийо, — поправилась она.

    — Нет у меня никакой подружки.

    — А как же та, с которой вы встретились нынче утром, как ее зовут?

    — Не знаю.

    И верно, он не знал даже ее имени. Ничего не знать о ком-то в Париже — уж одно это было чудесно само по себе. Было нечаянной радостью. Существует кто-то, про кого можно придумывать круглые сутки все, что заблагорассудится.

    Растянувшись на кушетке в гостиной, Роже, усталый, медленно покуривал сигарету. Мало того, что он провел утомительный день на дебаркадере, следя за прибытием грузовиков, — когда он уже совсем собрался идти завтракать, пришлось срочно выехать на Лилльское шоссе, где произошла авария, которая обойдется ему в сто с лишним тысяч франков. Поль убирала со стола.

    — Ну а как Тереза? — спросил он.

    — Какая Тереза?

    — Мадам Ван ден Беш. Сегодня утром я, бог знает почему, вдруг вспомнил ее имя.

    — Все устроилось, — ответила Поль. — Я займусь ее квартирой. Я тебе нарочно ничего не сказала, я же знаю, что у тебя куча неприятностей…

    — Значит, ты полагаешь, что я способен огорчиться, узнав, что у тебя больше нет неприятностей. Так, что ли?

    — Нет, я просто думала, что…

    — Ты, Поль, очевидно, считаешь меня чудовищным эгоистом?

    Он сел на диван, уставился на нее своими голубыми глазами; вид у него был свирепый. И ей же еще придется его успокаивать, клясться, что он лучший из людей — в известном смысле это было правдой — и что он дал ей много счастья. Она подсела к нему.

    — Ты не эгоист. Ты слишком занят своими делами. Естественно, ты о них и говоришь…

    — Нет, я хочу сказать: в отношении тебя… Считаешь меня чудовищным эгоистом?

    Он понял вдруг, что думал об этом целый день, очевидно с тех самых пор, как накануне оставил ее у подъезда и заметил ее смятенный взгляд. Она колебалась: ни разу еще он не задавал ей такого вопроса, и, возможно, сейчас-то и наступила минута для откровенной беседы. Но сегодня она чувствовала себя уверенно, в хорошем настроении, а у него такой усталый вид… Она не решилась.

    — Нет, Роже, не считаю. Правда, бывают минуты, когда я чувствую себя немножко одинокой, не такой уж молодой, не всегда могу за тобой угнаться. Но я счастлива.

    — Счастлива?

    — Да.

    Он снова прилег на диван. Она сказала «я счастлива», и тот третьестепенный вопрос, который мучил его целый день, отпал сам собой. Вот и хорошо

    — Послушай-ка, все эти случайные истории, они… словом, ты отлично знаешь им цену.

    — Знаю, знаю, — подтвердила она.

    Она поглядела на него, на его закрытые глаза; какой он все-таки ребенок. Лежит себе на диване, такой большой, такой грузный и спрашивает совсем по-детски: «Ты счастлива?» Он протянул к ней руку, она взяла ее в свои и села рядом. Он все еще не открывал глаз.

    — Поль, — произнес он. — Поль, ты ведь знаешь, без тебя Поль…

    — Знаю…

    Она склонилась над ним, поцеловала в щеку. Он уже спал. Неуловимым движением он высвободил руку из рук Поль и положил ладонь себе на сердце. Она открыла книгу.

    Через час он проснулся, очень оживленный, взглянул на часы и категорически заявил, что самое время идти танцевать и пить, чтобы забыть все эти чертовы грузовики. Поль клонило ко сну. Но если Роже заберет себе что-то в голову, никакие доводы не помогут.

    Он привез ее в незнакомый ресторан, подвальчик на бульваре Сен-Жермен, имитирующий внутренним убранством уголок сквера, весь в пятнах теней, в грохоте бразильских напевов проигрывателя.

    — Не могу я каждый вечер ходить по ресторанам, — сказала Поль, присаживаясь к столику. — На кого я буду завтра похожа. Уже и сегодня утром я еле встала.

    Тут только Поль вспомнила о Симоне. Она совершенно о нем забыла. Она повернулась к Роже.

    — Вообрази, сегодня утром…

    Но не успела докончить фразу. Перед ней стоял Симон.

    — Добрый вечер, — сказал он.

    — Познакомьтесь, мсье Ферте, мсье ден Беш, — представила их друг другу Поль.

    — Я вас искал, — заявил Симон. — И нашел — это хорошее предзнаменование.

    И, не дожидаясь приглашения, он опустился на стул за их столик. Роже сердито выпрямился.

    — Я вас повсюду искал, — продолжал Симон. — И уже думал, не пригрезились ли вы мне.

    Глаза его блестели, он сжал рукой локоть Поль, которая от изумления не могла выговорить ни слова.

    — Вы, очевидно, ошиблись столиком? — спросил Роже.

    — Вы замужем? — воскликнул Симон. — А я-то думал…

    — Он мне надоел, — громко сказал Роже. — Сейчас спроважу его

    Симон посмотрел на Роже, оперся локтями о край стола, обхватив голову руками.

    — Вы правы, прошу меня извинить. Кажется, я выпил лишнее. Но сегодня утром я обнаружил, что ничего не делал всю свою жизнь. Ничего.

    — Тогда займитесь чем-нибудь приятным и убирайтесь.

    — Оставь его, — тихонько попросила Поль. — Он просто несчастен. Всем случалось выпить лишнего. Это сын твоей… как бишь ее… Терезы.

    — Сын? — с удивлением переспросил Роже. — Этого только не хватает.

    Он нагнулся. Симон бессильно уронил голову на руки.

    — Очнитесь, — сказал Роже. — Давайте выпьем вместе. Вы нам расскажете о ваших бедах. Пойду за стаканами, а то тут до ночи можно просидеть без толку!

    Поль развеселилась. Она заранее предвкушала беседу Роже с этим юным сумасбродом. Симон поднял голову и посмотрел вслед Роже, с трудом пробиравшемуся между столиками.

    — Вот это мужчина, — сказал он. — А! Каков? Настоящий мужчина. Ненавижу всех этих здоровяков, мужественных, здравомыслящих…

    — Люди гораздо сложнее, чем вам кажется, — сухо возразила Поль.

    — Вы его любите?

    — Это уж вас не касается.

    Прядка волос спадала ему на глаза, в пламени свечей резче вырисовывались черты лица: он был поразительно хорош. Две женщины за соседним столиком смотрели на Симона с каким-то даже блаженным выражением.

    — Простите, пожалуйста, — проговорил Симон. — Вот странно: я с самого утра все время извиняюсь. Знаете, я думаю, что я просто ничтожество.

    Вернулся Роже с тремя стаканами и, услышав последние слова Симона, буркнул себе под нос, что рано или поздно каждый убеждается в своем ничтожестве» Симон залпом выпил вино и хранил благоразумное молчание. Продолжал сидеть за их столиком и не шевелился. Смотрел, как они танцуют, слушал, что они говорят, но, казалось, ничего не видит и ничего не слышит. В конце концов, они совсем забыли о его присутствии. Только изредка Поль, поворачивая голову, замечала, что он все еще сидит рядом — смирный, благовоспитанный мальчик, — и не могла удержаться от смеха.

    Когда они поднялись, уже собравшись уходить, он тоже вежливо встал с места и вдруг рухнул обратно на стул. Они решили отвезти его домой. В машине он спал, и голова его все время клонилась к плечу Поль. Волосы у него были шелковистые, дышал он неслышно. Поль положила ему на лоб ладонь, чтобы он не ударился о стекло, и с трудом поддерживала эту безжизненно поникшую голову. На авеню Клебер Роже вылез из машины, обошел ее кругом и отпер дверцу.

    — Осторожно, — прошептала Поль.

    Он заметил выражение ее лица, но ничего не сказал и вытащил Симона из машины. В этот вечер он, проводив Поль, поднялся к ней и, уже задремав, продолжал держать ее в своих объятиях, мешая уснуть.

    Глава IV

    На следующий день в полдень, когда она, стоя на коленях в витрине, пыталась убедить хозяина магазина, что надевать шляпу на гипсовый бюст не такая уж новая идея, явился Симон. Минут пять он с замиранием сердца глядел на нее, спрятавшись за киоск. И сам не знал, почему замирает сердце: при виде Поль или потому, что он так по-дурацки прячется. Он всегда любил прятаться. Или вдруг начинал делать судорожные движения левой рукой, а правой будто бы сжимал в кармане револьвер или притворялся, будто рука покрыта экземой; и эта комедия пугала в магазинах публику. Он был весьма подходящим объектом для психоанализа — так, по крайней мере, утверждала его мать. Глядя на коленопреклоненную в витрине Поль, он думал, что лучше бы он никогда ее не встречал, не смотрел на нее вот так через стекло. Тогда не пришлось бы и сегодня наверняка нарываться на отказ. Что он вчера наболтал? Вел себя как дурак, безобразно напился, разглагольствовал о состоянии души, что есть верх неприличия… Он жался за киоском, чуть было не ушел, бросив на нее прощальный взгляд. Ему захотелось перебежать через улицу, вырвать у нее из рук эту ужасную шляпку, свирепо ощетинившуюся остриями булавок, вырвать саму Поль у этой работы, у этой жизни, когда надо подыматься на заре, а потом приходить сюда и выстаивать на коленях в витрине на виду у прохожих. Люди останавливались, глядели на нее с любопытством, и, конечно, многих мужчин влекло к ней, коленопреклоненной, с протянутыми к гипсовому истукану руками. Его самого потянуло к ней, и он пересек улицу.

    Симон уже вообразил, что Поль, устав от этих взглядов, измученная ими, радостно повернется к нему — все-таки хоть какое-то развлечение! Но она ограничилась холодной улыбкой.

    — Хотите подобрать шляпку для вашей дамы?

    Симон что-то промямлил, и хозяин не без кокетства толкнул его в бок.

    — Дорогой мсье, вы ждете Поль? Что ж, чудесно, садитесь и дайте нам сначала закончить дела.

    — Он меня не ждет, — отозвалась Поль, передвигая подсвечник.

    — Я поставил бы левее, — посоветовал Симон, — И немного назад. Так будет более броско.

    Она сердито взглянула на него. Он улыбнулся. Он играл уже новую роль. Он был теперь молодым человеком, который зашел за своей возлюбленной в какое-нибудь шикарное заведение. Молодым человеком, обладающим бездной вкуса. И восхищение шляпника-гомосексуалиста, хотя сам Симон был равнодушен к таким вещам, станет, конечно, предметом шуток между ним и Поль.

    — Он прав, — подхватил хозяин. — Так будет более броско.

    — Да чем? — холодно спросила Поль. Оба уставились на нее.

    — Ничем. Совсем ничем.

    Симон захохотал и с минуту смеялся так заразительно, что Поль отвернулась, боясь последовать его примеру. Хозяин обиженно отошел. Поль откинулась назад, чтобы получше оглядеть всю витрину, и вдруг плечом задела Симона, который успел незаметно приблизиться и поддержал ее под локоть.

    — Смотрите, — мечтательно произнес он, — солнце.

    Через еще мокрое стекло их пронизывало солнце — короткая вспышка тепла, которое в эти осенние дни было словно запоздавшее раскаяние. Поль как бы купалась в этом ярком свете.

    — Да, солнце, — отозвалась она.

    С минуту оба не шевелились, она по-прежнему стояла в витрине, выше его, спиной к нему и все же опираясь на его руку. Потом отодвинулась.

    — Вам бы не мешало пойти поспать.

    — Я голоден, — возразил он.

    — Тогда идите завтракать.

    — А вы не хотите пойти со мной?

    Она заколебалась. Роже звонил ей и сказал, что, вероятно, задержится. Она рассчитывала забежать в бар напротив и съесть бутерброд, а потом отправиться за покупками. Но при этом неожиданном зове солнца она с отвращением представила себе изразцовые стены кафе и залы больших магазинов. Вдруг захотелось увидеть траву, пусть даже по-осеннему пожелтевшую.

    — Я хочу видеть траву, — сказала она.

    — Поедем на траву, — согласился он, — Я на старенькой машине. Ехать нам недолго…

    Она настороженно подняла ладонь. Загородная поездка с этим незнакомым мальчиком, должно быть, получится ужасно тоскливой… Целых два часа с глазу на глаз.

    — Или в Булонский лес, — поспешил предложить он. — Если вам надоест, можно по телефону вызвать такси.

    — До чего же вы предусмотрительны!

    — Признаюсь, сегодня утром, когда я проснулся, мне стало очень стыдно. Я пришел просить у вас прощения.

    — Такие вещи случаются со всеми, — любезно сказала Поль.

    Она накинула пальто; одевалась она элегантно, сo вкусом. Симон распахнул дверцу машины, и она села, так и не вспомнив, когда сказала «да», когда согласилась на этот дурацкий завтрак. Садясь в машину, она зацепилась за что-то, порвала чулок и даже застонала от злости.

    — Ваши подружки, видимо, ходят в брючках.

    — У меня их нет, — ответил он.

    — Кого, подружек?

    — Да.

    — Как же так получилось?

    — Не знаю.

    Ей захотелось подтрунить над ним. Ее веселила эта смесь застенчивости и дерзости, остроумия и серьезности, минутами просто смешной. Он сказал «не знаю» низким голосом, с таинственным видом. Она покачала головой.

    — Попытайтесь-ка вспомнить… Когда началось это поголовное охлаждение?

    — Я сам виноват. У меня была девушка, очень миленькая, но чересчур романтичная. Есть такой идеал юности для сорокалетних.

    Ее вдруг словно ударили.

    — А каков идеал юности у сорокалетних?

    — Ну, в общем… вид у нее был зловещий, гнала машину как безумная, судорожно стиснув зубы, проснувшись, первым делом хваталась за сигарету… а мне она объясняла, что любовь не что иное, как контакт кожных покровов.

    Поль расхохоталась.

    — Ну а дальше что?

    — Когда я ушел, она все-таки плакала. Я вовсе этим не хвастаю, — поспешно добавил он. — Все это противно.

    В Булонском лесу пахло мокрой травой, медленно увядавшим лесом, осенними дорожками. Симон остановился перед маленьким ресторанчиком, быстро обежал вокруг машины и открыл дверцу. Поль вся напряглась, чтобы выйти из машины как можно грациознее. Уж раз она пустилась на приключения, надо держаться.

    Симон первым делом заказал коктейль, и Поль бросила на него суровый взгляд.

    — После такой ночи полагается пить чистую волу.

    — Но я прекрасно себя чувствую. И, кроме того, это для храбрости. Ведь должен же я сделать так, чтобы вы не слишком скучали, вот я и стараюсь быть в форме.

    Ресторан был почти пустой, а гарсон — хмурый. Симон молчал и продолжал молчать, когда заказ уже был сделан. Но Поль и не думала скучать. Она чувствовала, что молчит он неспроста, что он, конечно, разработал план беседы за завтраком. Должно быть, у него уйма каких-то своих скрытых мыслей, как у кошки.

    — Более броско, — жеманно произнес он, передразнивая владельца магазина, и Поль от неожиданности даже расхохоталась.

    — Оказывается, вы умеете прекрасно передразнивать людей.

    — Да, неплохо. К несчастью, у нас с вами слишком мало общих знакомых. Если я покажу вам маму, вы скажете, что я презренная личность. А все-таки рискну: «Не кажется ли вам, что пятно атласа здесь, чуть правее, создаст теплоту, уют»?

    — Хоть вы и презренная личность, но похоже.

    — А к вашему вчерашнему другу я еще не присмотрелся. И, кроме того, он неподражаем.

    Последовало молчание. Поль улыбнулась.

    — Да, неподражаем.

    — А я? Я лишь бледная копия десятков молодых людей, слишком избалованных, у которых благодаря родителям имеется, какая-нибудь необременительная профессия и которые заняты лишь тем, чтобы занять себя. Так что вы в проигрыше — я имею в виду сегодняшний завтрак.

    Его вызывающий тон насторожил Поль.

    — Роже сегодня занят, — сказала она. — Иначе я не была бы здесь.

    — Знаю, — отозвался он, и в голосе его прозвучали озадачившие ее грустные нотки.

    Во время завтрака они беседовали о своих занятиях. Симон изобразил в лицах целый судебный процесс по поводу убийства из ревности. Во время судоговорения он вдруг выпрямился и, тыча пальцем в сторону Поль, которая не могла удержаться от смеха, воскликнул:

    — А вас, вас я обвиняю в том, что вы не выполнили свой человеческий долг. Перед лицом этого мертвеца я обвиняю вас в том, что вы позволили любви пройти мимо, пренебрегли прямой обязанностью каждого живого существа быть счастливым, избрали путь уверток и смирились. Вы заслуживаете смертного приговора; приговариваю вас к одиночеству.

    Он замолчал, выпил залпом стакан вина. Поль не пошевелилась.

    — Страшный приговор, — с улыбкой произнесла она.

    — Самый страшный, — уточнил он. — Не знаю более страшного приговора и притом неотвратимого. Лично для меня нет ничего ужаснее, как, впрочем, и для всех. Только никто в этом не признается. А мне временами хочется выть: боюсь, боюсь, любите меня!

    — Мне тоже, — вырвалось у Поль.

    Вдруг ей представилась ее спальня, угол стены против кровати. Спущенные занавеси, старомодная картина, маленький комодик в левом углу. Все то, на что она глядела каждый день утром и вечером, то, на что она, очевидно, будет глядеть еще лет десять. Даже более одинокая, чем сейчас. Роже, что делает Роже? Он не вправе, никто не вправе присуждать ее к одинокой старости-, никто, Даже она сама…

    — Сегодня я, должно быть, кажусь вам еще более смешным, чем вчера, просто нытиком каким-то, — негромко произнес Симон. — А может быть, вы думаете, что молодой человек решил, мол, разыграть комедию, надеясь вас растрогать?

    Он сидел против нее, в светлых глазах мелькала тревога, лицо у него было такое гладкое, предлагающее себя, что Поль захотелось прикоснуться ладонью к его щеке.

    — Нет-нет, — ответила она, — я подумала… подумала, что для этого вы слишком молоды. И безусловно слишком любимы.

    — Для любви требуются двое, — возразил он. — Пойдемте-ка погуляем. Уж очень погода хорошая.

    Они вышли, он взял ее под руку, и несколько шагов они сделали молча. Осень медленно и ласково просачивалась в сердце Поль. Мокрые, рыжие, уже наполовину затоптанные листья, цепляясь друг за друга, постепенно смешивались с землей Она почувствовала нежность к этому силуэту, безмолвно чествовавшему рядом с ней. Незнакомец на минуту стал товарищем, спутником, тем самым, с которым идешь пустынной аллеей на закате солнца. Она всегда испытывала нежность к своим спутникам, будь то на прогулке или в жизни, признательность за то, что они выше ростом, так на нее непохожи и в то же время такие близкие. Ей представилось лицо Марка, ее мужа, которого она покинула, покинув легкую жизнь, и лицо того, другого, который так ее любил. И, наконец, лицо Роже, единственное лицо, которое память показывала ей живым, переменчивым. Трое спутников в жизни одной женщины, трое хороших спутников. Это ли не огромная удача?

    — Вам грустно? — спросил Симон. Обернувшись к нему, она улыбнулась в ответ. Они все шли и шли.

    — Мне хотелось бы, — произнес Симон сдавленным голосом, — хотелось бы… Я вас совсем не знаю, но мне хотелось бы думать, что вы счастливы. Я… я… Да что там! Я восхищаюсь вами!

    Она не слушала его. Уже поздно. Возможно, звонил Роже и решил позвать ее куда-нибудь выпить кофе. А ее нет дома. Роже что-то говорил о поездке в субботу, предлагая провести день за городом. Сумеет ли она к тому времени освободиться? Не передумает ли он? Или это обещание, как и многие прочие, вырвала у него любовь, ночь, когда (Поль хорошо знала его) он не представлял себе жизни без нее и когда их любовь казалась ему такой весомой, такой самоочевидной, что он уже переставал сопротивляться. Но стоило ему очутиться за дверью, на улице, вдохнуть будоражащий запах своей независимости, и она снова теряла Роже.

    Она промолчала почти всю прогулку, поблагодарила Симона и сказала, что будет очень, очень рада, если он как-нибудь соберется ей позвонить. Симон, застыв на месте, глядел ей вслед. Он чувствовал себя очень усталым, очень неуклюжим.

    Глава V

    Это был и вправду приятный сюрприз. Роже потянулся к ночному столику и взял сигарету. Молодая женщина, лежавшая с ним рядом, хихикнула:

    — Все мужчины после этого курят.

    Замечание не особенно оригинальное! Роже протянул ей пачку сигарет, но она отрицательно покачала головой.

    — Мэзи, можно я задам один вопрос? Что это на Вас нашло? Знакомы мы с Вами уже два месяца, и вы не разлучаетесь с мсье Шерелем.

    — Шерель мне нужен для моих дел, у меня же есть ремесло. А мне захотелось поразвлечься. Понял?

    Он отметил про себя, что она принадлежит к тому сорту дам, которые, раз приняв горизонтальное положение, почти автоматически переходят на «ты». Он расхохотался.

    — А почему именно со мной? Ведь на коктейле были очень милые молодые люди.

    — Знаешь, молодые люди как начнут болтать, как начнут!.. А потом ты, ты-то хоть любишь это дело — сразу видно. Поверь мне, такие теперь встречаются все реже. Женщина это чувствует. Только, пожалуйста, не вздумай уверять меня, что ты не привык к скорым победам…

    — Все же не к таким скорым, — рассмеялся он. Была она прехорошенькая. Совершенно ясно, что за ее узеньким лобиком копошится множество мелких идеек относительно жизни вообще, насчет мужчин, женщин. Если бы он был настойчивее; она охотно изложила бы ему свое кредо. Было бы, пожалуй, даже интересно. Как и всегда, он чувствовал себя растроганным, но как бы со стороны, испытывая чуть ли не страх при мысля, что эти прекрасные, столь непохожие друг на друга женские тела, которые он так любил открывать для себя, блуждают по улицам, блуждают по жизни и что руководят ими птичьи шалые мозги. Он погладил ее по волосам.

    — А ты, ты, должно быть, из нежных, — продолжала она. — Все вот такие огромные битюги очень нежные.

    — Да, — рассеянно подтвердил он.

    — Не хочется с тобой расставаться, — продолжала она. — Если бы ты знал, какой зануда этот Шерель…

    — Боюсь, никогда этого не узнаю.

    — А что, Роже, если нам уехать за город на два дня? На субботу и на воскресенье. Не хочешь? Мы бы с гобой двое суток из спальни не выходили, представляешь, за городом, комната большая…

    Он взглянул на нее. Она приподнялась на локте. Он увидел, как на шее у нее бьется синяя жилка, она смотрела на него так, как тогда, во время знаменитого коктейля. Он улыбнулся.

    — Ну, скажи «да» Скажи скорее, слышишь…

    — Скорее, — повторил он, привлекая ее к себе. Она укусила его за плечо с каким-то кудахтаньем, и он подумал мельком, что даже любви можно предаваться по-глупому.


    — Очень жаль, — сказала Поль. — Ну, желаю хорошо поработать, не веди машину слишком быстро. Целую тебя.

    Она повесила трубку. Вот и пропал их уик-энд. Оказывается, в субботу Роже нужно поехать в Лилль, по делам к своему тамошнему компаньону — так он сказал. Возможно, это правда. Она всегда старалась думать, что это правда. Она живо представила себе загородную гостиницу, где они обычно останавливались, пылающие в каминах дрова, комнату, чуть пахнувшую нафталином; она рисовала в воображении эти два дня, все, чем они были бы заполнены, прогулки с Роже, разговоры с Роже, вечер и совместное пробуждение бок о бок и уйма свободного времени впереди, целый длинный день, теплый и ровный, как песок на пляже. Она снова подошла к телефону. Можно позавтракать с подругой, пойти, скажем, поиграть в бридж… Но ей ничего не хотелось. И в то же время страшно было провести эти два дня в одиночестве. Ей были мерзки эти воскресные дни одиноких женщин: книга, которую читаешь в постели, всячески стараясь затянуть чтение, переполненные кинотеатры, возможно, коктейль или обед в чьей-нибудь компании; а дома по возвращении — неубранная постель и такое ощущение, будто с утра не было прожито еще ни одной минуты. Роже обещал позвонить послезавтра. Он говорил знакомым ей, чересчур нежным голосом. Ну что ж, она и будет ждать телефонного звонка, а пока посидит дома. Не мешало бы прибрать квартиру, а это значило заняться тысячью обычных домашних дел, будничных женских дел, которыми ей настоятельно советовала заниматься мать, и которые Поль в душе ненавидела. Ведь время не моллюск, не так-то оно податливо. Но сейчас она почти жалела, что лишена вкуса к таким вещам. Возможно, и впрямь наступают минуты, когда уже нельзя бросаться в атаку на жизнь, а нужно защищать себя от нее, как от старинной, чересчур навязчивой приятельницы. Пришла ли эта минута и для Поль? И ей послышался за спиной протяжный вздох, многоголосым хором произнесенное «пришла».

    Она решила, что в субботу позвонит около двух мадам Ван ден Беш. Если та чудом не в Довилле, то можно будет с ней после обеда поработать. Это, пожалуй, единственное, что прельщало Поль. «Совсем как те мужчины, — подумала она, — которые и по воскресеньям ходят на службу, лишь бы не сидеть с семьей». У мадам Ван ден Беш оказался легкий приступ печени, она скучала и с восторгом приняла предложение Поль. Захватив десяток образцов всех расцветок и стилей, Поль отправилась на авеню Клебер. Там ее поджидала мадам Ван ден Беш в узорчатом халате со стаканчиком минеральной воды «Эвиан» в руке и с нездоровым румянцем на щеках. Поль подумала, что отец Симона должен был быть настоящим красавцем: нелегко уравновесить банальность такого лица.

    — Как поживает ваш сын? А вы знаете, что как-то вечером мы его встретили?

    Поль не сказала, что накануне завтракала с Симоном, и сама удивилась своей скрытности. Лицо ее собеседницы тотчас приняло мученическое выражение.

    — Откуда же мне знать? Он со мной не говорит, ничем не делится, кроме, конечно, своих денежных затруднений! К тому же он пьет. Его отец тоже пил.

    — Ну, на алкоголика он не похож! — улыбнулась Поль. Перед ее глазами промелькнуло лицо Симона, гладкое, с нежным румянцем, как у хорошо выкормленного англичанина.

    — Он красавец, правда ведь?

    Мадам Ван ден Беш оживилась, вытащила груду альбомов, где можно было видеть Симона-младенца, Симона с длинными до плеч локонами, Симона верхом на пони, Симона-лицеистика с испуганным взглядом и т. д. и т. п. Очевидно, имелись сотни его фотографий, и Поль в душе обрадовалась что он не стал ни гомосексуалистом, ни подонком.

    — Рано или поздно наступает день, когда дети отдаляются от родителей, — печально вздохнула мать.

    И вдруг на мгновение она снова стала Терезой тех уже далеких времен, слишком легкомысленной и беззаботной.

    — Надо вам сказать, что у него просто отбоя нет…

    — Ну, еще бы, — вежливо подтвердила Поль. — Не угодно ли вам взглянуть на эти ткани, вот эти…

    — Прошу вас, зовите меня просто Терезой…

    Она говорила все дружелюбнее, велела подать чай, засыпала Поль вопросами. А Поль думала о том, что Роже спал с этой дамой лет двадцать назад, и тщетно

    старалась отыскать следы былой прелести на этом отяжелевшем лице. Ее попытки перевести разговор на профессиональные темы не увенчались успехом, и она поняла, что Тереза бесповоротно вступила на путь интимных признаний. Так бывало всегда. В чертах лица Поль было что-то гордое, невозмутимо спокойное, что неизбежно, на ее горе, вызывало у собеседников целые потоки слов.

    — Вполне возможно, вы моложе меня, — начала мадам Ван ден Беш. И, услышав это «вполне возможно», Поль не могла сдержать улыбки. — Но вы понимаете, какое значение имеет обстановка, рамка…

    Поль перестала слушать. Эта женщина напоминала ей кого-то. Она вдруг поняла, что Тереза просто похожа на ту Терезу, которую вчера представлял Симон, и подумала, что у него несомненный дар имитации и столь же несомненная жестокость, не сразу, впрочем, заметная из-за его застенчивости. Сказал же он ей вчера: «Обвиняю вас в том, что вы позволили любви пройти мимо… избрали путь уверток, смирились… приговариваю вас к одиночеству». Имел ли он в виду именно ее? Неужели он догадался? Сделал ли он это с умыслом? При этой мысли ее вдруг охватил гнев.

    Она пропустила мимо ушей длинный рассказ Терезы и даже вздрогнула, когда внезапно появился Симон. Увидев ее, он остановился как вкопанный, скорчил гримасу, желая скрыть свою радость, и радость эта ее тронула.

    — Оказывается, я пришел вовремя. Сейчас я вам помогу.

    — Увы! Мне пора уходить.

    Ей хотелось уйти как можно скорее, убежать от взглядов матери и сына, отсидеться дома с книгой в руках. В этот самый час она должна была мчаться в машине с Роже, включать и выключать приемник, смеяться с ним вместе или пугалась бы, когда в нем вдруг просыпалась слепая ярость автомобилиста, не раз грозившая им обоим гибелью.

    Она медленно поднялась.

    — Я вас провожу, — заявил Симон.

    В дверях она оглянулась и впервые с минуты его появления посмотрела ему в лицо. Вид у него был скверный, и она, не удержавшись, сказала ему об этом.

    — Просто погода такая, — объяснил он. — Разрешите проводить вас до подъезда.

    Она пожала плечами, и они стали спускаться по лестнице Он молча шел сзади На площадке нижнего этажа он остановился, и, не слыша за собой его шагов, она машинально оглянулась. Он стоял, держась за перила.

    — Вы идете обратно?

    Электричество вдруг погасло, и просторную лестницу освещал теперь лишь слабый свет, сочившийся сквозь переплет окна. Она осмотрелась, стараясь обнаружить выключатель.

    — Выключатель сзади вас, — сказал Симон.

    Он сошел с последней ступеньки и приблизился к ней. «Сейчас он на меня набросится», — со скукой подумала Поль. Он протянул к выключателю левую руку, чуть не коснувшись ее головы, включил свет, потом тем же жестом протянул правую руку Она очутилась словно в тисках.

    — Пропустите меня, — спокойно произнесла Поль. Ничего не ответив, он нагнулся и осторожно приник головой к ее плечу. Она услышала громкий стук его сердца и вдруг почувствовала волнение.

    — Пустите меня, Симон… Мне это неприятно.

    Но он не шелохнулся. Он только пробормотал дважды чуть слышно ее имя: «Поль, Поль», а за его плечом она видела лестничную клетку, какую-то безрадостную, почти монументальную в своем чванливом молчании.

    — Симон, миленький, — тоже очень тихо сказала она, — пустите меня

    Он отстранился, и, прежде чем переступить порог, она слегка улыбнулась ему.

    Глава VI

    Проснувшись в воскресенье, она нашла под дверью послание: раньше они носили поэтическое название «синих» пневматичек, и оно действительно показалось ей поэтичным, не потому ли, что на безоблачном ноябрьском небе вновь появилось солнце, заполнив всю спальню тенями и теплыми бликами. «В шесть часов в зале Плейель великолепный концерт, — писал Симон. — Любите ли вы Брамса? Простите за вчерашнее». Она улыбнулась. Улыбнулась второй фразе письма: «Любите ли вы Брамса?» Точно такие вопросы задавали ей мальчики, когда ей было семнадцать. И конечно, позднее ей тоже задавали подобные вопросы, но ответа уже не слушали.

    Да и кто кого слушал в их кругу в те годы? Да, кстати, любит ли она Брамса?

    Она включила проигрыватель, порылась в пластинках и обнаружила на обратной стороне увертюры Вагнера, знакомый до последней ноты, концерт Брамса, которого ни разу еще не ставила. Роже любил Вагнера. «Прелесть, шуму-то шуму, — говорил он, — вот это музыка». Она поставила концерт, начало нашла чересчур романтичным и, забывшись, перестала слушать. Спохватилась она, только когда пластинка кончилась, и упрекнула себя за невнимание. Да, теперь ей требовалась неделя, чтобы дочитать до конца книгу, она не сразу находила страницу, на которой остановилась, забывала мелодии. Все ее внимание поглощали образцы тканей да этот человек, которого никогда нет рядом. Она теряла себя, теряла свою тропу, и никогда ей уже ее не найти. «Любите ли вы Брамса?» Она неподвижно постояла у открытого окна, солнце ударило ей в глаза, ослепило на миг. И эта коротенькая фраза: «Любите ли вы Брамса?» — вдруг разверзла перед ней необъятную пропасть забытого: все то, что она забыла, все вопросы, которые она сознательно избегала перед собой ставить. «Любите ли вы Брамса?» Любит ли она хоть что-нибудь, кроме самой себя и своего собственного существования? Конечно, она говорила, что любит Стендаля, знала, что его любит. Вот где разгадка: знала. Возможно, она только знала, что любит Роже. Просто хорошо усвоенные истины. Хороши в качестве вех. Ей захотелось с кем-нибудь поговорить, как бывало в двадцать лет.

    Она позвонила Симону. Она еще не знала, что скажет ему. Очевидно, что-нибудь вроде: «Не знаю, люблю ли Брамса, не думаю». Она не знала, пойдет ли на концерт. Это будет зависеть от того, что он ей скажет, от его интонации: она была в нерешительности, а нерешительность эта была ей приятна. Но Симон укатил завтракать за город, заедет только в пять часов переодеться. Она повесила трубку. Тем временем она уже решила пойти на концерт. Она твердила себе: «Вовсе не с Симоном я ищу встречи, а с музыкой; возможно, я буду ходить на дневные концерты каждое воскресенье, если там не очень противно; самое подходящее занятие для одинокой женщины». И в то же время она ужасно жалела, что сегодня воскресенье и нельзя тут же побежать в магазин, чтобы накупить побольше Моцарта, которого она любила, и несколько пластинок Брамса. Она боялась только одного, как бы Симон не вздумал держать ее за руку во время концерта; боялась тем сильнее, что предвидела это; а Поль, когда сбывались ее ожидания, всегда охватывала смутная тоска. И по этой причине она любила Роже. Он никогда не оправдывал ее чаяний, всегда, так сказать, выпадал из обычной программы

    В шесть часов в зале Плейель ее подхватило течением толпы. Она чуть было не упустила Симона, он молча протянул ей билет, и они быстро поднялись по лестнице среди шумной суеты билетерш. Зал был большой, темный, из оркестра доносились нестройные звуки, словно это введение должно было помочь публике полнее оценить чудо музыкальной гармонии. Она повернулась к своему спутнику.

    — Оказывается, я не знаю, люблю ли я Брамса.

    — А я не знал, придете ли вы, — ответил Симон. — Уверяю вас, мне совершенно все равно, любите ли вы Брамса или нет.

    — Ну, как было за городом?

    Он с удивлением взглянул на нее.

    — Я вам звонила, — призналась Поль, — я хотела вам сказать, что пойду.

    — Я так боялся, что вы позвоните и откажетесь, что укатил за город, — сказал Симон.

    — Хорошо за городом? Куда вы ездили?

    С каким-то горьким удовольствием она представляла себе Уданский холм в закатном свете; она была не прочь послушать рассказ Симона. Если бы они с Роже остановились в Сетейле, они бы шли по этой самой дороге, под рыжими кронами деревьев

    — Я просто катался, — ответил Симон, — и на названия не смотрел. Уже начинают…

    Раздались аплодисменты, дирижер поклонился публике, поднял свою палочку, и они опустились в кресла одновременно с двумя тысячами слушателей. Исполняли концерт, и Симону казалось, что он его узнает — немножко патетично, временами, пожалуй, чересчур патетично. Он чувствовал прикосновение локтя Поль, и при всяком взлете музыки его уносило тем же порывом. Зато, как только музыка начинала замирать, он осознавал окружающее, слышал покашливание соседей, замечал смешную лепку черепа какого-то господина, сидевшего от них через два ряда, а главное — сознавал свой гнев. За городом в ресторанчике около Удана он встретил Роже, Роже с какой-то девицей. Роже поднялся, поздоровался с Симоном, однако с девицей не познакомил.

    — У меня такое впечатление, что мы с вами все время встречаемся, не правда ли?

    Симон от неожиданности промолчал. Роже смотрел на него угрожающим взглядом, приказывая молчать об их встрече; правда, он не смотрел на него заговорщически, как бабник на бабника, и на том спасибо. Смотрел злым взглядом. Симон промолчал, он не боялся Роже: он боялся причинить горе Поль. Никогда с Поль не случится ничего дурного по его вине, он поклялся себе в этом; впервые в жизни ему захотелось заслонить кого-то от беды. Ему, которому женщины надоедали быстро, больше того, отпугивали своими признаниями, своими тайнами, настойчивым желанием навязать ему роль мужчины-покровителя, ему, Симону, привыкшему к быстрым разлукам, вдруг захотелось обернуться и ждать. Но чего ждать? Ждать, пока эта женщина поймет, что любит самого заурядного хама; но как раз такие-то вещи понимают медленнее всего на свете… Она, должно быть, грустит, должно быть, и так и этак обдумывает поведение Роже, возможно, она уже замечает первые трещинки. Скрипка, вознесясь над оркестром, отчаянно забилась в пронзительной ноте и затихла, канув в волну мелодии и увлекая за собой другие инструменты. Симон еле сдерживался, чтобы не повернуться, не обнять Поль, не поцеловать ее. Да, поцеловать… Он ясно представил себе, как наклоняется к ней, губы его касаются ее губ, она закидывает руки ему на шею. Он прикрыл глаза. Увидев выражение его лица, Поль решила, что он и в самом деле меломан. Но тут его дрожащая рука нашла ее руку, и она досадливо отстранилась.

    После концерта он повел ее пить коктейль, другими словами, ей подали апельсиновый сок, а ему двойной джин. Она подумала, что опасения мадам Ван ден Беш, пожалуй, не так уж необоснованны. Симон с горящим взором, размахивая руками, говорил о музыке, но она слушала его рассеянно. А что, если Роже удастся пораньше выехать из Лилля и он поспеет к обеду? Teм более что на них уже оглядывались. И неудивительно: Симон чересчур красив или просто чересчур молод, а она уже нет, во всяком случае, для того, чтобы быть его дамой.

    — Вы меня не слушаете?

    — Нет, слушаю, — сказала она. — Но пора идти. Мне должны позвонить, и потом на нас все смотрят.

    — Неужели вы к этому до сих пор не привыкли! — восторженно отозвался Симон. После музыки и джина он почувствовал себя окончательно влюбленным.

    Она расхохоталась: временами он бывает даже трогательным.

    — Попросите счет, Симон.

    Он повиновался с такой неохотой, что она невольно посмотрела на него в упор, пожалуй, впервые за этот вечер.

    А что, если он и в самом деле понемножку влюбляется в нее, а что, если эта невинная игра обернется против него самого? Она по-прежнему считала, что он пресыщен своими победами; но, может быть, он вовсе не столь тщеславен, а гораздо проще, чувствительнее. Странно, но именно его красота вредила ему в ее глазах. Она находила его слишком красивым. Слишком красивым, чтобы быть искренним.

    Если все это так, то она сделала глупость, встретившись с ним; лучше уж было отказаться. Он подозвал гарсона и молча вертел в пальцах стакан. Он вдруг умолк. Она положила ладонь ему на руку.

    — Не обижайтесь, Симон, я спешу, меня ждет Роже.

    В тот вечер в «Режине» Симон спросил ее: «Любите ли вы Роже?» Что она тогда ответила? Она уже не могла вспомнить. Во всяком случае, надо, чтобы Симон знал.

    — Ах да, Роже… — произнес он. — Мужчина до мозга костей. Блеск, а не мужчина…

    Поль не дала ему договорить.

    — Я его люблю, — сказала она и почувствовала, что краснеет. Ей самой показалось, что она произнесла эту фразу слишком театральным тоном.

    — А он?

    — И он тоже.

    — Ну конечно. Все к лучшему в этом лучшем из миров.

    — Не играйте в скептицизм, — ласково посоветовала она. — Рано вам. Сейчас вам положено быть легковерным, быть…

    Он вдруг схватил ее за плечи и с силой тряхнул:

    — Не смейтесь надо мной, прекратите со мной так разговаривать…

    «Нельзя все-таки забывать, что он мужчина, — подумала Поль, стараясь высвободиться. — Сейчас у него по-настоящему мужское лицо, лицо униженного мужчины. Ведь ему не пятнадцать, а двадцать пять!»

    — Я смеюсь вовсе не над вами, а над вашим поведением, — мягко сказала она. — Вы играете…

    Он разжал пальцы, вид у него был усталый.

    — Верно, играю, — согласился он. — С вами играл молодого, блестящего адвоката, играл воздыхателя, играл балованное дитя — словом, один бог знает что. Но когда я вас узнал, все мои роли — для вас. Разве, по-вашему, это не любовь?

    — Что ж, неплохое определение любви, — улыбнулась она.

    Разговор не клеился, оба смущенно замолчали.

    — Я предпочел бы разыгрывать роль страстного любовника, — сказал он.

    — Я же вам говорила, я люблю Роже.

    — А я люблю мою маму, мою старую няньку, мою машину…

    — Причем здесь это? — перебила она.

    Ей захотелось встать и уйти. Этот слишком юный хищник, как он-то может разобраться в ее истории, в их истории; в этих пяти годах радостей и сомнений, тепла и мук? Никто не в силах разлучить ее с Роже. Такая волна нежности и признательности за эту уверенность затопила ее, что она невольно схватилась за край стола.

    — Вы любите Роже, но вы одиноки, — сказал Симон. — Вы одиноки, в воскресный день обедаете одна, и, возможно даже, вы… вы часто спите одна. А я спал бы рядом, я держал бы вас в своих объятиях всю ночь и потихоньку целовал бы вас, пока вы спите. Я, я еще могу любить. А он уже не может. И вы сами это знаете…

    — Вы не имеете права… — проговорила она подымаясь.

    — Нет, имею право так говорить. Имею право влюбляться в вас, отнять вас у него, если только смогу.

    Но Поль была уже далеко. Он поднялся, потом снова сел, охватив голову руками. «Она мне нужна, — думал он, — нужна… или я буду мучиться».

    Глава VII

    Уик-энд прошел очень мило. Эта Мэзи (жеманничая, она призналась, что зовут ее просто-напросто Марсель, имя, разумеется, малоподходящее для будущей кинозвезды) — эта Мэзи сдержала слово. Улегшись в постель, она так и не вставала в противоположность некоторым другим партнершам Роже, для которых существовали определенные часы завтрака, обеда, коктейля, чая и т. д., дававшие столько оказий для смены туалетов. Два дня они не выходили из номера, вышли только раз, и он, конечно, сразу же наткнулся на того красавчика, сына дражайшей Терезы. Трудно было предположить, что мальчишка встретится с Поль, но Роже все же испытывал смутную тревогу. Поездка в Лилль была слишком грубой выдумкой, хотя он вовсе не считал, что оскорбляет Поль своей изменой, ни даже своей ложью. Но измены его не должны закрепляться ни во времени, ни в пространстве. «Я в воскресенье завтракал в Удане и видел вашего друга, с которым мы встретились тогда вечером в ресторане». Он представлял себе, как примет Поль эту весть; она промолчит, только, возможно, на минуту отведет глаза. Страдающая Поль… Этот образ давно уже потерял свою новизну для Роже, он столько раз гнал его прочь, что ему было стыдно; и было стыдно радости, вспыхнувшей при мысли, что, доставив Мэзи-Марсель по месту назначения, он немедленно отправится к Поль. Но Поль никогда ничего не узнает. Она, должно быть, хорошо отдохнула без него эти два дня, они ведь действительно слишком часто выезжают по вечерам. Играла в бридж у своих друзей, прибирала квартиру, читала новую книжку… Он вдруг удивился, Почему это он так настойчиво старается заполнять до краев долгий воскресный день Поль.

    — А ты хорошо ведешь машину, — услышал он голос над самым своим ухом, вздрогнул и увидел Мэзи.

    — Ты находишь?

    — Впрочем, ты все хорошо делаешь, — продолжала она.

    И ему вдруг захотелось сказать ей, чтобы она забыла, и самому на секунду забыть ее стройненькое тело, ее удовлетворенный вид. Она заливалась томным смехом, по крайней мере, ей казалось, что томным, и, взяв его свободную руку, положила себе на колено. Нога была упругая, теплая, и он улыбнулся. Мэзи оказалась глупышкой, болтливой комедианткой. Любовь, оглупленная ею, представала в каком-то странно резком свете, а ее манера сводить на нет любую вспышку нежности, любой дружеский жест делала ее еще более соблазнительной. «Неодушевленный предмет, ничтожный, нечистый, непроницаемый, вульгарный и претенциозный, но, в общем, та, с которой мне нравится заниматься любовью». Он громко рассмеялся, она не спросила, чему он смеется, и молча протянула руку к радиоприемнику. Роже проследил взором ее жест… Что сказала тогда вечером Поль, включая радио? Что-то по поводу радио и их вечеров… Он уже не помнил точно. Передавали концерт. Мэзи переключила на другую волну, но за неимением лучшего вернулась к концерту. «Исполняли концерт Брамса», — объявил диктор блеющим голосом, и раздался треск рукоплесканий,

    — Когда мне было лет восемь, я хотел быть дирижером, — произнес он. — А ты?

    — А я хотела сниматься в кино, — ответила Мэзи, — и буду сниматься.

    Он решил про себя, что так оно, очевидно, и будет, и остановил машину у дверей ее дома. Она уцепилась за лацкан его пиджака.

    — Завтра я обедаю с этим противным Шерелем. Но мне хочется поскорей, поскорей увидеться с моим маленьким Роже. Я тебе позвоню, как только выберу минутку.

    Он улыбнулся, ему льстила роль тайного и юного любовника, тем паче что соперник, был мужчина его лет.

    — А ты, — спросила она, — ты сможешь? Мне говорили, что ты не свободен…

    — Я свободен, — ответил он, слегка поморщившись. Не будет же он говорить с ней о Поль! Она выпорхнула из машины, помахала с порога ручкой, и он уехал. Эта фраза о свободе отчасти смутила его. «Свободен» — это означало: «свободен от каких-либо обязательств». Он нажал на акселератор; ему хотелось поскорее увидеться с Поль; только она одна может его успокоить и, конечно, успокоит.

    Должно быть, она только что вернулась, потому что еще не успела снять пальто. Лицо у нее было бледное, и, когда он вошел, она бросилась к нему, уткнулась в его плечо и застыла. Он обнял ее, прижался щекой к ее волосам и ждал, пока она заговорит. Как хорошо, что он поспешил к ней, он ей нужен, очевидно, что-то случилось; и при мысли, что он это предчувствовал, он ощутил, что его нежность к ней вдруг стала необъятной.

    Он ее защитит. Конечно, она сама сильная, и независимая, и умная, но он знал, в ней было больше женской слабости, чем в любой другой женщине, с которой его сводила жизнь. И поэтому он ей нужен. Она тихонько высвободилась из его объятий.

    — Хорошо съездил? Как Лилль?

    Он бросил на нее быстрый взгляд. Нет, конечно, она ничего не подозревает… Не из той она породы женщин, чтобы расставлять мужчинам ловушки. Он поднял брови.

    — Да так. Ну а ты? Что с тобой?

    — Ничего, — ответила она и отвернулась. Он не настаивал — потом сама все скажет.

    — А что ты делала?

    — Вчера работала, а сегодня была на концерте в зале Плейель.

    — Ты любишь Брамса? — спросил он с улыбкой. Она стояла к нему спиной, но при этом вопросе обернулась так поспешно, что он невольно отступил.

    — Почему ты спрашиваешь?

    — Я слышал на обратном пути часть концерта по радио.

    — Ах да… — произнесла она, — концерт транслировали… Я просто удивилась твоей любви к музыке.

    — Как и я твоей. Что это тебе вдруг вздумалось? А я-то воображал, что ты играешь в бридж у Дарэ или…

    Она зажгла в маленькой гостиной свет. Усталым движением скинула пальто.

    — Меня пригласил на концерт молодой Ван ден Беш; делать мне было нечего, и я никак не могла вспомнить, люблю ли я Брамса… Странно, да? Вдруг не могла вспомнить, люблю ли я Брамса…

    Она рассмеялась сначала еле слышно, потом громче. Целый вихрь мыслей пронесся в голове Роже. Симон Ван ден Беш? Уж не рассказал ли он об их встрече… в Удане? И потом, почему она смеется?

    — Поль, — произнес он, — успокойся. И вообще, что ты делала с этим мальчишкой? — Слушала Брамса, — ответила она и снова засмеялась.

    — Хватит говорить о Брамсе…

    — Но о нем-то и идет речь…

    Он взял ее за плечи. На глазах у нее от смеха выступили слезы.

    — Поль, — сказал он. — Моя Поль… Что тебе наболтал этот тип? И вообще, чего ему от тебя нужно?

    Роже был в бешенстве; он чувствовал, что его обскакали, оставили в дураках.

    — Конечно, ему двадцать пять, — сказал он.

    — В моих глазах это недостаток, — мягко произнесла Поль, и он снова обнял ее.

    — Поль, я так в тебя верю. Так верю! Даже мысль мне непереносима, что какой-то юный шалопай может тебе понравиться.

    Он прижал ее к себе; вдруг ему представилась Поль, протягивающая руки другому, Поль, целующая другого, Поль, дарящая другому свою нежность, свое внимание; он мучился.

    «Мужчины ровно ничего не смыслят, — подумала Поль без горечи. — „Я так в тебя верю“, так верю, что могу обманывать тебя, могу оставлять тебя одну и даже не мыслю, что ты можешь поступать так же. Просто прелестно!»

    — Он очень милый, но ничем не примечательный, — проговорила она. — Вот и все. Где ты хочешь обедать?

    Глава VIII

    «Простите меня, — писал Симон. — И в самом деле я не имел права говорить Вам все это. Всему причиной ревность, а, по-моему, человек имеет право ревновать лишь того, кем он владеет. Во всяком случае, слишком очевидно, что я Вам надоел. Скоро Вы избавитесь от меня, я уезжаю в провинцию вместе с моим уважаемым мэтром изучать материалы процесса. Поселимся мы в старом деревянном доме у его друзей. Мне почему-то представляется, что простыни там пахнут вербеной, что в каждой комнате мы затопим камин, что по утрам над моим окошком будут щебетать птицы. Но я знаю также, что на сей раз мне не удастся сыграть роль буколического пастушка. Вы будете ночью возле меня, на расстоянии вытянутой руки, освещенная игрой пламени; постараюсь продлить свое пребывание там как можно дольше. Не верьте — даже если Вы никогда не захотите меня увидеть, — не верьте, что я не люблю Вас. Ваш Симон».

    Листок дрогнул в пальцах Поль, выскользнул на одеяло, потом упал на ковер. Поль откинулась на подушку, закрыла глаза. Он ее любит, это так… Она чувствовала себя усталой этим утром, плохо спала. Причиной; тому была, вероятно, коротенькая фраза, которую неосторожно бросил Роже, когда накануне она расспрашивала его об обратном пути, коротенькая фраза, на которую она сначала даже не обратила внимания, но, произнеся ее, он запнулся, голос его вдруг упал, перешел в бормотание.

    «Конечно, возвращаться после воскресенья всегда мерзко… Но, в конце концов, на автостраде, даже забитой машинами, можно держать большую скорость»…

    Если бы он не изменил интонацию, она, конечно, ничего бы не заметила. Бессознательный рефлекс, этот страшный рефлекс самозащиты, так неестественно обострившийся за последние два года, не замедлил бы преподнести ее воображению новенькую лилльскую автостраду. Но он не договорил, она не взглянула на него, и ей самой еще пришлось в тот вечер пятнадцатью секундами позже возобновить обычный спокойный разговор. Беседа за обедом продолжалась в том же тоне, но Поль чудилось, что охватившая ее усталость, уныние так и останутся при ней, а вовсе не ревность или любопытство. Через столик она видела лицо, такое знакомое, такое любимое лицо, на котором был написан вопрос — догадалась или нет, — эти глаза, с палаческой настойчивостью искавшие следы страдания на ее лице. Она даже подумала: «Мало того, что он меня мучит, ему, видите ли, нужно еще скорбеть о том, что я мучусь!» И Поль показалось, что ни за что ей не подняться со стула, не пройти через зал ресторана с тем непринужденным изяществом, которого он от нее ждет, не произнести простое «спокойной ночи» у подъезда. Ей хотелось совсем другого: она предпочла бы оскорбить его, швырнуть ему в голову стакан, но она не могла перестать быть сама собой, поступиться всем, что отличало ее от дюжины его потаскушек, всем, что внушало к ней уважение, своим достоинством, наконец. Она предпочла бы быть одной из них! Он не упускал случая объяснить ей, что именно он в них находит, он, мол, такой уж есть и ничего скрывать не желает. Да, он был по-своему честен. Но не заключается ли честность в том, не в том ли единственно мыслимая честность в нашей путаной жизни, чтобы любить достаточно сильно, дать другому счастье. Даже отказавшись, если надо, от самых своих заветных теорий.

    Письмо Симона так я осталось лежать на ковре, я, вставая, с постели, Поль наступила на него. Она подняла письмо, перечла. Потом открыла ящик стола, взяла автоматическую ручку, бумагу и написала ответ.


    Симон сидел один в гостиной, не желая толкаться среди толпы приглашенных, которые по окончании процесса собрались поздравить знаменитого адвоката. Дом был унылый, холодный, всю прошлую ночь он мерз, а в окно виднелся застывший пейзаж: два голых дерева и лужайка, где мирно гнили среди рыжей травы два плетеных кресла, оставленных нерадивым садовником на милость осенней непогоде. Симон читал английский роман, какую-то странную историю про женщину, превращенную в лисицу, и временами хохотал во все горло, но никак не мог найти удобной позы; то он сплетал ноги, то расплетал, и ощущение физического неустройства постепенно стеною становилось между ним и книгой; в конце концов, он не утерпел, отложил роман и вышел из дому.

    Он добрел до небольшого прудика в самом конце парка, вдыхая на ходу запахи осеннего холода, осеннего вечера, к которым примешивался более далекий запах костра, где-то сжигали опавшие листья; сквозь изгородь был виден дымок. Этот запах он любил больше других и остановился, закрыв глаза, чтобы полнее насладиться. Время от времени какая-то птица испускала негромкий, немелодичный крик, и это безукоризненно верное сочетание, совмещение различных видов тоски чем-то облегчило его собственную тоску. Он склонился над тусклой водой, опустил в нее руку, посмотрел на свои худые пальцы, которые через воду казались посажены наискось, почти перпендикулярно к ладони. Он не пошевелился, только сжал в воде кулак медленным движением, будто надеясь поймать таинственную рыбку. Он не видел Поль семь дней, теперь уже семь с половиной дней. Должно быть, она получила его письмо, пожала еле заметно плечами, спрятала письмо подальше, чтобы оно не попалось на глаза Роже и тот не стал бы издеваться над Симоном. Потому что она, Симон знал это наверняка, добрая. Добрая и нежная, и несчастная — она ему нужна. Но как сделать, чтобы она это поняла. Однажды вечером в этом мрачном доме он уже пытался думать о ней, думать так долго, так упорно, чтобы даже в далеком Париже его мысли достигли ее; он спустился в одной пижаме в библиотеку, надеясь обнаружить там какой-нибудь труд по телепатии. И конечно, без толку! Это было мальчишество, он сам это понимал: стараясь выпутаться из затруднительного положения, он всегда прибегал или к чисто ребяческим выдумкам, или действовал наудачу. Но Поль была из тех, кого еще нужно заслужить, не стоило себя обманывать. Ему не удастся покорить ее силой своих чар. Напротив, он чувствовал, что его наружность только вредит ему в глазах Поль. «Парикмахерская физиономия», — простонал он громко, и птица замолчала, не доведя до конца свою пронзительную трель.

    Он медленно побрел к дому, растянулся на ковре, подбросил в печку полено. Сейчас войдет мэтр Флери, скромно торжествующий и еще более самоуверенный, чем обычно. Он будет вспоминать знаменитые процессы перед ослепленными его парижским блеском провинциалочками, а те, немного осоловев, обратят за десертом свои масленые под воздействием легких винных паров взгляды в сторону юного стажера, вежливого и молчаливого, то есть в сторону самого Симона. «По-моему, тут вам обеспечен успех», — шепнет ему на ухо метр Флери и, конечно, укажет на самую пожилую из дам. Они уже выезжали вместе, но назойливые намеки знаменитого адвоката никогда не заводили их слишком далеко.

    Его предчувствия оправдались. Только обед получился ужасно веселый. Пожалуй, никогда еще он так не веселился, говорил без умолку, перебивал адвоката и очаровал всех присутствующих дам. Перед самым обедом мэтр Флери вручил ему письмо, которое с авеню Клебер переслали в Руан. Письмо было от Поль. Он держал руку в кармане, чувствовал письмо под пальцами и улыбался от счастья. Болтая с дамами, он старался припомнить в точности письмо, медленно, слово за словом восстанавливал его в памяти.

    «Миленький мой Симон. — Она всегда так его называла. — Ваше письмо звучит ужасно грустно. Я не стою такой грусти. Впрочем, я скучала без Вас. И сама уже не очень знаю, что происходит». И она снова написала его имя: «Симон» и добавила еще два чудесных слова: «Возвращайтесь скорее».

    Он и возвратится немедленно, как только кончится обед. Понесется в Париж, поглядит на ее окна, возможно, встретит ее. В два часа он уже был перед домом Поль, не в силах тронуться с места. Через полчаса подъехала машина. Поль вышла одна. Он, не шевелясь, смотрел, как она пересекла улицу, помахала рукой вслед уезжавшей машине. Он не мог тронуться с места. Это была Поль. Он любил ее, и он прислушивался к этой любви, которая окликала Поль, догоняла ее, говорила с ней; он слушал ее не шевелясь, испуганный, без мысли, чувствуя только боль.

    Глава IX

    Озеро в Булонском лесу лежало перед ними в хмуром солнечном свете, льдисто холодное; какой-то гребец, представитель той странной породы людей, которые тренируются каждый божий день, надеясь сохранить свою спортивную форму, хотя вряд ли кто-нибудь может ее оценить — настолько безлика их внешность, — так или иначе, гребец огромными усилиями старался воскресить ушедшее лето; его весло вздымало сноп воды, сверкающий, серебристый, почти неуместный сейчас, когда из-за скованных холодом деревьев уже проглядывала зимняя печаль. Поль смотрела, как он, наморщив лоб, орудует веслом в своей байдарке. Он пройдет вокруг острова, вернется усталый, довольный собою; и в этом упорном каждодневном кружении ей открывалось нечто символическое. Симон молча сидел рядом. Он ждал. Она посмотрела на него и улыбнулась. Он тоже взглянул на нее, но не ответил на улыбку. Ничего не было общего между той Поль, ради которой он мчался вчера вечером из Руана в Париж, между Поль, отдающейся, какою он ее мысленно представлял себе, нагой, покорной, как вчерашняя дорога, и вот этой Поль — спокойной, вряд ли даже обрадованной встречей, дремлющей сейчас рядом на железном стуле среди этого приевшегося пейзажа. Он был разочарован и, нарочно перетолковывая свое разочарование, решил, что уже не любит ее. Эта неделя одержимости в печальном деревенском доме была достаточно ярким примером того, до каких глупостей порой доходят его фантазии. И все же он не мог подавить головокружительное, причинявшее боль желание, охватившее его при мысли, что он запрокинет это усталое лицо, больно прижмет ее голову к спинке стула и приблизит свои губы к этим крупным спокойным губам, произносившим целых два часа подряд лишь любезные слова утешения, ни на что ему не нужного. Она ему написала: «Возвращайтесь скорее». И он клял себя не так за свое глупое ожидание этих слов, как за охватившую его радость при получении письма, за свое дурацкое ликование, за свое доверие к ней. Лучше иметь основательную причину для несчастья, чем ничтожную для счастья. Он сказал ей об этом. Она отвела глаза от байдарки и пристально посмотрела на Симона.

    — Миленький мой Симон, все нынче таковы. Так что ваше желание вполне естественно

    Она рассмеялась. Как сумасшедший примчался он сегодня утром на авеню Матиньон, и Поль с первых же слов дала ему понять, что письмо ее ровно ничего не означает.

    — Все-таки согласитесь, что вы не похожи на женщину, которая пишет первому попавшемуся: «Возвращайтесь скорее», — сказал он.

    — Я была одна, — призналась Поль. — И в странном состоянии духа. Очевидно, мне не следовало писать: «Возвращайтесь скорее», вы правы.

    Однако думала она иначе. Он рядом, и она была счастлива, что он рядом. Так одинока она была, так одинока! Роже затеял интрижку (ей не преминули сообщить об этом), у него связь с какой-то молоденькой женщиной, помешанной на кино; он, видимо, стыдится новой связи, правда, они ни разу в разговоре не касались этого вопроса, но обычно, когда он гордился своими приключениями, он обходился без столь путаных алиби. На этой неделе они обедали вместе два раза. Всего два. И верно, не будь при ней этого мальчика, страдающего по ее вине, она была бы совсем несчастной!

    — Давайте уйдем, — предложил он, — вам скучно. Она ничего не возразила и поднялась. Ей хотелось довести его до крайности, она сама сердилась на себя за эту жестокость. Жестокость ее была как бы изнанкой грусти, нелепой потребностью отомстить тому, кто ничем этого не заслужил. Они уселись в маленькую машину Симона, и он громко улыбнулся, сравнив эту поездку с первой поездкой вдвоем, какой она рисовалась ему в воображении: правой рукой он держит руку Поль и ведет машину одной левой, совершая чудеса ловкости, а прекрасное лицо Поль склоняется к нему.

    Не глядя, он протянул руку в ее сторону, и она обхватила ее ладонями. Она подумала: «Неужели я не имею права хоть раз, хоть раз в жизни натворить глупостей!» Он остановил машину; она ничего не сказала, а он поглядел на свою собственную руку, неподвижно лежавшую между ее слегка раскрытых ладоней, готовых выпустить эту руку, желавших этого, должно быть, больше всего на свете; и он откинул голову, почувствовав вдруг смертельную усталость, подчинившись неизбежности разлуки. В это единое мгновение он сразу постарел на тридцать лет, покорился жизни, и впервые Поль почудилось, будто она наконец-то увидела его по-настоящему.

    Впервые он показался Поль похожим на них (на Роже и на нее); нет, не то чтобы он стал вдруг уязвимым, — она и раньше знала за ним это, даже вообще не представляла себе, чтобы кто-либо был лишен такого свойства. Вернее, перед ней был человек, отрешившийся, освободившийся от всего, что дарует юность, красота, неопытность, — всего, что делало его невыносимым в глазах Поль; в ее глазах он был, скорее всего, пленником: пленником своей собственной легковесности, своей жизни. Вот он запрокинул голову, повернул не к ней, а к деревьям свой профиль еле живого человека, уже не отвечающего ударом на удар. И тут она вспомнила Симона таким, каким увидела впервые, — в халате, веселого, онемевшего перед ней, — и ей захотелось вернуть его самому себе, прогнать прочь, отдав тем самым во власть скоропреходящей грусти и во власть сотен ничтожных барышень, которые непременно появятся и что не так-то уж трудно себе представить. Время научит его лучше, чем она, медленнее и лучше. Его рука неподвижно лежала в ее ладонях, она чувствовала под пальцами биение его пульса, и вдруг со слезами на глазах, сама не зная причины слез — то ли она оплакивала этого чересчур чувствительного мальчика, то ли свою чересчур печальную жизнь, — она поднесла его руку к губам и поцеловала

    Не сказав ни слова, он уехал. Впервые между ними произошло что-то; он знал это и был еще более счастлив, чем накануне. Наконец-то она его «разглядела», И если он вообразил, что первым между ними событием может быть только ночь любви, то пусть сам пеняет на свою глупость. Ему потребуется еще много терпения, много нежности и, само собой разумеется, много времени. И он чувствовал, что он терпелив, нежен, и что впереди у него вся жизнь. Он подумал даже что если эта ночь любви когда-нибудь наступит, то лишь как этап, а не как привычное завершение, которое он обычно предвидел заранее; возможно, будут у них дни и ночи, но никогда не будет им конца. И в то же самое время его жестоко влекло к ней.

    Глава X

    Мадам Ван ден Беш старилась. До сих пор в силу своих физических данных и в силу того, что можно было определить словом «признание», она дружила с мужчинами, а не с женщинами (во всяком случае до нечаянной удачи — брака с Жеромом Ван ден Бешем), но при первых признаках увядания она поняла, что одинока, растерялась и стала цепляться за первого попавшегося, за первую попавшуюся: В лице Поль она нашла идеальную собеседницу уже по причине их деловых отношений. В квартире на авеню Клебер все было вверх дном. Поль приходилось проводить здесь чуть ли не целые дни, да еще мадам Ван ден Беш находила тысячи предлогов, чтобы удержать ее при себе. Тем более, что эта самая Поль, как ни была она отвлечена своими делами, очевидно, подружилась с Симоном; мадам Ван ден Беш напрасно искала в их поведении признаки более интимной близости, она не могла удержаться и исподтишка наблюдала за ними, бросала намеки которые отскакивали от Поль, но Симона приводили в бешенство. Так, в один прекрасный день он, бледный и расстроенный, накинулся на нее и угрожал ей — ей, родной матери! — если она посмеет «все испортить».

    — Да что испортить? Оставь ты меня в покое. Спишь ты с ней или нет?

    — Я тебе тысячу раз говорил — нет.

    — Тогда в чем же дело? Если она сама об этом не думает, я заставлю ее подумать. Тебе это будет очень полезно. Ей ведь не двенадцать лет. А ты водишь ее на концерты, на выставки и еще бог знает куда, думаешь, ей это интересно? Разве ты, дурачок, не понимаешь…

    Но Симон, не дослушав, вышел из комнаты. Он вернулся из Руана три недели назад и жил лишь для Поль, ради Поль, лишь короткими часами их встреч, если только она соглашалась на встречу, старался затянуть свидание, задержать ее руку в своих руках, совсем как те романтические герои, которых он всегда высмеивал. Поэтому он даже испугался, когда мать, после того как гостиная была окончательно обставлена, объявила, что устраивает званый обед и пригласит Поль. Она добавила, что пригласит и Роже, официального друга Поль, а также еще человек десять.

    Роже дал согласие прийти. Ему хотелось получше разглядеть этого фата, который повсюду появляется о Поль и о котором она говорит с явной симпатией, что, впрочем, устраивало Роже больше, нежели сдержанное молчание. К тому же он испытывал угрызения совести, так как уже целый месяц пренебрегал Поль. Он был буквально околдован крошкой Мэзи, околдован ее глупостью, ее телом, теми бурными сценами, которые она ему закатывала, ее патологической ревностью и, наконец, ее неожиданной страстью, в которой она изощрялась ради него и обрушивала на него с таким совершенным бесстыдством, что совсем его покорила. Ему казалось, что он живет в турецкой парной бане; в глубине души он считал, что уже больше никогда в жизни не вызовет страсть столь неприкрытого накала, и он сдавался, он отменял назначенные Поль встречи. Поль ровным голосом отвечала в трубку: «Хорошо, милый, до завтра», — а он бежал в тесный, ужасный будуар, где Мэзи, обливаясь слезами, клялась, что готова, если ему угодно, пожертвовать ради него своей карьерой. Он наблюдал за самим собой с каким-то странным любопытством, спрашивая себя, до какого предела сможет выносить всю глупость этой связи, потом брал Мэзи в объятия, она начинала ворковать, и эти полуидиотские, полускабрезные слова, которые она бормотала в постели, доводили Роже до ранее неведомого любовного экстаза. Так что юный Симон был очень на руку как постоянный спутник Поль, и спутник весьма скромный. Как только Роже порвет с Мэзи, он поставит все на место и к тому же женится на Поль. Он не был уверен ни в чем на свете, даже в самом себе; единственное, в чем он никогда не сомневался, была нерушимая любовь Поль, а в последние годы — его собственная к ней привязанность.

    Он явился с запозданием и с первого же взгляда определил, какого рода это обед и какая тут будет смертельная скука. Поль нередко упрекала его в недостатке общительности, и в самом деле вне своей работы он ни с кем не встречался, если только встреча не преследовала вполне определенную цель, или же встречался, чтобы поговорить, а для этого существовала Поль и один его старинный друг. Он жил одиноко, терпеть не мог светских сборищ, столь модных в Париже. Попав в общество, он с трудом сдерживался, чтобы не нагрубить или тут же не уйти домой. Среди гостей мадам Ван ден Беш собралось несколько избранных личностей, хорошо известных в этой среде или упоминаемых в газетах, в общем люди весьма любезные, с которыми придется беседовать за обедом о театре или о кино или, что уже совсем невыносимо, о любви и отношениях мужчины и женщины; этой темы Роже боялся как огня, поскольку считал, что ничего не смыслит в таких вещах или, по меньшей мере, не способен четко сформулировать на сей счет свое мнение. Он надменно кивнул присутствующим, и, как всегда, когда в дверях появлялась его крупная, немного скованная в движениях фигура, создалось впечатление, будто он весьма некстати устроил сквозняк. Впечатление, впрочем, не совсем неверное: Роже всегда производил среди людей легкое смятение, таким он казался неприручаемым, а потому желанным для большинства женщин. Поль надела его любимое черное платье, более открытое, чем все другие ее туалеты, и, наклонившись к ней, он признательно ей улыбнулся за то, что она — это она, и она — его; одну ее он и признавал в этом чужом доме. И она на мгновение прикрыла глаза, отчаянно желая, чтобы он заключил ее в свои объятия. Он сел рядом с ней и, тут только заметив неподвижно застывшего Симона, подумал, как, должно быть, страдает юноша от его присутствия, и инстинктивно убрал руку, которую закинул было за спину Поль. Она обернулась, и вдруг в общую оживленную беседу врезалось молчание троих, втройне накаленное молчание, которое нарушил жест Симона, протянувшего Поль зажигалку. Роже глядел на них, глядел на долговязую фигуру Симона, на его серьезный профиль, пожалуй чересчур тонкий, на строгий профиль Поль и с трудом подавил непочтительное желание расхохотаться. Оба они были куда как сдержанны, чувствительны, хорошо воспитаны: Симон протягивал Поль зажигалку, Поль отказывала Симону в своей близости, и все это с разными нюансами, со словами вроде «благодарю Вас, нет, спасибо». Сам Роже был совсем другой породы, его ждала маленькая потаскушка и самые заурядные радости, потом парижская ночь и тысячи встреч, а с зарей — утомительный, почти физический труд в обществе таких же людей, как он сам, падающих с ног от усталости, чья профессия была когда-то и его профессией. В эту самую минуту Поль произнесла «спасибо!» своим спокойным голосом, и он, не удержавшись, взял ее за руку, сжал эту руку, чтобы напомнить о себе. Он любил ее. Пусть этот мальчуган таскает ее по концертам и музеям, никогда он к ней не прикоснется. Роже поднялся, взял с подноса стакан шотландского виски, выпил залпом, и у него стало легче на душе.

    Обед прошел именно так, как и предвидел Роже. Он что-то пробурчал, пытаясь вступить в разговор, и очнулся от задумчивости только к концу обеда, когда мадам Ван ден Беш спросила, знает ли он, с кем спит мсье X., явно желая сообщить Роже эту новость. Роже ответил, что он интересуется этим не больше, чем любимыми блюдами мсье X., что это не имеет в его глазах никакого значения и что пускай уж лучше люди интересуются столом соседа, чем его постелью, так, по крайней мере, будет меньше неприятностей. Поль рассмеялась, потому что своими словами он сорвал всю обеденную беседу, и Симон, не удержавшись, последовал ее примеру. Роже выпил лишнее: когда он встал из-за стола, его слегка пошатывало, и он не заметил, что мадам Ван ден Беш, игриво хлопая выхоленной ручкой по подлокотнику кресла, подзывает его к себе.

    — Мама вас зовет, — сказал Симон.

    Они стояли лицом к лицу. Роже разглядывал Симона, подсознательно стараясь обнаружить какой-нибудь изъян — хотя бы срезанный подбородок, безвольный рот, — и, обманувшись в своих ожиданиях, сердито нахмурился:

    — А вас, должно быть, ищет Поль?

    — Я сейчас иду к ней, — сказал Симон и повернулся к собеседнику спиной.

    Роже придержал его за локоть. Вдруг он взбесился. Юноша удивленно оглянулся.

    — Подождите-ка… мне нужно вам кое-что сказать.

    Они мерили друг друга взглядом, понимая, что пока им еще нечего сказать друг другу. Но Роже удивил собственный жест, и Симон так этим возгордился, что не мог удержаться от улыбки. Роже понял свой промах и убрал руку,

    — Я хотел попросить у вас сигару.

    — Сию секунду.

    Роже следил за ним взглядом. Потом направился к Поль, которая разговаривала, стоя в кругу гостей, и взял ее под руку. Она отошла с ним в сторону и первым делом спросила:

    — Что ты сказал Симону?

    — Попросил у него сигару. Чего ты испугалась?

    — Сама не знаю, — с облегчением вздохнула она. — У тебя был такой свирепый вид.

    — Чего ради я буду свирепеть? Ему же двенадцать лет. Ты думаешь, я ревную?

    — Нет, — ответила она и опустила глаза.

    — Если бы я стал ревновать, то уж, скорее, к твоему соседу слева. По крайней мере, хоть мужчина.

    Поль не сразу поняла, кого он имеет в виду, потом вспомнила и не могла удержать улыбки. Она даже не заметила своего соседа слева. Весь обед для нее был освещен Симоном, чей взгляд, словно свет маяка, через каждые две минуты скользил по ее лицу и чуть задерживался, надеясь встретиться с ней глазами. Иной раз она шла навстречу его желанию, и он тогда улыбался такой нежной, такой тревожной улыбкой, что она не могла не ответить ему. Он был в сотни раз красивее ее соседа слева, по-настоящему живой, и она подумала, что Роже ровно ничего не понимает в таких вещах. Но тут подошел Симон и протянул Роже ящик с сигарами.

    — Благодарю, — сказал Роже (он тщательно выбирал сигару), — Вы еще не знаете, что такое хорошая сигара. Это удовольствие для людей моего возраста.

    — Охотно уступаю его Вам, — произнес Симон. — Ненавижу сигары.

    — Тебе, Поль, надеюсь, не мешает дым? Впрочем, мы скоро уходим, — добавил он, повернувшись к Симону. — Мне завтра рано вставать.

    Симон пренебрег этим «мы». «Это значит, что он проводит ее до дома, сам пойдет к той маленькой потаскушке, а я останусь здесь без нее». Он взглянул на Поль, прочел на ее лице ту же мысль и пробормотал:

    — Если Поль не устала… я могу отвезти ее попозже.

    Оба повернулись к Поль. Она улыбнулась Симону и сказала, что предпочитает уехать сейчас, потому что уже поздно.

    В машине они не обменялись ни словом. Поль ждала. Роже силой увез ее с вечера, где ей было весело; он обязан объяснить свое поведение или извиниться. У подъезда Роже остановил машину, но мотор не выключил… и Поль сразу поняла, что он ничего не скажет, не поднимется к ней, что он вел себя так на обеде, лишь повинуясь голосу предусмотрительного собственника.

    Она вышла из машины, прошептала: «Спокойной ночи» — и перешла улицу. Роже сразу же уехал, он злился на себя.

    Но у подъезда стояла машина Симона, а в машине сидел Симон. Он окликнул Поль, и она, не скрывая удивления, подошла к нему.

    — Как Вы сюда попали? Должно быть, неслись как безумный. А как же вечер вашей матушки?

    — Сядьте на минутку, — умоляюще проговорил он.

    Они шептались в темноте, словно кто-то мог услышать. Она ловко проскользнула в низенькую машину и отметила про себя, что уже привыкла к ней. Привыкла также к этому лицу, доверчиво повернувшемуся к ней и рассеченному светом фонаря пополам.

    — Вы не очень скучали? — спросил он.

    — Да нет, я…

    Он совсем близко, слишком близко, подумала она. Сейчас не время разговаривать, и вообще, зачем он увязался за ними… Роже мог его заметить, просто сумасшествие… Она поцеловала Симона.

    Зимний ветер поднялся на улице, пронесся над открытой машиной и отбросил им на лице спутавшиеся волосы. Симон покрывал ее лицо поцелуями; она, оглушенная этими ласками, вдыхала аромат его юности, его дыхания и точную свежесть. Она ушла, не сказав ни слова.

    На заре она открыла глаза и как в полусне вновь увидела копну черных кудрей, смешавшихся с ее волосами под яростным порывом ночного ветра, легкий шелковистый заслон между их лицами и ощутила прикосновение горячих губ, пронизавшее ее всю. Она улыбнулась и заснула.

    Глава XI

    Вот уже десять дней он не видел ее. На завтра после того сумасшедшего и прекрасного вечера, когда она сама его поцеловала, он получил от нее записку, в которой она запрещала ему искать новых встреч. «Я не хочу причинить Вам боль, слишком большую нежность я к Вам испытываю». Он не понял, что боится она не так за него, как за себя: он поверил в эту жалость и даже не обиделся, он просто искал способа, возможности представить себе свою жизнь без нее. Он не подумал, что эти стилистические оговорки: «Я не хочу причинить Вам боль, это неблагоразумно» и т. д. и т. п. — чаще всего суть кавычки, которые ставят непосредственно до или непосредственно после романа, и ни в коем случае они не должны обескураживать. И Поль тоже этого не знала. Она просто боялась, она безотчетно ждала, чтобы он пришел и заставил ее принять свою любовь. Ей было невмоготу, и однообразное течение зимних дней, вереница все одних и тех же улиц, приводивших ее, одинокую, от квартиры к месту работы, этот телефон-предатель — она каждый раз жалела, Что сняла трубку: гак отчужденно и пристыжено звучал голос Роже, — и, наконец, тоска по далекому лету, которое никогда не вернется, — все вело к безучастной вялости и требовало любой ценой, чтобы «хоть что-то произошло».

    Симон трудился. Он стал пунктуален, усидчив и молчалив. Время от времени он подымал голову, останавливал на мадемуазель Алис отсутствующий взгляд и нерешительно проводил по губам пальцем… Поль, тот последний вечер, внезапное и почти властное движение, которым она прижала его губы к своим, ее запрокинувшаяся голова и руки, нежно прижимавшие его, Симона, к своему лицу, ветер… Мадемуазель Алис деликатно покашливала, смущенная этим взглядом, а он в ответ рассеянно улыбался; Поль поступила так с досады, только и всего… Он даже и не пытался с тех пор ее увидеть; возможно, он вел себя неправильно? Десятки, сотни раз он воссоздавал малейшие события тех недель, их последнюю поездку на машине, эту выставку, до того скучную, что они просто сбежали оттуда, этот чудовищный обед, устроенный матерью, — каждая новая, приходившая на память подробность, каждая картина, каждая догадка мучила его еще безжалостнее. Но дни шли, время работало на него или готовило ему гибель — он уже и сам ничего не понимал.

    Как-то вечером, спустившись по темной лестнице с одним своим приятелем, он очутился в ночном ресторанчике. Симон попал сюда впервые. Они много выпили, заказывали все новые порции и все больше мрачнели. Потом какая-то черная женщина стала петь, у нее был огромный розовый рот, ее пение открывало врата любой тоске, зажигало огни сентиментального отчаяния, в бездну которого они скользили вместе.

    — Я отдал бы два года жизни, лишь бы полюбить, — заявил приятель Симона,

    — А я люблю, — ответил Симон, — и она никогда не узнает, что я ее любил. Никогда.

    От дальнейших объяснений он отказался, но ему все мерещилось, что ничто еще не потеряно, что это было бы немыслимо. Неужели весь этот шквал впустую! Они пригласили певицу выпить с ними; она была с площади Пигаль, а пела для них так, словно только что прибыла из Нового Орлеана; воображению осоловелого Симона рисовалась голубеющая и нежная жизнь, где переплетались тонкие линии профилей и тянущихся рук. Он просидел в ресторанчике допоздна, слушая в одиночестве певицу, и вернулся домой на рассвете, окончательно протрезвев.

    На следующий день в шесть часов вечера Симон поджидал Поль перед ее магазином. Шел дождь. Симон поглубже засунул руки в карманы и все же с ненавистью ощущал, как они дрожат. Он чувствовал себя до странности опустошенным, глухим ко всему на свете.

    «Боже мой, — думал он, — а вдруг я уже ни на что не гожусь, как только мучиться при ней!» И лицо его передернулось от отвращения.

    В половине седьмого показалась Поль. Темный костюм, голубовато-серая, как глаза, косынка и очень усталый вид. Он шагнул ей навстречу, она улыбнулась, и вдруг наступило мгновение такой полноты жизни, такого спокойствия, что он даже прикрыл глаза. Он ее любит. Он принимал все, все, что произойдет, если произойдет это из-за нее, все равно хуже не будет. Поль увидела его незрячее лицо протянутые к ней руки и остановилась. Эти десять дней, по правде говоря, ей тоже не хватало Симона. Его присутствие, его восхищение, упорство стали ощущаться ею, думала она, как привычка, зачем же отвыкать. Но обращенное к ней лицо было бесконечно далеко и от этой привычки, и от душевного комфорта тридцатидевятилетней женщины. Это совсем другое. Серая панель, прохожие, шнырявшие мимо машины, вдруг показались ей какой-то стилизованной, застывшей декорацией, декорацией вне времени. Они смотрели друг на друга, разделенные расстоянием в два метра, и, пока ее не успела усыпить угрюмая, оглушающая реальность улицы, пока она была еще настороже, начеку, на краю срывавшегося в никуда сознания, Симон сделал шаг и обнял ее.

    Он спокойно стоял возле нее, он не сжимал ее в объятиях, он удерживал дыхание, на него снизошло какое-то необъятное умиротворение. Он проник щекой к ее волосам и пристально глядел на вывеску книжной лавки на противоположной стороне улицы — «Сокровища эпохи», раздумывая про себя, чего больше в этой лавке: сокровищ или хлама. Он сам удивился, что в эту столь бесценную минуту способен думать о подобной ерунде. У него было такое ощущение, будто ему вдруг, наконец, удалось решить какую-то очень важную задачу.

    — Симон! И давно вы здесь? — спросила Поль. — Вы, должно быть, промокли до нитки!

    Она вдыхала запах его пиджака из твида, его шеи, и ей уже не хотелось двигаться. Он возвратился, и она почувствовала внезапное облегчение, словно избавилась от беды.

    — Знаете, я совсем не могу без вас жить, — сказал Симон. — Все это время я провел как в пустоте. Не то что скучно, а просто меня нет. А вы?

    — Я? — повторила Поль. — Ну, в Париже, как вам известно, в это время года мало веселого. — Она старалась придать их разговору самый естественный характер. — Я осматривала новую коллекцию, словом, вела себя, как полагается настоящей деловой женщине; встретилась с двумя американками. Возможно, придется побывать в Нью-Йорке.

    В то же самое время она понимала, что бессмысленно продолжать такой разговор в объятиях этого мальчика, стоя под дождем, как стоят потерявшие разум любовники, но не могла пошевелиться. Губы Симона нежно касались ее виска, волос, щек, словно расставляя паузы между ее фразами. Она замолчала, еще крепче прижалась лбом к его плечу.

    — А Вам хочется поехать в Нью-Йорк? — услышала она над собой голос Симона.

    Когда он говорил, она чувствовала виском, как ходит его челюсть. Ей захотелось расхохотаться вслух, как школьнице.

    — Соединенные Штаты — это наверняка интересно, А как по-вашему? Я там никогда еще не была.

    — И я тоже, — отозвался Симон — Мама возмущается, но сама терпеть не может путешествовать!

    Он мог бы так стоять и часами говорить с Поль о своей матери, о путешествиях, об Америке и о России. Ему приходили в голову сотни общеизвестных истин, сотни тем для спокойных и непринужденных бесед. Он уже не собирался ни потрясать ее воображение, ни обольщать ее. Ему было просто хорошо, он чувствовал себя одновременно и очень уверенным в себе, и каким-то незащищенным. Следовало бы увести Поль к ней домой, чтобы на свободе целовать ее, но он не осмеливался разжать объятия.

    — Нужно еще хорошенько подумать, — сказала Поль.

    И сама уже не знала, относятся ли ее слова к предполагаемому путешествию или к Симону.

    И еще она боялась поднять глаза, увидеть это склоненное к ней юношеское лицо, боялась, что вдруг заговорит в ней та, другая Поль, благоразумная и решительная. И осудит ее.

    — Симон, — шепнула она.

    Он наклонился, еле коснулся ее губ. Оба не опускали век и видели не Симона, не Поль, а огромное мерцающее пятно, все в бликах и тенях, незнакомый, неестественно расширенный зрачок, влажный и чем-то напуганный.

    Два дня спустя они вместе обедали. Поль обронила всего две-три фразы, Симон сразу понял, чем были наполнены для нее эти десять дней: равнодушием Роже, его сарказмами по адресу Симона, ее одиночеством. Было ясно, что Поль надеялась использовать эту передышку, чтобы вернуть Роже или хоть видеться с ним почаще, восстановить прежнее согласие. Но все ее усилия натыкались на ребяческое упрямство Роже. Ее старания, такие трогательные именно своей непритязательностью: обед, сготовленный по его вкусу, плюс его любимое платье, плюс разговор на интересующие его темы, все те средства, которые рекомендуют дамские журналы, все смехотворные, если не просто низкопробные рецепты, приобретающие, однако, в руках женщины умной своеобразное, порой неотразимое очарование, не приводили ни к чему, и она, не видя в том для себя унижения, следовала этим советам, не стыдясь даже того, что пытается заменить ростбифом или умелым освещением те фразы, которые жгли ей губы: «Роже, я несчастна из-за тебя. Роже, так больше продолжаться не может». Действовала она так не в силу векового инстинкта женщины, хранительницы очага, ни даже в силу горького смирения. Нет, скорее уж это было проявлением садизма по отношению к «ним», к тому, что представляли собой вместе взятые Роже и Поль. Словно один из них — Роже или Поль — должен был вдруг подняться и заявить: «Хватит!» И она ждала, когда в ней самой скажется этот рефлекс, ждала с неменьшей тревогой, чем если бы сказался он в Роже. Но тщетно. Очевидно, что-то уже умерло.

    Проведя эти десять дней в размышлениях и напрасных надеждах, она уже не в силах была не покориться Симону, Симону, который говорил: «Я так счастлив, я Вас люблю» — и это не звучало пошло; Симону, невнятно бормотавшему в телефонную трубку; Симону, который принес ей что-то цельное или, по меньшей мере, целую половину этого цельного. Она отлично знала, что для такой игры требуются двое, но она устала, уже давно устала вечно опережать партнера и все-таки оставаться в одиночестве. «Любить — это еще не все, — говорил Симон, имея в виду себя, — нужно еще быть любимым». Это изречение, казалось Поль, относится непосредственно к ней. Но она, добровольно решившись на этот шаг, с удивлением замечала, что не испытывает ни радостного волнения, ни порывов, которые предшествовали, скажем, ее сближению с Роже, а только безграничную и какую-то сладкую усталость, сказывавшуюся даже в ее походке. Знакомые советовали ей переменить обстановку, а она с грустью думала, что просто собирается сменить любовника: так оно менее хлопотливо, больше в парижском духе, весьма распространено… И она отворачивалась от собственного изображения в зеркале или покрывала лицо густым слоем кольдкрема. Только когда Симон позвонил в тот вечер у ее дверей и она увидела его темный галстук, его напряженный взгляд, это ликование, прорывавшееся в каждом жесте, это смущение, похожее на то, какое охватывает человека, избалованного сверх меры жизнью и получившего вдруг еще наследство, ей захотелось разделить его , счастье. Счастье, которое она ему дарит: «Вот я, мое тело, мое тепло, моя нежность, мне они ни к чему, но, доверив их твоим рукам, я, быть может, вновь сумею обрести в них усладу». Эту ночь он проспал, прильнув к ее плечу.

    Она представляла себе, каким тоном ее друзья и знакомые будут говорить: «Вы слышали, Поль-то, оказывается…» И сильнее страха перед сплетнями, сильнее даже страха перед разницей в годах, которая, как отлично понимала Поль, будет всячески подчеркиваться в этих разговорах, был охвативший ее стыд. Стыд при мысли о восторге сплетников и сплетниц, обо всех безумствах, какие ей припишут, о том, как будут злословить насчет ее склонности к мальчикам и к сладенькому, меж тем как она сама чувствует себя старой и усталой и ищет лишь одного — поддержки. И ей становилось мерзко при мысли, что и в отношении ее, как в отношении других — чему она сама была свидетельницей, — люди предпочтут сделать самые жестокие и самые лестные выводы. О ней говорили: «Бедняжка Поль», потому что ей изменял Роже, или: «Нашлась тоже независимая, просто сумасбродка», когда она оставила своего молодого, красивого, но смертельно скучного мужа; ее жалели или поносили: Но никогда еще ей не приходилось испытывать на себе смешанное чувство презрения и зависти, которое вызовет ее теперешний поступок.

    Глава XII

    Что бы ни думала Поль, Симон в их первую ночь не сомкнул глаз; он неподвижно лежал рядом, положив ладонь ей на талию, где уже образовалась складочка; слушал ее мерное дыхание, стараясь соразмерить с ним свое дыхание. «Надо быть или уж очень влюбленным, или очень пресыщенным, чтобы притворяться спящим», — думал он и, зная до сих пор только второе «очень», чувствовал себя сегодня бесконечно гордым, ответственным за мирный сон Поль, будто весталка, берегущая священный огонь. Так провели они всю ночь, каждый оберегая притворный сон другого, настороженные и умиленные, не смея шелохнуться.

    Симон был счастлив, он и в самом деле чувствовал себя ответственным за Поль куда сильнее, чем за девочку в шестнадцать лет, хотя она была старше его на целых пятнадцать. Пребывая в состоянии непрерывного восхищения снисходительностью Поль и впервые в жизни ощутив объятия как дар, он считал необходимым бодрствовать, не смыкая глаз, он хотел заранее охранить ее от того зла, которое мог ей когда-нибудь причинить. Он бодрствовал, он стоял на страже, надеясь уберечь ее от своей собственной низости, от былых своих комедий, своих страхов, своих слабостей и беспричинных припадков скуки. Он сделает ее счастливой, он сам будет счастлив; с удивлением он обнаруживал, что ни разу еще не давал себе таких клятв даже в минуты самых блистательных своих побед. Утром они разыграли сцену лжепробуждения, притворно зевали друг перед другом, спокойно потягивались, сначала один, потом другой. Когда Симон поворачивался лицом к ней или приподымался на локте, Поль инстинктивно утыкалась в подушку, опасаясь его взгляда, этого первого взгляда новой близости, более банального и более решающего, чем любой жест. И когда она сама, потеряв терпение, начинала шевелиться в постели, Симон, прикрыв глаза, настораживался, удерживал дыхание, уже страшась потерять свое ночное счастье. Наконец ей удалось, застичь его врасплох — он глядел на нее, полусомкнув веки при слабом свете дня, пробивавшемся сквозь шторы, и она, лежа лицом к нему, застыла. Она чувствовала себя старой, уродливой, она пристально смотрела на него, желая, чтобы и он разглядел ее хорошенько и чтобы, по крайней мере, не возникло между ними неизбежной при пробуждении неловкости. Симон, все еще не подымая век, улыбнулся, пробормотал ее имя и придвинулся к ней, «Симон», — сказала она и замерла. Она надеялась, что можно еще превратить эту ночь в случайный каприз. Он положил голову ей на грудь, нежно поцеловал ее у сгиба локтя, в плечо, в щеку, прижал к себе. «Я мечтал о тебе, — произнес он, — теперь я буду мечтать только о тебе». Она обвила его обеими руками.

    Симон непременно хотел проводить ее на работу, подчеркнув, что, если ей угодно, они расстанутся на углу. С грустной ноткой в голосе Поль ответила, что ей некому давать отчет в своем поведении, и на минуту между ними залегло молчание. Симон первый нарушил его.

    — Ты придешь только в шесть? Может, ты позавтракаешь со мной?

    — У меня не будет времени, — ответила она. — Съем на работе бутерброд.

    — Что же я буду делать до шести часов? — жалобно проговорил он.

    Поль взглянула на него. Она встревожилась: должна ли она ему сказать, что вовсе не обязательно им встречаться в шесть часов? И, однако же, при мысли, что вечером у двери магазина увидит маленькую машину, а в ней сгорающего от нетерпения Симона — и что так будет каждый вечер, — она почувствовала себя по-настоящему счастливой… Кто-то терпеливо ждет вас каждый вечер, кто-то, кто не звонит вам в восемь часов и то когда eму вздумается… Она улыбнулась.

    — А почему ты так уверен, что я сегодня обедаю одна?

    Симон, с трудом продевавший запонки в манжеты, бросил свое занятие. Через секунду он сказал бесстрастным голосом: «И в самом деле». Ясно, он думает о Роже! Он думал только о Роже, он решил, что тот немедленно отберет свое добро; он боялся. Но она-то знала, что Роже не до нее. Все это показалось ей вдруг отвратительным. Нет, пусть хоть она проявит великодушие!

    — Ни с кем я сегодня не обедаю, — сказала она. — Иди сюда, я тебе помогу.

    Она сидела на постели, и он, опустившись на колени, протянул ей руки в манжетах таким жестом, словно был закован в наручники. Кисти рук у него были совсем мальчишеские, нежные и худые. Продевая запонки, Поль вдруг подумала, что когда-то уже играла эту сцену… «Слишком театрально», — решила она, но все же прижалась щекой к волосам Симона и, не удержавшись, потихоньку рассмеялась счастливым смехом.

    — А я что буду делать до шести часов? — упрямо повторил Симон.

    — Не знаю… Будешь работать.

    — Не могу, — ответил он. — Я слишком счастлив.

    — Счастье не мешает работать!

    — А мне мешает. Хотя я знаю, что буду делать. Буду бродить по улицам, и думать о тебе, потом позавтракаю в одиночестве, думая о тебе, потом буду ждать шести часов. Ты ведь знаешь, что я не принадлежу к числу деятельных молодых людей.

    — А что скажет твой адвокат?

    — Не интересуюсь. Почему это ты непременно хочешь, чтобы я попусту растрачивал свое время, уготавливая себе будущее, — для меня только настоящее существует. И переполняет всего, — добавил он с низким поклоном.

    Поль молча пожала плечами. Симон пунктуально выполнял намеченную им программу не только в этот день, но и во все последующие дни. Он катался по Парижу, расточал прохожим улыбки, не менее десяти раз проезжал мимо магазина Поль со скоростью десять километров в час, читал книгу, поставив машину, где попало, а иногда отдыхал, откинув голову на спинку сиденья и закрыв глаза. Что-то вроде блаженного лунатика. И это волновало Поль, делало Симона еще дороже. Она одаривала его и удивлялась, почему ей самой стала так необходима эта щедрость.


    Вот уже десять дней Роже разъезжал под дождем, переходил с одного делового обеда на другой, и от департамента Нор осталась в его памяти скользкая, нескончаемо длинная дорога да безликая ресторанная обстановка. Время от времени он звонил в Париж, заказывая два телефонных номера сразу, и выслушивал жалобы Мэзи-Марсель, перед тем как самому пожаловаться Поль на судьбу, а иногда наоборот. Он чувствовал себя обескураженным, ни на что не годным, его жизнь походила на эту провинциальную глушь. Голос Поль менялся, становился все более тревожным и все более далеким; ему хотелось ее повидать. Стоило Роже провести без Поль две недели, как он начинал остро ощущать ее отсутствие. В Париже — другое дело: зная, что она может увидеться с ним в любую минуту, всегда в его распоряжении, он спокойно откладывал встречи; но Лилль вернул ему прежнюю Поль тех первых дней их любви, когда он в мыслях следовал за ней неотступно, боясь завоевать ее, как сейчас боялся ее потерять. В последний день своего пребывания в Лилле он сообщил ей, что возвращается. Она помолчала, потом сказала: «Мне необходимо с тобой увидеться» — решительным тоном. Он ни о чем не спросил, но условился встретиться с ней послезавтра

    В Париж он прибыл ночью, и, когда остановил машину у подъезда Поль, было уже два. Впервые в жизни он находился в нерешительности — зайти или нет. Он не был уверен, что увидит сейчас счастливое лицо Поль, лицо Поль, принуждающей себя сохранять спокойствие в минуты его неожиданных появлений; он попросту боялся. Он ждал минут десять, стыдясь своей нерешительности, подыскивая самые нелепые оправдания: «Она спит, она наработалась за день» и т. д. и т. п., потом уехал. Очутившись перед своим домом, он снова заколебался, потом развернул машину и поехал к Мэзи. Она спала, она протянула ему для поцелуя свою опухшую мордашку. Ей пришлось полночи провести в этими противными продюсерами… она ужасно счастлива… к тому же он только что ей снился… Он быстро разделся и сразу же заснул, как она его ни тормошила. В первый раз он не испытывал к ней влечения. На заре он машинально выполнил свой долг кавалера, посмеялся над ее рассказами и решил, что все снова в порядке. Он провел у Мэзи целое утро и уехал от нее за десять минут до назначенной с Поль встречи.

    Глава ХIII

    — Мне нужно позвонить, — сказала Поль, — после завтрака будет уже поздно.

    Как только она встала из-за стола, Роже вскочил с места, и Поль чуть улыбнулась ему извиняющейся улыбкой, которая появлялась на ее губах против воли в тех случаях, когда он из приличия или по велению сердца тревожил ради нее свою особу. Она с раздражением подумала об этом, спускаясь по сырой лестнице ресторана к телефонной будке. С Симоном все получалось по-другому. Он был внимателен и так всему радовался, так стремился услужить ей, бежал распахивать двери, подносил зажигалку, несся сломя голову выполнять малейшие ее желания, ухитрялся угадывать их наперед; и это были знаки внимания, а не просто выполнение светских обязанностей. Уходя нынче утром, она оставила его полусонного в постели, обхватившего обеими руками подушку, по которой рассыпались его черные кудри, и положила на столик записку: «Позвоню в полдень». Но в полдень она встретилась с Роже и сейчас удивлялась самой себе, что, оставив его в одиночестве, побежала звонить юному любовнику-лентяю. Заметит ли что-нибудь Роже? Он озабоченно морщил лоб, как в дни своих незадач, и это его старило.

    Симон сразу же снял трубку. Услышав ее «алло», он засмеялся, и она тоже засмеялась…

    — Проснулся?

    — В одиннадцать часов. А теперь час. Я уже звонил на станцию узнать, в исправности ли наш телефон.

    — Зачем?

    — Ты же собиралась позвонить в полдень. Где ты?

    — У Луиджи. Сажусь завтракать.

    — Ага, хорошо, — ответил Симон.

    Оба помолчали. Тогда она сухо добавила

    — Я завтракаю с Роже.

    — Ага, хорошо…

    — Не понимаю, что означают твои «ага, хорошо», — сказала Поль. — Я буду в магазине с половины третьего и допоздна. А ты что собираешься делать?

    — Поеду к маме за костюмами, — живо отозвался Симон. — Развешу их у тебя в шкафу на плечиках, а потом пойду куплю у Депо акварель, которая тебе понравилась.

    Она еле удержалась от смеха. Весь Симон был в этих словах, только один он так цеплял фразу за фразой.

    — Значит, ты решил перенести ко мне свой гардероб?

    Она пыталась, но не могла придумать, что, собственно, ему возразить. И в самом деле, он с ней уже не расстается, и до сих пор она не ставила ему это в вину…

    — Да, решил, — ответил Симон. — Вокруг тебя вертится слишком много людей. А я хочу быть при тебе сторожевым псом и ходить чисто одетым.

    — Мы еще поговорим об этом, — произнесла она. Ей показалось, что телефонный разговор длится уже целый час. А Роже тем временем сидит там, наверху, один. Он начнет ее расспрашивать, и, очутившись с ним лицом к лицу, она не сумеет отделаться от чувства вины.

    — Я тебя люблю, — сказал Симон и повесил трубку. Выйдя из будки, она машинально достала гребенку и пригладила волосы перед зеркалом, висевшим в гардеробной. На нее глядело лицо женщины, которая только что услышала обращенные к ней слова: «Люблю тебя».

    Роже потягивал коктейль, и Поль удивилась, зная, что обычно до вечера он не пьет спиртного.

    — Что-нибудь не ладится?

    — Нет, почему же… Ах, коктейль… Нет, я просто сегодня устал.

    — Как давно я тебя не видела, — произнесла она я, так как он слушал ее со снисходительно-рассеянным видом, еле сдержала слезы. А ведь будет и такой день, когда они скажут друг другу: «Два месяца мы с тобой не виделись или уже три?» И мирно будут подсчитывать, сколько времени прошло с их последней встречи… Роже с его нелепыми жестами, с усталым и все-таки ребяческим выражением лица вопреки его силе, даже, пожалуй, жестокости. Она отвернулась. На нем был тот старый серый пиджак, который, когда еще был новым, не раз висел на спинке стула у нее в спальне, в начале их близости. Тогда он очень гордился своим пиджаком. Только временами, довольно редко, Роже, начинал заботиться о внешнем лоске да, впрочем, он был, чересчур грузен, чтобы выглядеть по-настоящему элегантно.

    — Две недели, — спокойно произнесла она. — Ну а ты себя хорошо чувствуешь?

    — Да. В общем-то, ничего.

    Он замолчал. Конечно, он ждал, что она спросит: «Ну, как твои дела?» — но она не спросила. Нужно сначала сказать ему о Симоне, а потом он может сказать о себе, не раскаиваясь в последствиях своей неуместной откровенности.

    — Ты хоть развлекалась немножко? — спросил он. Она ответила не сразу. Стучало в висках; сердце, казалось, вот-вот остановится. Она услышала свои слова:

    — Да, я виделась с Симоном. Часто…

    — А-а, — протянул Роже. — С этим красавцем? И он по-прежнему от тебя без ума?

    Она медленно кивнула и снова не посмела поднять глаз.

    — Это тебя по-прежнему развлекает? — спросил Роже.

    Она вскинула голову, но тут уж он отвел глаза и с преувеличенным вниманием занялся грейпфрутом. Ей подумалось, что он все понял.

    — Да, — сказала она.

    — Значит, тебя это развлекает? Или, возможно, больше, чем просто развлекает?

    Теперь они глядели друг другу в глаза. Роже положил ложечку на тарелку. С какой-то отчаянной нежностью она вдруг увидела две глубокие складки, идущие от крыльев носа к губам, застывшее лицо и его голубые глаза в темных кругах.

    — Да, больше, — сказала она.

    Роже нащупал ложечку и взял ее. Она подумала, что никогда он не умел расправляться с грейпфрутом, как полагалось. Время, казалось, не движется или, напротив, проносится вихрем, свистя в ушах.

    — Боюсь, что мне нечего больше сказать, — произнес он.

    И по этим словам она поняла, что он несчастлив. Будь он счастлив, он вернул бы ее себе. А так его словно побили камнями, и она сама бросила в него последний камень. Она прошептала:

    — Ты и так все сказал.

    — Ты сама говоришь в прошедшем времени.

    — Это чтобы пощадить тебя, Роже. Если бы я сказала, что все еще зависит от тебя, что бы ты мне ответил?

    Он ничего не ответил. Он внимательно разглядывал узор на скатерти. Она продолжала:

    — Ты бы мне ответил, что дорожишь своей свободой, что очень боишься ее потерять… и поэтому не можешь сделать усилие, чтобы вернуть меня.

    — Я же тебе говорю, что сам ничего не знаю, — резко возразил Роже. — Конечно, мне противно думать, что… По крайней мере, он хоть способный мальчик?

    — Дело не в этих его способностях, — сказала она. — Он любит меня.

    Она заметила, что напряженное лицо Роже немного просветлело, и почувствовала к нему мгновенную ненависть. Вот он и успокоился: просто мимолетная вспышка, только и всего. А настоящим любовником, ее мужчиной остается он, Роже.

    — Хотя, конечно, я не стану утверждать, что он в известном отношении оставляет меня равнодушной.

    «Впервые в жизни, — растерянно подумала она, — я сознательно причиняю ему боль»,

    — Признаться, я не думал, когда шел с тобой завтракать, что мне придется выслушивать рассказы о твоих утехах с этим молодым человеком.

    — Ты, очевидно, думал сообщить мне о своих утехах, с молоденькой девицей, — отрезала Поль.

    — Это все же было бы более естественно, — процедил он сквозь зубы.

    Поль вздрогнула. Она взяла со стола сумочку, поднялась.

    — Очевидно, ты сейчас напомнишь мне о моих годах?

    — Поль…

    Он тоже поднялся, проводил взором исчезнувшую в дверях Поль; слезы застилали ему глаза. Он догнал ее, когда она садилась в машину. Она тщетно пыталась завести мотор. Он просунул руку в окошко машины и включил зажигание, про которое она совсем забыла. Рука Роже… Она обернула к нему свое сразу осунувшееся лицо.

    — Поль… Ты же сама знаешь… Я вел себя как хам. Прости меня. Ты же знаешь, что я вовсе так не думаю.

    — Знаю, ответила она. — Я тоже вела себя не так уж блестяще. Лучше нам не видеться некоторое время.

    Он стоял не двигаясь, растерянно глядя на нее. Она чуть улыбнулась.

    — До свидания, милый.

    Он нагнулся к окну машины.

    — Я не могу без тебя, Поль.

    Она рывком тронула с места, чтобы Роже не заметил слёз, туманивших ей взор. Машинально она включила «дворники» и сама горько рассмеялась этому нелепому жесту. Было половина второго. Ей вполне хватит времени вернуться домой, успокоиться, подкраситься. Она надеялась, что Симон уже ушел, и боялась этого. Они столкнулись в подъезде.

    — Поль, что с Вами такое?

    Он так испугался, что заговорил с ней, как прежде, на «вы». «Он заметил, что я плакала, он меня, должно быть, жалеет», — подумала она, и слезы хлынули с новой силой. Она ничего не ответила на вопрос Симона. В лифте он обнял ее, осушил поцелуями ее слезы, умолял не плакать больше и поклялся в, весьма неопределенных выражениях «убить этого типа», что вызвало на губах Поль невольную улыбку.

    — Должно быть, у меня просто страшный вид, — произнесла она, и ей показалось, что она тысячи раз читала эту фразу в книгах и сотни раз слышала ее с экрана.

    Позже она села на кушетку рядом с Симоном и взяла его руку.

    — Не спрашивай ни о чем, — попросила она.

    — Сегодня — нет. но когда-нибудь спрошу обо всем. К очень скоро. Я не допущу, чтобы ты из-за кого-то плакала. А главное, не допущу, чтобы он сюда приходил, — гневно прокричал он. — А из-за меня, из-за меня ты, наверное, никогда не будешь плакать?

    Поль подняла на него глаза: поистине все мужчины — свирепые животные.

    — А тебе бы так этого хотелось?

    — Я предпочел бы лучше сам мучиться, — сказал Симон и уткнулся лицом ей в плечо.

    Вернувшись вечером домой, Поль сразу заметила, что он выпил три четверти бутылки виски и даже не выходил из дому. С чувством собственного достоинства он важным тоном заявил ей, что у него свои личные неприятности, пытался произнести речь о трудностях бытия и заснул одетым, пока она снимала с него туфли, не то растроганная, не то напуганная.


    Роже стоял у окна и смотрел, как занимается рассвет. Происходило это на ферме-гостинице, из тех, что нередко встречаются в Иль-де-Франс, где пейзаж странным образом соответствует тому представлению о деревне, которое создают себе люди, уставшие от городской жизни. Мирные пригорки, плодоносные нивы, а там, по обеим сторонам шоссе, уходят вдаль рекламные щиты. Но теперь, в этот всегда особенный предрассветный час, перед глазами Роже действительно была настоящая деревня его далекого детства, и она обдала Роже тяжелым зябким запахом дождя. Он обернулся и буркнул: «Чудесная погодка для уик-энда», но про себя подумал: «А в самом деле чудесно! Люблю туман. Вот если бы побыть одному». Пригревшаяся в теплой постели Мэзи зашевелилась.

    — Закрой окно, — попросила она. — Холодно.

    Она натянула одеяло до носа. Вопреки блаженной истоме во всем теле к ее горлу уже подступало предчувствие тошнотворного дня в этих незнакомых местах в обществе молчаливого и занятого своими мыслями Роже. А тут еще эти поля, одни поля… Она еле удержалась, чтобы не застонать.

    Я просила тебя закрыть окно, — сухо повторила она.

    Он закурил сигарету, первую сигарету с утра, и ощутил ее острую, почти неприятную и, однако, восхитительную горечь. Вот и пришел конец утренним мечтам, и он даже спиной с досадой почувствовал неприязнь Мэзи. «Ну и пусть злится, пусть встает и убирается, пусть уезжает с первым автобусом, пусть отправляется в Париж! А я пошатаюсь до вечера по полям, найдется же здесь хоть один бродячий пес, чтобы составить мне компанию», — Роже не выносил одиночества.

    Однако Мэзи после своего второго оклика призадумалась. Можно пренебречь открытым окном и снова заснуть, а можно начать сцену. В ее мозгу, еще затуманенном сном, уже складывались фразы вроде: «Я женщина, и мне холодно. А он мужчина и обязан закрыть окно», но в то же время инстинкт, проснувшийся сегодня ранее обычного, подсказывал ей, что сейчас раздражать Роже не следует.

    Она выбрала среднее:

    — Закрой окно, дорогой, и вели принести завтрак.

    Роже, поморщившись, брякнул:

    — «Дорогой»? А что это значит «дорогой»?

    Она расхохоталась. Он не унимался:

    — Зря ты смеешься. Ты вообще-то отдаешь себе отчет, что значит слово «дорогой»? Разве я. тебе дорог? Ведь ты это слово только понаслышке знаешь.

    «Кажется, с меня хватит, — подумал он, сам удивляясь собственной горячности, — когда я начинаю заниматься лексиконом своей дамы, значит, конец близок».

    — Что это на тебя нашло? — спросила Мэзи.

    Она отбросила одеяло, показав испуганное лицо, которое выглядело просто комичным, и груди, которые больше не вызывали в нем желания. Непристойна, она непристойна! — Чувство — это не шутка, — произнес он. — Н для тебя просто интрижка. Удобная интрижка. Поэтому и не называй меня «дорогой», особенно по утрам: ночью еще куда ни шло!

    — Но, Роже, — запротестовала не на шутку встревоженная Мэзи, — я же люблю тебя.

    — Ох, нет, не говори … Бог знает чего, — воскликнул он не без смущения, ибо все-таки был честен, но не без облегчения, так как эта фраза сводила всю драму к классической ситуации, к столь привычной для него роли мужчины, утомленного неуместной страстностью партнерши.

    Он надел свитер, не заправив его в брюки, и вышел, жалея, что оставил в номере свой пиджак из твида. Но пиджак висел по ту сторону кровати, и, если бы он за ним вернулся, неизвестно еще, удалось ли бы ему достаточно быстро исчезнуть. Очутившись на улице, он вдохнул ледяной воздух, и голова у него слегка закружилась. Он должен был возвращаться в Париж, и он не увидит там Поль. Машину будет заносить на мокрой дороге, кофе он выпьет у заставы Отейль в пустынном воскресном Париже. Он вернулся, заплатил по счету и улизнул как вор. Мэзи захватит пиджак, а он пошлет свою секретаршу за ним вместе с букетом цветов. «Видно, я до сих пор не научился уму-разуму», — невесело подумал он.

    С минуту Он вел машину, сердито хмуря брови, потом протянул руку к приемнику, включил его и вспомнил: «Дорожить, — подумал он. — „Дорожили друг другом мы с Поль!“ Ему уже ничего не хотелось. Он потерял Поль.

    Глава XIV

    Прошла неделя. Когда Поль открыла двери своей квартиры, она чуть было не задохнулась от табачного дыма. Она распахнула в гостиной окно, позвала: «Симон!» — и не получила ответа. На мгновение она испугалась и удивилась. Из гостиной она прошла в спальню. Симон лежал на постели и спал, воротничок рубашки был расстегнут. Она снова его окликнула, но он даже не пошевелился. Вернувшись в гостиную, Поль открыла стенной шкаф, взяла бутылку виски, осмотрела ее и поставила на место, брезгливо сморщив лицо. Глазами она поискала стакан, не обнаружила его и направилась в кухню. Стакан, еще мокрый, стоял в мойке. Она застыла на месте, потом медленным движением сняла пальто и, зайдя в ванную, подкрасилась, тщательно уложила волосы. Но тут же отбросила головную щетку, рассердившись на себя за это кокетство, как за проявление слабости. Нашла время соблазнять Симона!

    Вернувшись в спальню, она потрясла его за плечо и зажгла лампочку у изголовья кровати. Симон потянулся, пробормотал: «Поль», — и лег лицом к стене.

    — Симон, — сухо позвала она.

    Когда он обернулся на ее зов, Поль заметила свою косынку, которой Симон, ложась в постель, любил укрывать лицо. Не раз она высмеивала этот фетишизм. Но ей сейчас было не до шуток. Ее охватила холодная ярость. Она с силой повернула Симона лицом к свету. Он открыл глаза, улыбнулся, но улыбка тут же исчезла с его губ.

    — Что случилось?

    — Мне нужно с тобой поговорить.

    — Так я и знал, — произнес он и сел на постели.

    Поль отошла — с трудом она подавила желание протянуть руку и откинуть прядку волос, свисавшую ему на глаза. Она оперлась о подоконник.

    — Симон, так продолжаться не может. Говорю тебе это в последний раз. Тебе нужно работать. Ты уже пьешь теперь потихоньку.

    — Я же вымыл стакан. Я знаю, как ты ненавидишь беспорядок.

    — Я ненавижу беспорядок, ложь и бесхарактерность, — гневно произнесла она. — И начинаю ненавидеть тебя.

    Он встал с постели. Она догадалась, что он стоит за ее спиной с искаженным лицом, и нарочно не оглянулась.

    — Я чувствовал, что ты меня уже давно не переносишь, — сказал он. — Недаром говорят, что от любви до ненависти один шаг.

    — Чувства тут ни, при чем, Симон. Речь идет о том, что ты пьешь, бездельничаешь, тупеешь. Я говорила тебе, чтобы ты работал. Тысячу раз говорила. А сейчас говорю в последний раз.

    — А дальше что?

    — А дальше то, что я не смогу тебя видеть, — ответила она.

    — Значит, ты можешь меня вот так бросить, — задумчиво произнес он.

    — Да.

    Потом повернулась к нему и заговорила:

    — Послушай, Симон…

    Он присел на край кровати, с каким-то странным выражением пристально глядя на свои руки. Затем медленно поднял ладони и закрыл ими лицо. Она озадаченно молчала. Он не плакал, не шевелился, и Поль показалось, что никогда в жизни она не видела человека, охваченного таким безысходным отчаянием. Она вполголоса окликнула его, как бы желая отвратить неуловимую для нее самой надвигавшуюся опасность, потом подошла к нему. Он тихонько раскачивался всем телом, сидя на краю постели, все еще не отнимая рук от лица. Ей подумалось, что он просто пьян, и она дотронулась до него, желая прекратить это бессмысленное раскачивание. Потом попыталась отнять от его лица ладони, но он не давался, и тогда она опустилась на колени, и взяла его за кисти обеих рук.

    — Симон, погляди на меня… Симон, перестань дурачиться.

    Ей удалось отвести его руки, и он поглядел на нее. Лицо у него было застывшее, неподвижное как у статуи и даже глаза такие же незрячие. Невольным движением она положила ладонь на его веки.

    — Да что с тобой, Симон?.. Скажи, что с тобой… — Он нагнулся, прижал свою голову к ее плечу и глубоко вздохнул, как очень уставший человек.

    — А то, что ты меня не любишь, — спокойно произнес он, — и, как бы я ни старался, все напрасно… И то, что с самого начала я знал, что ты меня прогонишь. И то, что я ждал, покорно согнув спину, а иногда все-таки надеялся… Вот это-то хуже всего — надеяться, особенно ночью, — прибавил он, понизив голос, и она почувствовала, что краснеет. — И вот сегодня это случилось — то, чего я ждал целую неделю, и никакой джин в мире не может меня успокоить. Я чувствовал, что ты потихоньку меня ненавидишь. И вот, Поль, — и тут же повторил: — Поль…

    Она обхватила его обеими руками и прижалась к нему со слезами на глазах. Она слышала свой собственный шепот, ободряющие слова: «Симон, ты с ума сошел… совсем как ребенок… Дорогой мой, бедняжка ты мой любимый…» Она покрывала поцелуями его лоб, его щеки, и вдруг ее пронзила жестокая мысль, что вот она уже и вступила в стадию материнской любви. В то же самое время что-то в ней упорствовало, находило усладу в том, что, убаюкивая Симона, она баюкает их старую общую боль.

    — Просто ты устал, — сказала она. — Вошел в роль покинутого человека и доигрался, стал жертвой собственной выдумки. Я дорожу тобой, Симон, ужасно дорожу. Правда, все это последнее время я была к тебе не так внимательна, но это из-за работы, только из-за работы.

    — Только поэтому? Значит, ты не хочешь, чтобы я ушел?

    — Сегодня нет, — улыбнулась она. — Но я хочу, чтобы ты работал.

    — Я сделаю все, что ты захочешь, — произнес он. — Приляг со мной, Поль, мне было так страшно! Ты так мне нужна. Обними меня, не шевелись. Ненавижу, когда на платье столько всего наворочено. Поль…

    Потом она лежала не шевелясь. Он молчал, еле слышно дышал у ее плеча, и, когда Поль положила ладонь на его затылок, ее вдруг охватило такое пронзительное, такое мучительное чувство собственности, что она поверила, будто его любит.

    На следующее утро он отправился на работу, с грехом пополам помирился со своим патроном, проглядел дела, раз шесть звонил Поль, занял денег у матери, которая даже обрадовалась этому, и вернулся к Поль в половине девятого с видом человека, изнуренного работой. Последние два часа он провел в баре, играл в 421 с единственной целью вернуться домой с достоинством. А про себя он думал, что убивать время таким образом — скучнейшее занятие и что ему придется немало помучиться, заполняя пустые часы.

    Глава XV

    Обычно Роже и Поль в феврале отправлялись на недельку в горы. Между ними было договорено, что независимо от их сердечных дел (а в те времена речь могла идти только о сердечных делах! Роже) они непременно урвут для себя в течение зимы несколько спокойных дней. Как-то утром Роже позвонил в контору Поль, сообщил, что уезжает через десять дней, и осведомился, брать ли билет на ее долю. Оба замолчали. Поль с ужасом спрашивала себя, чем объясняется это приглашение: инстинктивной потребностью в ее присутствии, угрызениями совести или просто желанием разлучить ее с Симоном. Только первый мотив мог бы поколебать ее решимость. Но она прекрасно знала, что никакие слова Роже не дадут ей уверенности в том, что их совместное пребывание в горах не превратится для нее в пытку. И в то же время, вспомнив, каков Роже в горах, как он, жизнерадостный, улыбающийся, стремглав несется по горным тропинкам, увлекая ее, испуганную, за собой, Поль почувствовала, что сердце ее разрывается от боли.

    — Ну так как же?

    — Не думаю, чтобы это было возможно, Роже. Мы будем притворяться, что… словом, что мы ни о чем другим, кроме гор, якобы не думаем.

    — Для того-то я и уезжаю, чтобы ни о чем не думать. И поверь, вполне на это способен.

    — Я поехала бы с тобой, если бы ты… (ей хотелось добавить: «Если бы ты был способен думать обо мне, о нас», — но она промолчала) …если бы ты действительно во мне нуждался. Но ты прекрасно проживешь там без меня или… с кем-нибудь другим.

    — Ладно. Насколько я понимаю, ты просто не хочешь сейчас уезжать из Парижа.

    «Он имеет в виду Симона, — подумала Поль. — Почему это никто не желает отделять видимость от сути?» И она подумала также, что в течение месяца видимость жизни с Симоном стала ее повседневной, реальной жизнью. И возможно, именно по вине Симона она отказала Роже при первом же звуке его голоса.

    — Если угодно, это так… — сказала она. Оба помолчали.

    — Ты, Поль, сейчас не особенно хорошо выглядишь. У тебя усталый вид. Если ты не желаешь ехать со мной, все равно поезжай с кем-нибудь. Тебе это необходимо.

    Голос его звучал печально и ласково, и на глаза Поль навернулись слезы. Да, она нуждалась в Роже, нуждалась в том, чтобы он охранял ее всегда, а не дарил ей эти десять дней на бедность. Ему полагалось бы это знать; есть же предел всему, даже мужскому эгоизму.

    — Тогда я, конечно, поеду, и мы будем посылать друг другу открытки с одной вершины на другую.

    Он повесил трубку. А если он просто просил у нее помощи, и она ему отказала? Хорошо же она его любит! И все же она смутно почувствовала, что была права, что ее право, если не долг, — быть требовательной и страдать от этой требовательности. Как-никак она женщина, которую страстно любят. Обычно она бывала с Симоном в соседних безлюдных ресторанчиках. Но, вернувшись к себе сегодня вечером, она столкнулась с ним в дверях; на нем был темный костюм, волосы он причесал особенно тщательно — словом, вид у него был торжественный. Она снова, в который раз, подивилась его красоте, кошачьему разрезу глаз, безупречному рисунку рта и весело подумала, что у этого мальчугана, который ждет ее целыми днями, зарывшись в ее платья, наружность рыцаря и сокрушителя женских сердец.

    — До чего же ты великолепен! — воскликнула она. — Что случилось?

    — Мы будем развлекаться, — изрек он. — Пойдем пообедаем в каком-нибудь шикарном ресторане, а потом потанцуем. Но ты не думай, я, если хочешь, готов остаться дома и съесть обыкновенную яичницу. Просто мне не терпится вывести тебя в свет.

    Он снял с нее пальто, она заметила, что от него пахло туалетной водой. В спальне на кровати было разложено ее вечернее, очень декольтированное платье, которое она надевала только раза два.

    — Оно мне больше всех нравится, — объяснил Симон. — Хочешь коктейль?

    Он приготовил ее любимый коктейль. Поль растерянно присела на постель: итак, она спустилась с гор, чтобы попасть на светский вечер! Она улыбнулась Симону.

    — Ты рада? Ты хоть не особенно устала? Если хочешь, я сейчас же переоденусь, и мы останемся дома.

    Он уперся коленом в край постели и взялся за отвороты пиджака, готовясь его снять. Прижавшись к нему, она просунула руку под его рубашку и ощутила ладонью горячую кожу. Да, он был живой, по-настоящему живой…

    — Что ж, хорошая мысль, — сказала она. — Значит, ты настаиваешь именно на этом платье? А по-моему, у меня в нем какой-то полубезумный вид.

    — Я люблю твою наготу, — ответил он, — а это платье более открытое, чем другие. Я все перерыл.

    Она взяла стакан, выпила. Ведь могло быть и так, что она вернулась бы одна в свою квартиру, прилегла бы с книгой в руках, поскучала бы немного, как часто скучала до Симона; но здесь был Симон, он смеялся, он был счастлив. Она смеялась вместе с ним, а он требовал, чтобы она непременно поучила его чарльстону, не понимая, что отсылает ее на двадцать лет назад. И она, спотыкаясь на ковре, обучала его чарльстону и, запыхавшись, упала в его объятия. Он прижал Поль к себе, а она смеялась от всей души, начисто забыв Роже, снег и все свои огорчения. Она была молода, она была красива; она выгнала его из комнаты, подкрасила лицо под «вамп», надела это неприличное платье; а он, сгорая от нетерпения, барабанил в дверь. Когда она вышла к нему, он ослеплено прикрыл глаза, потом стал покрывать поцелуями ее обнаженные плечи. Он заставил ее выпить еще стакан коктейля, ее, совсем не умевшую пить. Она была счастлива, сказочно счастлива.

    В кабаре за соседним столиком сидели две дамы, чуть постарше Поль, они встречались с ней, даже работали иногда вместе и теперь приветствовали ее удивленной улыбкой. Когда Симон поднялся, приглашая ее танцевать, она услышала коротенькую фразу: «Сколько же ей будет лет?»

    Она тяжело оперлась на руку Симона. Все было безнадежно испорчено. Платье слишком молодо для ее возраста, внешность Симона слишком бросается в глаза, и жизнь ее слишком нелепа. Она попросила Симона отвезти ее домой. Он не стал возражать, и она поняла, что он тоже слышал.

    Она поспешно разделась. Симон хвалил оркестр. Она предпочла бы, чтобы Симон ушел. Пока он раздевался, она лежала в темноте. Напрасно она столько выпила: два коктейля да еще шампанское; хороша она будет завтра, лицо непременно осунется. Ее словно оглушила грусть. Симон вошел в спальню, присел на край постели, положил ладонь ей на лоб.

    — Не надо, Симон, — сказала она. — Я устала сегодня.

    Он ничего не ответил, не пошевелился. На фоне освещенного проема двери в ванную она видела его силуэт; он сидел, понурив голову, должно быть, о чем-то размышляя.

    — Поль, — наконец проговорил он, — мне нужно с тобой поговорить.

    — Уже поздно. Мне хочется спать. Поговорим завтра.

    — Нет, — ответил он. — Я хочу поговорить с тобой сейчас. И потрудись меня выслушать.

    От удивления она даже раскрыла глаза. Впервые он говорил с нею таким властным тоном.

    — Я тоже слышал слова этих старых мегер, ну тех, которые сидели позади нас. Я не желаю, чтобы это задевало тебя. Это же тебя недостойно, это подло и оскорбительно для меня.

    — Прошу тебя, Симон, не устраивай по пустякам драм…

    — Никаких драм я не устраиваю, наоборот, я как раз не хочу, чтобы ты устраивала. Конечно, ты все будешь от меня скрывать. Но тебе нечего от меня скрываться. Я, слава богу, не ребенок. Я вполне способен тебя понять, а возможно, и помочь тебе. Я очень, очень счастлив с тобой, ты же сама знаешь. Но этого мало, я хочу, чтобы ты, ты тоже была со мной счастлива. Сейчас ты слишком дорожишь Роже и поэтому несчастлива, А тебе пора понять, что наш с тобой случай — это нечто серьезное и что ты должна мне помочь укрепить нашу связь, а не считать, ее только счастливой случайностью! Вот и все.

    Говорил он уверенно, однако не без усилия. Поль слушала его с удивлением, даже с надеждой. А она-то считала его несмышленышем, — он вовсе не несмышленыш, и он верит, что ей еще не поздно начать все заново. А вдруг ей это удастся?..

    — Не совсем же я безмозглый дурак, ты это сама знаешь. Мне двадцать пять лет, до тебя я не жил по-настоящему и, расставшись с тобой, тоже не сумею жить настоящей жизнью. Ты та женщина, а главное — то человеческое существо, которое мне необходимо! Я это знаю. Если хочешь, мы завтра же обвенчаемся.

    — Мне тридцать девять лет, — напомнила она.

    — Жизнь не дамский дневник, не пережевывание жизненного опыта. Ты на четырнадцать лет старше меня, и я тебя люблю, и всегда буду любить. Вот и все. Поэтому-то мне тяжело видеть, как ты опускаешься до уровня этих старых выдр или даже до уровня общественного мнения. Главный вопрос для тебя, для нас обоих — это Роже. А других проблем у нас нет.

    — Симон, — проговорила она, — прости, что я, я думала…

    — Ты думала, что я вообще не думаю, вот в чем дело. А теперь подвинься.

    Он лег рядом с ней, обнял ее, овладел ею. Она уже не ссылалась на усталость, и он принес ей такое наслаждение, которого она с ним до сих пор не знала. Потом он ласково погладил ее влажный от пота лоб, прижал ее голову к своему плечу, хотя обычно спал, сам уткнувшись в ее плечо, ласково подоткнул вокруг нее одеяло.

    — Спи, — шепнул он, — я позабочусь обо всем.

    В темноте она нежно улыбнулась, прижалась губами к его плечу, и эту ласку он принял с олимпийским спокойствием властелина. Еще долго лежал он без сна, пугаясь и гордясь своей собственной решимостью.

    Глава XVI

    Приближалась Пасха, и Симон целыми днями изучал географические карты в конторе мэтра Флери, прикрыв их для приличия папкой с делами, или раскладывал их у Поль на ковре гостиной. Так он наметил два маршрута по Италии, три по Испании и начал даже склоняться к Греции. Поль молча выслушивала его проекты: в лучшем случае у нее будет десять свободных дней, и она чувствовала такую усталость, что не могла без ужаса подумать о путешествии. Ей хотелось бы пожить где-нибудь в деревенском домике, чтобы один день походил на другой, — словом, как в детстве! Но у нее не хватало духа разочаровывать Симона. Он уже вошел в роль многоопытного туриста, выпрыгивающего из вагона, чтобы помочь ей сойти, ведущего ее под ручку к автомобилю, заказанному за десять дней до их приезда, машина отвезет их в самый роскошный отель города, где их уже ждет номер весь в цветах; насчет цветов он распорядится по телеграфу. Симон искренне забывал, что не способен вовремя написать письмо и не потерять тут же на платформе билет! Он мечтал, продолжал мечтать, но теперь все его мечты влеклись к Поль, стекались как встревоженные реки в невозмутимо спокойное море. Никогда еще он не чувствовал себя таким безгранично свободным, как в эти последние месяцы, когда каждый день сидел все в той же конторе, все вечера проводил все с той же женщиной, все в той же квартире, порабощенный все теми же желаниями, заботами, все теми же муками. Ибо Поль и сейчас временами ускользала от него, отводила глаза, слишком кротко улыбалась его порывистым признаниям. Продолжала хранить упорное молчание, когда он заговаривал о Роже. Часто ему казалось, будто он ведет бессмысленную, изнурительную и бесполезную борьбу, так как — он чувствовал это — время шло, ничего не принося ему, Симону. Не с воспоминаниями о сопернике ему приходилось бороться, требовалось убить в Поль нечто, что было самим Роже, какой-то упорно не поддающийся уничтожению наболевший корень, и иногда Симон даже спрашивал себя, уж не это ли упорство, не эта ли ее добровольно взятая на себя мука держат его в состоянии влюбленности, а возможно, даже питают его любовь, Но чаще всего он думал: «Поль меня ждет, через час я буду держать ее в своих объятиях», — и тогда ему казалось, что Роже никогда и не было на свете, что Поль любит только его, Симона, что все очень просто и расцвечено счастьем. И как раз этими минутами Поль особенно дорожила, минутами, когда он заставлял принять их близость как некую очевидность, с которой она обязана считаться. Ну что ж, и собственная сдержанность может приесться, в конце концов. Но вот когда она оставалась одна, то, что жизнь Роже идет без нее, казалось ей главной ошибкой, и она с ужасом допытывалась у себя, как они могли это допустить. И «они», «мы» всегда означало Роже и она. Симон был «он». Но ведь Роже ничего об этом не знал. Когда жизнь измотает его, он придет к ней попенять на судьбу, попытается, конечно, снова вернуть ее себе. И возможно, это ему удастся. Симон будет окончательно унижен, она по-прежнему будет одинока, будет ждать неопределенных звонков по телефону и мелких, но вполне определенных обид. И она восставала против собственного фатализма, против ощущения, что это неизбежно. В ее жизни лишь одно было неизбежно — Роже.

    Но это не мешало ей жить с Симоном, вздыхать ночью в его объятиях и подчас не отпускать его от себя, прижимать тем движением, которым женщина привлекает к себе лишь ребенка или очень умелого любовника, движением собственницы, столь неуверенной в долговечности своей власти, что даже Симон не постигал всей глубины этого чувства. В такие минуты Поль была на грани старости, становилась покорной рабой того чудесного, единственного желания любви, которое только и ведомо старости. И она сердилась на самое себя, на Роже — зачем его нет здесь: при нем она не раздваивалась, не отделяла себя от него. В минуты близости с Роже она чувствовала, что он ее господин, а она его собственность; он был немного старше ее, все в их связи отвечало моральным и эстетическим нормам, которых она, оказывается, придерживалась, до сего дня сама не подозревая об этом. А Симон не чувствовал себя ее господином. Повинуясь бессознательному актерскому инстинкту, он непрестанно разыгрывал роль подопечного, не понимая, что тут-то и есть его гибель, — следуя этой роли, он засыпал на плече своей подруги, как бы ища у нее защиты, вскакивал на заре, чтобы приготовить ей завтрак, спрашивал у нее по любому поводу совета. Все это трогали Поль, но стесняло ее, как нечто неположенное, неестественное. Она уважала его, ведь теперь он работал; он как-то даже свозил ее в Версаль на судебный процесс, где ради нее блестяще разыграл роль молодого адвоката: пожимал чьи-то руки, благосклонно улыбался журналистам и все время возвращался мыслью к ней, как к некой оси своего вдохновения. Вдруг он прерывал свои словесные излияния, чтобы повернуться в ее сторону, и бегло взглядывал, желая убедиться, что она на него смотрит. Нет, он не играл перед ней комедию мужской отрешенности. И она тоже не спускала с него глаз, вкладывая в свой взор самое живое восхищение, самый живой интерес. Но как только Симон поворачивался спиной, взгляд ее сразу же менялся, принимая нежное, пожалуй, даже горделивое выражение. Женщины откровенно им любовались. Она чувствовала себя прекрасно — есть кто-то, кто живет ради нее. Вопрос о разнице в их возрасте уже перестал для нее существовать; она не спрашивала себя: «А через десять лет будет он меня любить или нет?» Через десять лет она будет одна или с Роже. Какой-то внутренний голос твердил ей это. И при мысли о своей двойственности, против которой она сама была бессильна, нежность ее к Симону возрастала: «Моя жертва, любимая моя жертва, мой мальчик, мой Симон!» Впервые в жизни она наслаждалась этой страшной радостью — любить того, кого ты неотвратимо заставишь пройти через муки.

    И это «неотвратимое» со всеми последствиями пугало ее: вопросы, которые рано или поздно поставит перед ней Симон, которые он вправе поставить в качестве человека страдающего: «Почему вы предпочли мне Роже? Почему этот невнимательный хам восторжествовал над моей неистовой любовью, которую я дарю вам каждый день?» И Поль почти теряла рассудок, ища слова, которыми она объяснит Симону, что есть для нее Роже. Она не скажет «он», она скажет «мы», так как не может разъединить их жизни. Хотя и не знает почему. Возможно, потому что усилия, которых требовала от нее эта любовь в течение шести лет, эти вечные, эти мучительные усилия, , стали ей, в конце концов, дороже самого счастья. И она из гордости не могла примириться с мыслью, что усилия эти тщетны, и гордость ее, снося удары, лишь крепла, избрав себе Роже наставником мук, освятила его в этой роли. Так или иначе, он вечно ускользал от нее. И эта борьба, успех которой был весьма сомнителен, стала смыслом ее жизни. Между тем она не создана для борьбы, она напоминала себе об этом, проводя ладонью от затылка ко лбу по шелковистым, мягким кудрям Симона. Она могла бы скользить по жизни, как ее рука скользит сейчас по его кудрям; она шептала об этом Симону, Долгие часы, прежде чем заснуть, они лежали в полной темноте. Они держались за руки, шушукались, временами ее охватывало несуразное ощущение, будто рядом — ее школьная подружка, им обеим по четырнадцать лет и находятся они в одном из тех полупризрачных дортуаров, где девочки шепчутся о боге и о мальчиках. Она шептала, и Симон, восхищенный этими таинственными полупризнаниями, тоже понижал голос до шепота.

    — А как бы ты жила?

    — Осталась бы с Марком, с мужем. В конце концов, он был милый человек, очень светский. Слишком богатый… А мне хотелось попробовать…

    Она пыталась втолковать это Симону, почему и как ее жизнь внезапно вылилась в одну из форм жизни, в тот самый день, когда она решилась с головой нырнуть в сложный, трудный, унизительный мир женских профессий. Хлопоты, материальные заботы, улыбки, молчаливые отказы. Симон слушал, стараясь извлечь из ее воспоминаний то, что могло иметь отношение к их любви,

    — А потом?

    — Потом, думаю, жила бы так: стала бы со временем потихоньку изменять Марку, впрочем, не знаю… Но, во всяком случае, у меня был бы ребенок. А ради одного этого…

    Она замолкла. Симон обнял ее; он хотел иметь от нее ребенка, всего хотел. Она рассмеялась, нежно коснулась его век губами и продолжала:

    — В двадцать лет все было по-другому. Я прекрасно помню, как я решила во что бы то ни стало быть счастливой.

    Да, она прекрасно помнила это. Она бродила по улицам, по пляжам, подгоняемая своей мечтой; она все шла и шла, стараясь набрести на какое-нибудь лицо, на какую-нибудь мысль: на добычу. Воля к счастью парила над ее головой, как парила она до того над головами трех поколений, и не было недостатка в препятствиях, и все казалось, что их мало. Сейчас она уже не стремилась брать, она стремилась сохранить. Сохранить профессию, сохранить мужчину, в течение долгих лет одну и ту же профессию и одного и того же мужчину, и теперь к тридцати девяти годам она все еще не была особенно в них уверена. Симон засыпал рядом с ней, она шептала: «Спишь, милый?» — и, услышав эти два слова, он спросонья отрицал, что спит, прижимался к ней в темноте, окутанный ее ароматом, их общим теплом, счастливый, как в сказке.

    Глава XVII

    Это была уже тридцатая сигарета. Он понял это, потушив окурок о край переполненной пепельницы. Он даже содрогнулся от отвращения и опять, уже в который раз, зажег лампу у изголовья кровати. Было три часа утра, заснуть ему не удавалось. Он резким движением распахнул окно, и ледяной воздух с такой силой ударил ему в лицо, в грудь, что он тут же захлопнул окно и прислонился лбом к стеклу, как бы желая «разглядеть» холод. Но ему надоел вид пустынной улицы, он кинул взгляд на свое отражение в зеркале и тут же отвел глаза. Вид у него был скверный. С ночного столика он взял пачку сигарет, машинально зажал сигарету зубами и тут же положил ее обратно. Он разлюбил эти машинальные жесты, которые в его глазах составляли одну из прелестей жизни, он разлюбил повадки одинокого мужчины, он разлюбил вкус табака. Надо бы полечиться, он совсем развинтился. Конечно, он очень сожалел о разрыве с Поль, но не от этого же он заболел на самом деле. Сейчас она, должно быть, спит в объятиях этого избалованного мальчишки, она все забыла. Разумеется, можно было выйти из дому, взять первую попавшуюся потаскушку и напиться. Что, впрочем, всегда и предполагала Поль. Поль, он чувствовал это, никогда по-настоящему его не уважала. Считала его деревенщиной, грубияном, хотя он принес ей в дар самое лучшее, что в нем было, самое надежное. Все женщины на один лад: они всего требуют, все отдают, незаметно приучают вас к полному доверию, а затем в один прекрасный день уходят из вашей жизни по самому ничтожному поводу. Для Поль связь с каким-то Симоном, конечно, ничтожный повод. Да, но сейчас-то этот мальчишка обнимает ее, склоняется над ее запрокинутой головой, над этим телом, таким нежным, так умеющим отдаваться ласке… Он резко повернулся, закурил, наконец, сигарету, вдыхая табачный дым с какой-то яростной жадностью, потом вытряхнул пепельницу в камин. Надо бы протопить: всякий раз, когда Поль приходила к нему, она разжигала огонь, долго стояла перед камином на коленях, следя, как зарождается пламя. Иной раз подбрасывала поленья точными, спокойными движениями, потом подымалась с колен, отступала во мрак, а комната становилась розовой, живой, вся в игре теней; в такие минуты его тянуло к ней, и он говорил ей об этом. Но все это было уже давно. Сколько времени Поль не приходила к нему сюда? Должно быть, два, три года? Он взял себе за привычку ездить к ней: так было удобнее, она его ждала.

    Он все еще держал в руке пепельницу, и она вдруг выскользнула из его пальцев: покатилась по полу и не разбилась. Ему почему-то хотелось, чтобы она разбилась, вышла из свойственного ей состояния инерции, чтобы кругом были осколки, обломки. Но пепельница не разбилась; они разбиваются вдребезги только в романах и в фильмах, другое дело, если бы это была ценная, хрустальная пепельница, которых полным-полно в квартире у Поль, а не эта обыкновенная пепельница из универсального магазина. Он разбил у Поль, должно быть, сотню вещей, самых разнообразных, а она только смеялась; в последний раз он кокнул очаровательный хрустальный стакан, в котором виски принимало необычайный золотистый оттенок. Впрочем, все было так, как надо, в ее квартире, где он чувствовал себя хозяином и господином. Все там было гармонично, ласково и спокойно. Ему казалось, что он каждый раз с трудом отрывается от привычной обстановки, даже когда он уходил от нее ночью на поиски приключений. А теперь он сидит у себя в квартире и бессмысленно злится на небьющуюся пепельницу. Он лег в постель, потушил свет и, прежде чем заснуть, положив ладонь на сердце, успел подумать, что он несчастлив.

    Глава XVIII

    Они столкнулись как-то вечером у входа в ресторан и разыграли втроем сценку из классического и несуразного, столь обычного в Париже балета: она издали слегка кивнула мужчине, на плече которого столько раз вздыхала, стонала, засыпала; он неловко поклонился ей, а Симон с минуту смотрел на него и не ударил, хотя у него чесались руки. Они заняли два столика довольно далеко друг от друга, и Поль заказала обед, не подымая глаз от меню. Для хозяина ресторана, для кое-кого из завсегдатаев, знавших Поль, это была обычная, ничем не примечательная сцена, Симон решительным тоном приказал принести вина, а Роже, за другим столиком, осведомился у своей дамы, какой коктейль она предпочитает. Наконец Поль подняла глаза, улыбнулась Симону и взглянула в сторону Роже. Она его любит, эта самоочевидная истина кольнула ее, как только она увидела Роже с его обычным надутым видом в дверях ресторана, она еще до сих пор любит Роже, она словно пробудилась от долгого ненужного сна. Он тоже взглянул на нее, попытался улыбнуться, но улыбка тут же застыла на его губах.

    — Что вы закажете? — спросил Симон. — Белое вино?

    — Пожалуй!

    Она видела свои руки, лежавшие на краю столика, аккуратно расставленные приборы, рукав Симона возле своего обнаженного плеча. Она залпом выпила вино. Симон говорил без обычного своего воодушевления. Казалось, он чего-то ждет от нее или oт Роже. Но чего? Разве может она подняться, бросить Симону: «Прости, пожалуйста», разве может она пересечь зал и сказать Роже: «Хватит, пойдем домой». Так не делается. Впрочем, в наши годы ничего уже не делается, ничего умного, ничего романтичного.

    Обед кончился, начались танцы; она видела Роже, обнимавшего за талию недурненькую брюнетку, на сей раз действительно недурненькую, своего Роже, который по обыкновению неуклюже топтался перед дамой. Симон поднялся с места — танцевал он прекрасно, полузакрыв глаза. Он был гибкий и тонкий, он что-то напевал себе под нос, и Поль охотно подчинялась ему. В эту самую минуту ее обнаженная рука задела руку Роже, лежавшую на спине его дамы, и Поль открыла глаза. Они поглядели друг на друга — Роже, Поль, — каждый из-за плеча «другого». Оркестр играл вялый слоу почти без ритма. Они рассматривали друг друга на расстоянии каких-нибудь десяти сантиметров, не улыбаясь, не меняя выражения лица; казалось даже, они не знают друг друга. Потом неожиданно Роже отнял руку от талии своей дамы и, дотянувшись до руки Поль, осторожно погладил кончики ее пальцев, а на лице его появилось такое умоляющее выражение, что она прикрыла глаза. Симон сделал полукруг, и они потеряли друг друга из виду. Этой ночью она отказалась быть с Симоном, сославшись на усталость. Долго она лежала в постели без сна, с открытыми глазами. Она знала, что произойдет, знала, что не было и нет двух решений, и покорялась, лежа в темноте, чувствуя, что у нее замирает дух. Среди ночи она поднялась, пошла в гостиную, где прикорнул Симон. В косом луче света, падавшем из спальни, она видела на кушетке распростертое, еще юношеское тело, еле заметно дышавшую грудь. Она глядела, как он спит, зарывшись головой в подушку, глядела на милую ямку между двух шейных позвонков; это спала ее собственная молодость. Но когда он со стоном повернул лицо к свету, Поль убежала. Она уже не смела с ним говорить.

    На следующее утро в конторе ее ждала пневматичка от Роже… «Я должен с тобой увидеться, так дальше нельзя. Позвони». Она позвонила. Они условились встретиться в шесть часов. Но через десять минут он был уже здесь. Особенно громоздкий, неприкаянный в женском мирке этого магазина. Она пошла ему навстречу, увела в маленький салон, тесно заставленный плетеными стульчиками с позолотой: интерьер для кошмара! Только тут она его разглядела. Да, это он. Он шагнул к ней, положил обе руки ей на плечи. Роже слегка заикался, что служило у него признаком величайшего волнения.

    — Я был так несчастлив, — сказал он.

    — Я тоже, — услышала она свой ответ и, слегка прижавшись к груди Роже, наконец-то расплакалась, в душе умоляя Симона простить ей эти два слова.

    Роже прислонился щекой к ее волосам, растерянно сказал: «Ну-ну, не плачь».

    — Я пыталась, — произнесла она извиняющимся гоном, — я вправду пыталась…

    Тут ей пришло в голову, что эти слова уместнее было бы обратить не к Роже, а к Симону. Она совсем запуталась. Вечно приходится быть начеку, никогда нельзя говорить всего одному и тому же человеку. Она плакала, слезы текли по ее окаменевшему лицу. Он молчал.

    — Скажи что-нибудь, — пробормотала она.

    — Я был так одинок, — сказал он, — я все думал. Присядь, возьми мой платок. Сейчас я тебе объясню.

    Он объяснил. Объяснил, что женщин нельзя оставлять без присмотра, что он вел себя неосторожно и понимает, что все произошло по его вине. Он не сердится за ее опрометчивость. Больше об этом разговора не будет. Она соглашалась: «Да-да, Роже», и ей хотелось заплакать еще сильнее и хотелось засмеяться. Она вдыхала такой родной запах Роже, запах табака и чувствовала, что она спасена. И что погибла.


    Через десять дней она в последний раз была у себя дома с Симоном.

    — Смотри, не забудь, — сказала она.

    Она протянула ему два галстука, она не глядела на него, чувствуя, что силы ее оставляют. Вот уже два часа, как она помогала ему складывать веши Незатейливые пожитки влюбленного, но весьма беспорядочного юноши. И повсюду они натыкались на зажигалки Симона, на книги Симона, на туфли Симона. Он ничего ей не сказал, он держался молодцом, сознавал это и задыхался от этого.

    — Ну, хватит, — сказал он. — Остальное можно снести к вашей консьержке.

    Она не ответила. Он оглянулся вокруг, стараясь внушить себе: «В последний раз, в последний раз», но ничего не получалось. Его била нервная дрожь.

    — Я никогда не забуду, — произнесла Поль и подняла к нему глаза.

    — И я тоже, — сказал он, — не в том дело, не в том дело…

    Он хотел было повернуть в ее сторону искаженное болью лицо, но вдруг зашатался. Она поддерживала его обеими руками, она снова была опорой его горю, как бывала опорой его счастью. И она не могла не завидовать остроте этого горя, красе этого горя, прекрасной боли, которой ей уже не суждено испытать. Он высвободился резким движением и вышел, забыв свои веши. Она побежала за ним, свесилась через перила, крикнула:

    — Симон! Симон! — и добавила, сама не зная почему, — Симон, теперь я старая, совсем старая…

    Но он не слышал ее. Он несся вниз по ступенькам, глаза застилали слезы; он бежал, как бегут счастливцы: ему было двадцать пять. Она беззвучно прикрыла дверь, прислонилась спиной к косяку.

    В восемь раздался телефонный звонок. Еще не сняв трубку, она знала, что услышит сейчас.

    — Извини, пожалуйста, — сказал Роже, — у меня деловой обед, приду попозже, если только, конечно…

    Франсуаза Саган - «Волшебные облака»

    Моему другу Филиппу

    Иноземец

    – Скажи мне, таинственный незнакомец, кого ты любишь больше? Отца, мать, сестру, брата?

    – У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата.

    – Друзей?

    – Вы произнесли слово, смысл которого до сих пор от меня ускользал.

    – Родину?

    – Я не знаю, на какой широте она находится.

    – Красоту?

    – Если бы она была бессмертной богиней, я был бы не прочь ее полюбить.

    – Золото?

    – Я ненавижу его, как вы ненавидите Бога.

    – Тогда что же ты любишь, странный иноземец?

    – Облака… Плывущие облака… там, высоко… Волшебные облака!

    Шарль Бодлер (Поэмы в прозе)

    Флорида

    1

    На фоне слепяще-синего неба Ки Ларго чернел иссохший остов какого-то ветвистого тропического дерева, напоминающий жуткого паука. Жозе вздохнула, закрыла глаза. Настоящие деревья вроде того одинокого тополя на краю луга, у самого дома, были от нее далеко. Она ложилась под ним, упиралась ногами в ствол, смотрела на сотни трепещущих на ветру листочков, наклонявших общими усилиями самую верхушку дерева, которая, казалось, вот-вот оторвется, вот-вот улетит. Сколько ей тогда было? Четырнадцать? Пятнадцать? Иногда она ладонями сжимала голову, припадала к тополю, прикасалась губами к бугристой коре и шептала клятвы, вдыхая неповторимый букет из травы, юности, страха перед будущим и уверенности в нем. В то время она не могла вообразить, что когда-нибудь покинет этот тополь и, вернувшись десятилетие спустя, обнаружит, что он срублен под самый корень, что от него остался лишь сухой пень с пожелтевшими зарубками от топора.

    – О чем ты думаешь?

    – О дереве.

    – Каком дереве?

    – Ты не знаешь, – сказала она и рассмеялась.

    – Само собой.

    Не открывая глаз, она почувствовала, что внутри нее что-то сжалось. Это случалось всякий раз, когда Алан начинал говорить таким тоном.

    – Когда мне было девять лет, я любила один тополь.

    Она задумалась, почему ей пришло в голову представить себя моложе, чем это было на самом деле. Наверное, чтобы уменьшить ревность Алана. Раз ей было только девять, вряд ли он спросит: «Кого, кого ты любила?»

    Наступила тишина, но она чувствовала, что ответ его не удовлетворил, что он о чем-то напряженно размышляет, и на смену ее безмятежной дремы пришло напряженное внимание. Парусина шезлонга облегала ее спину, с затылка никак не могла скатиться капля пота.

    – Почему ты вышла за меня замуж?

    – Я любила тебя.

    – А сейчас?

    – Я и сейчас тебя люблю.

    – За что?

    Это было прологом: первые реплики соответствовали трем звонкам в театре, они напоминали своеобразный, установленный по обоюдному согласию ритуал, который предшествовал сцене самоистязания Алана.

    – Алан, – тоскливо произнесла она, – давай не будем.

    – За что ты меня полюбила?

    – Ты казался мне спокойным, надежным американцем. Я это уже сто раз говорила. Я считала тебя красивым.

    – А теперь?

    – Теперь я не считаю, что ты спокойный американец, но ты остаешься красивым.

    – Безнадежно закомплексованный американец, не так ли? Не будем забывать про мою мамулю, про мои доллары.

    – Да, черт тебя побери, да! Я тебя придумала. Ты это хочешь услышать?

    – Я хочу, чтобы ты меня любила.

    – Я люблю тебя.

    – Не любишь.

    «Когда же наконец вернутся остальные? – думала она. – Возвращались бы поскорее. В такую жару вздумали рыбу ловить. Как только они прибудут, пойдем ужинать, Алан слегка переберет виски, лихо погонит машину, а ночью заснет мертвым сном. Он крепко прижмется ко мне, почти раздавит и, может быть, часок-другой в своем забытьи будет мне мил. А на следующее утро он расскажет мне все свои ночные кошмары, ведь у него такое богатое воображение».

    Жозе приподнялась и взглянула на белый причал. Никого. Она снова опустилась в шезлонг.

    – Их еще нет, – язвительно произнес Алан. – Жаль. Тебе скучно, не так ли?

    Она повернулась к нему лицом. Он пристально смотрел на нее. Он и вправду походил на молодого героя вестерна. Светлые глаза, обветренная кожа, прямой взгляд. Простодушие, пусть даже напускное. Алан. Да, было время, она его любила. Но и теперь, когда как следует всматривалась в него, продолжала питать к нему слабость. Однако все чаще и чаще отводила от него глаза.

    – Ну что, продолжим?

    – Тебя это забавляет?

    – Что ты почувствовала, когда я сделал тебе предложение?

    – Я была рада.

    – И все?

    – Мне показалось, что я спасена. Ведь я… Мне было тогда нелегко, ты же знаешь.

    – Почему нелегко? Кто был в этом виноват?

    – Европа.

    – Кто именно в Европе?

    – Я уже рассказывала тебе.

    – Повтори еще раз.

    «Уйду, – вдруг подумала Жозе. – Я должна понять, что это неизбежно. Пусть делает что хочет. Пусть застрелится. Он уже не раз угрожал. И его горе-психиатр тоже говорил, что такое может случиться. Пусть свихнется, как и его чертов отец. Пусть их всех сведет в могилу этот идиотский алкоголизм. Да здравствует Франция и Бенжамен Констан![1]»

    В то же время, как ни хотел этого Алан, она не могла представить его мертвым, мысли о его возможном самоубийстве вызывали у нее отвращение: «Ему для этого нужен будет какой-нибудь предлог, а я не хочу им быть».

    – Это похоже на шантаж, – сказала она.

    – Ну да, конечно, я знаю, о чем ты думаешь.

    – Я не могу уважать тебя, пока ты меня так шантажируешь, – произнесла она.

    – А что прикажешь делать?

    – Да ничего.

    Плевал он на то, уважает она его или нет. Впрочем, это мало ее задевало – она себя ценила не столь высоко. И это в двадцать семь лет! Всего три года назад она жила в Париже, одна или с кем хотела, дышала полной грудью. А теперь вот чахнет в этом искусственном, будто из папье-маше, мирке, возле молодого неуравновешенного мужа, который сам не знает, чего хочет. Она нервно рассмеялась. Он приподнялся, прищурив глаза. Ему не нравился такой смех, хотя иногда он был способен проявлять тонкое чувство юмора.

    – Не надо так смеяться.

    Но она не останавливалась, продолжала тихо и уже как-то умиротворенно посмеиваться. Она думала о своей парижской квартире, о ночных улицах, о безумствах юности. Алан встал.

    – Пить не хочешь? Смотри, как бы тебя не хватил солнечный удар. Принести тебе апельсинового сока?

    Он опустился возле нее на колени, положил голову на ее руку, посмотрел в глаза. То была другая его тактическая уловка: когда он видел, что ревность ее не трогает, он становился нежным. Она провела ладонью по его красивому лбу, обогнула пальцами овал твердых губ, продолговатые глаза и в который раз спросила себя, что же сводит на нет спокойную мужественность этого лица.

    – Принеси мне лучше бокал бакарди, – сказала она.

    Алан улыбнулся. Он любил выпить, и ему нравилось, когда она пила вместе с ним. Ее об этом предупреждали. Сама она была довольно равнодушна к алкоголю, однако порой ей хотелось набраться до бесчувствия.

    – Значит, два бакарди, – сказал он.

    Он поцеловал ей руку. На них умиленно посмотрела седовласая американка в цветастых шортах. Жозе не улыбнулась ей в ответ. Она смотрела на Алана, удалявшегося легкой поступью избалованного жизнью человека, и, как это случалось всякий раз, когда он куда-то уходил, к ней подступила легкая грусть. «Но ведь я его больше не люблю», – прошептала она и поспешила закрыть рукой лицо, будто солнце могло уличить ее в неискренности.

    Наконец-то возвратившиеся друзья застали их лежащими на песке: Жозе, положив голову на плечо Алана, с жаром обсуждала с ним какой-то роман. Возле них валялось несколько пустых фужеров, и Брандон Киннель указал на них взглядом. Весьма неглупая женщина, Ева Киннель красотой не отличалась; и она, и ее муж были людьми дружелюбными. Жозе ей нравилась, Алана она, как и Брандон, побаивалась. Киннели жили в полном согласии, за понятным исключением тайного безответного чувства, которое Брандон питал к Жозе.

    – Ну и денек! – сказала Ева. – Провести в море целых три часа и поймать какую-то жалкую барракуду…

    – Зачем бороздить океаны? – произнес Алан. – Ведь счастье – на песчаном берегу.

    Он поцеловал волосы Жозе. Она подняла голову, увидела, что Брандон глядит на пустые фужеры, и мысленно послала его ко всем чертям. Алан был в ударе. Она приятно провела время на дивном пляже, и что с того, если в том ей помогли несколько бокалов бакарди?

    Жозе прикоснулась к загорелой ноге мужа.

    – Счастье – на песчаном берегу, – повторила она.

    Брандон отвернулся. «Кажется, я сделала ему больно, – подумала она. – Он, наверное, любит меня. Странно, я об этом совсем не думала». Она протянула ему руку.

    – Помогите мне подняться, Брандон, от этого солнца у меня кружится голова.

    Она сделала ударение на «солнце». Он протянул ей руку. Многие задавались вопросом, почему Брандон Киннель, походивший на рассеянного морского волка, взял в жены Еву, которая напоминала какую-то букашку. Видимо, это произошло по двум причинам: она была умна, а он робок. Он помог Жозе подняться, та покачнулась и, чтобы не упасть, прильнула к нему.

    – А как же я, Ева? – спросил Алан. – Вы хотите на всю ночь оставить меня одного на пляже? Вы же видите, что я пьян, как и Жозе. Мы оба наклюкались. Разве она не призналась, что нам было хорошо?

    Он лежал на песке и смотрел на них, ухмыляясь. Жозе на мгновение отпустила руку Брандона, потом решительно на нее оперлась.

    – Если тебя от двух рюмок повело, то я тут ни при чем. Я трезва как стеклышко и хочу есть. Я пошла с Брандоном ужинать.

    Она повернулась к нему спиной, забыв о Еве. Впервые за последний год ей пришла в голову мысль о том, что кроме Алана на земле есть другие мужчины.

    – Он бывает просто невыносим, – прошептала она так, что ее нельзя было не услышать. – Всегда все портит.

    – Вам надо уйти от него, – сказал Брандон.

    – Он без меня совсем опустится, то есть я хочу сказать…

    – Он уже опустился.

    – Пожалуй.

    – Но он очень мил, не так ли?

    Она хотела возразить, но, поведя плечами, произнесла:

    – Наверное, вы правы.

    Они не торопясь направились к ресторану. Жозе продолжала опираться на руку Брандона. Это прикосновение невыносимо, до судорог сковывало его движения, и он даже подумывал, не освободить ли ему свою руку.

    – Мне не нравится, что вы пьете, – сказал он слишком громко и чересчур властно. Поняв это, он смутился. Жозе подняла голову.

    – Матери Алана тоже не нравится, когда он пьет. Как, впрочем, и мне. Но вам-то что до этого?

    Он высвободил руку с покорным облегчением. В кои веки ему представилась возможность наедине перекинуться с ней словом, а он умудрился ее оскорбить.

    – Да, конечно, это меня не касается.

    Она посмотрела на него. Он шел, слегка размахивая руками, у него было лицо честного, надежного человека. Когда-то она думала, что выходит замуж именно за такого мужчину.

    – Вы правы, Брандон. Простите меня. Но вы, американцы, все помешаны на здоровье. В Европе не так. Я, например, живу с Аланом, но я не могу сказать себе: «Надо от него избавиться», – будто речь идет не о муже, а об аппендиците.

    – И все же вам придется это сделать, Жозе, и если я когда-нибудь понадоблюсь…

    – Я знаю, спасибо. Вы с Евой очень добры.

    – Не только мы с Евой, но и я один.

    Он покраснел как рак. Жозе ничего не ответила. А ведь в Париже она любила поиздеваться над мужчинами. «Я постарела», – подумала она. В ресторане почти не было свободных мест. Далеко позади едва виднелись Алан и Ева, которые медленно шли за ними.

    И вот они снова у себя дома. В их жилище было три длинные комнаты, облицованные светлым бамбуком и украшенные африканскими масками, соломенными поделками и рыболовными гарпунами, – короче, всем тем, что мать Алана считала экзотикой. Хотя Алан очень долго жил здесь в одиночестве, в доме не было его личных вещей. Книги и пластинки они привезли из Нью-Йорка. Никогда прежде Жозе не встречала людей, которых так мало интересовало прошлое. Он смотрел на все лишь ее глазами, причем так очевидно и откровенно, что порой ей хотелось рассмеяться. Нарочитость их отношений заходила так далеко и он так безнадежно терял свое лицо, что у нее голова шла кругом: ей казалось, что она смотрит плохую пьесу или фильм с неуемными режиссерскими претензиями. Но режиссером этой пьесы, этого фильма был не кто иной, как ее муж, и она не могла не страдать вместе с ним, предвкушая неизбежный провал.

    Он ходил взад-вперед по комнате, все окна были открыты, и их лица овевал теплый флоридский бриз, в котором смешались легкие запахи моря, бензина и не желающего спадать зноя. Она смотрела, как он вышагивает, и думала, что никогда прежде так остро не ощущала свою непричастность к окружающей обстановке и даже к чьей-то жизни. Никогда она не чувствовала себя такой уязвимой – будто вся она была обнаженным нервом.

    – Брандон в тебя влюблен, – наконец произнес он.

    Она улыбнулась. Они подмечали все одновременно. Еще два дня назад она бы посмеялась над его словами и объяснила их манией ревнивца. Двумя днями позже она посчитала бы его безнадежным слепцом. Но коль скоро они в одно и то же время пришли к этому выводу, она понимала, что не может все обратить в шутку, как поступила бы с любым другим мужчиной.

    – Но какие у Брандона могут быть шансы? – задумчиво произнесла она.

    Алан остановился, облокотившись на подоконник.

    – Никаких, – заключила она.

    – Ну почему, – возразил он. – Красивый, солидный и надежный мужчина. Это, пожалуй, единственный в Ки Ларго человек, который мог бы составить мне конкуренцию. Его жена умна и умеет себя вести. Oн вполне способен отправить меня в нокаут за нанесенное тебе оскорбление. Это истинный джентльмен. Я так и слышу, как он говорит: «Простите, сэр, но есть такие вещи, которые терпеть нельзя, а леди Жозе – выше всяких подозрений…» – и так далее.

    Он рассмеялся.

    – Что ты молчишь? Считаешь, что такого быть не может?

    – Напротив, я не вижу в этом ничего невозможного.

    – Ты и переспать с ним могла бы?

    – Могла бы. Но это мне вовсе не улыбается.

    – Ничего, еще захочется.

    Он отошел от окна, и в который раз она отметила его склонность к театральности. Он всегда принимал красивую позу, чтобы произнести реплику, потом снова начинал передвигаться по сцене, казалось, каждое слово он старается подчеркнуть определенным жестом.

    Жозе лежала на обитом парусиной диване, заложив руки за голову и прикрыв глаза. Ей хотелось спать, она спрашивала себя, как долго сможет выносить такую жизнь. Тем не менее в глубине души все происходящее ее забавляло. Ведь сегодня она впервые твердо сказала себе: «Пора со всем этим кончать».

    – Как бы Брандон по тебе ни вздыхал, ты не должна делать вид, что ничего особенного не происходит, – продолжал Алан. – Нечего сказать, элегантно ты его подхватила на пляже, оставив со мной бедную Еву. Ты видела, как понуро она смотрела вам вслед.

    – Я об этом не подумала. Ты полагаешь…

    Она хотела сказать: «Ты полагаешь, это ее задело?» – но не договорила. И так было ясно, что он ответит «да». Он не упускал случая вызвать у нее угрызения совести. Она не сдержалась.

    – Я не причинила ей боли. Ева мне доверяет, как и Брандон. Они не догадываются, что я, как рабыня, должна проводить время, лежа на спине в покорном ожидании мужчины. Они-то нормальные люди.

    – Ты хочешь сказать, что я таковым не являюсь?

    – Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю, и ты гордишься собой, не так ли? Не устаешь лелеять свои причуды. Для тебя было бы трагедией спуститься на землю и вести себя, как подобает мужу…

    «Боже мой, – подумала она, – я читаю мораль, точь-в-точь как авторы нравоучительных газетных статей. И это я, с моим презрением к здравому смыслу, поучаю его, словно отец семейства! Я становлюсь настоящей занудой. А он и рад».

    Он и в самом деле подошел к ней, улыбаясь.

    – Помнишь, Жозе, однажды ты мне сказала: «Людей надо принимать такими, какие они есть, я никогда никого не хотела изменить, никто не имеет права судить других». Разве не помнишь?

    Он улегся у ее ног и говорил тихо, так тихо, что непонятно было, читает ли он молитву, от которой зависит его счастье, или хочет смутить ее. У нее перехватило дыхание. Да, именно эти слова она произнесла как-то зимой в Нью-Йорке. Они вышли на улицу после долгой беседы с матерью Алана. Жозе переполняла жалость, нежность и добродетель. Они гуляли по Централ-парку, и Алан казался таким потерянным, таким доверчивым…

    – Да, – сказала она. – Я это говорила. Я так думала. И продолжаю так думать. Алан, – произнесла она чуть тише, – ты меня не щадишь.

    – Ты хочешь сказать, что я жесток?

    – Да.

    Она закрыла глаза. Он добился своего, заставил ее признаться, что причинил ей боль, к этому он и стремился – задеть ее за живое. Любым способом уколоть. Он поднял руки, опустил, лег рядом, прижался головой к ее плечу. С мольбой в голосе он шептал ее имя, ласкал ее, ему очень хотелось, чтобы она заплакала. Но она сдержала слезы. Тогда он овладел полуодетой Жозе, но взаимное удовольствие вызвало у него нечто, похожее на обиду. Чуть позже он раздел ее и, уже спящую, перенес в спальню. Заснул он, судорожно сжав ее руку в своей. Когда она проснулась на следующее утро, Алан лежал поперек кровати. Он так и не успел раздеться.

    «Как странно он спит… Раскрытая ладонь застыла на простыне, шея судорожно изогнута, колени поджаты к груди. Как же называется эта поза? Ах, да, поза зародыша в материнской утробе. Неужели Алан жалеет, что расстался со своей невыносимой матерью! Ну и ну! Значит, старик Фрейд был прав? (Она засмеялась и потянулась к графину с водой.) Ненавижу бакарди. Ненавижу эту безвкусную, стерилизованную воду. Ненавижу это закрытое окно и климатизированный воздух. Ненавижу бамбук и двухдолларовые африканские побрякушки. Ненавижу путешествия и тропическую природу. Может, и этого незнакомца, что спит поперек кровати, я тоже ненавижу?

    Он красив. У него безукоризненная фигура, тело худощавого юноши. Его кожа нежна, к ней приятно прикасаться губами. Нет, я не испытываю ненависти к этому молодому человеку. Стоит мне пошевелить головой, незнакомец начинает постанывать, он пробуждается от одного моего поцелуя. Он стонет сейчас не оттого, что ему тяжело оторваться от сна, а потому, что ему приятно. Ноги его вытянулись, он покинул свою мать, возвратился к любовнице. „Ты мать моих воспоминаний, любовница любви…“ Чьи это слова? Верлена, Бодлера?.. Сейчас мне не вспомнить. Он обхватил ладонями мой затылок, заставил перевернуться на спину и притянул к себе. Он произносит мое имя, меня и вправду зовут Жозе, а его – Алан. Ведь это обязательно что-то должно означать. Алан. Нет, ничто не может возвратиться на круги своя. Нет, я не смогу произносить другое имя».

    2

    – Ты забыл шляпу!

    Он махнул рукой в знак того, что шляпа ему не нужна. Машина уже тарахтела, впрочем, нет, скорее урчала. Это был старенький «Шевроле» гранатового цвета. Алан был абсолютно равнодушен к спортивным автомобилям.

    – Сегодня будет страшная жара, – настаивала Жозе.

    – Пустяки. Садись. Брандон даст мне свою шляпу. У него голова крепкая.

    Теперь он только о Брандоне и говорил, они общались лишь с четой Киннелей. Это стало его новой причудой: всем своим видом он показывал, что бессилен вмешаться в чужую великую любовь, называл Еву «моя бедная подруга по несчастью» и натянуто улыбался, когда Брандон обращался к Жозе. Несмотря на совместные усилия Жозе и Киннелей, которые стремились все обратить в шутку, положение становилось невыносимым. Она все испробовала: и гнев, и равнодушие, и мольбу. Однажды она попыталась остаться дома, но Алан почти целый день просидел напротив нее, не переставая пить и расхваливать Брандона.

    В этот день они собирались вместе рыбачить. Жозе не выспалась и чуть ли не со злорадством предвкушала тот миг, когда кто-нибудь – Брандон, Ева или она сама – не вынесет этой пытки и взорвется. Если повезет, это может произойти сегодня.

    Как всегда в последние дни, понурые Киннели ждали их у причала. Ева держала корзину с бутербродами, она махнула им свободной рукой, попытавшись сделать это весело и непринужденно. Брандон слабо улыбнулся. Рядом покачивался большой катер, на котором их ждал матрос.

    Вдруг Алан пошатнулся и потянулся к затылку. Брандон шагнул к нему и поддержал за руку.

    – Что с вами?

    – Это солнце, – сказал Алан. – Надо было взять шляпу. Голова кружится. – Он сел на каменный парапет и низко опустил голову. Остальные стояли в нерешительности.

    – Если тебе плохо, – сказала Жозе, – давай останемся. Глупо выходить в море, когда так палит солнце.

    – Нет-нет, ты так любишь рыбалку. Отправляйтесь без меня.

    – Я отвезу вас домой, – сказал Брандон. – Вы, видимо, немного перегрелись. Вам лучше не садиться сейчас за руль.

    – Так вы потеряете целый час. И потом, вы, Брандон, превосходный рыбак. Пусть лучше меня отвезет Ева, море ее утомляет. Она меня полечит, почитает что-нибудь.

    Наступило молчание. Брандон отвернулся, и Ева, взглянув на него, подумала, что поняла своего мужа.

    – Пожалуй, так будет действительно лучше. Мне надоели акулы и прочие морские твари. И потом, вы же скоро вернетесь.

    Голос ее был спокоен, и Жозе, готовая было возразить, смолчала. Но внутри у нее все кипело. «Так вот чего добивался этот кретин! Притом ничем не рискуя – ведь он видит, что на катере с моряком укрыться негде. А тут еще на все согласная Ева и вечно краснеющий Брандон… И что, в конце концов, он хочет доказать?» Она резко повернулась ко всем спиной и взошла на мостик.

    – Ты уверена, Ева… – робко произнес Брандон.

    – Ну конечно, дорогой. Я отвезу Алана. Удачной вам рыбалки. Не слишком удаляйтесь от берега – поднимаются волны.

    Моряк нетерпеливо насвистывал. Брандон нехотя перебрался на катер и облокотился о перила рядом с Жозе. Алан поднял голову и наблюдал за ними. Он улыбался и выглядел вполне здоровым. Катер медленно отходил от причала.

    – Брандон, – вдруг сказала Жозе, – прыгайте. Немедленно прыгайте на берег!

    Он посмотрел на нее, взглянул на пристань, которая была уже в метре от борта, и, перешагнув через перила, прыгнул, поскользнулся, потом поднялся на ноги. Ева вскрикнула.

    – Ну, что там еще? – спросил моряк.

    – Ничего. Отплываем, – ответила Жозе, стоя к нему спиной.

    Она смотрела Алану в глаза. Он уже не улыбался. Брандон нервно отряхивался от пыли. Жозе отошла от борта и уселась на носу катера. Море было бесподобным, тягостная компания осталась на берегу. Давно ей не было так хорошо.

    Корзина с провизией осталась, конечно же, на набережной, и Жозе разделила трапезу моряка. Рыбалка выдалась удачной. Попались две барракуды, с каждой пришлось побороться с полчаса, Жозе устала, хотела есть, была счастлива. Моряк, по всей видимости, питался лишь анчоусами да помидорами, и, посмеявшись, они решили, что не прочь были бы проглотить по приличному куску мяса. Он был до черноты опален солнцем, очень высок, немного неуклюж, взгляд его имел удивительное сходство с выражением глаз добродушного спаниеля.

    На небо набежали тучи, начинало штормить, до пристани было неблизко, и они решили возвращаться. Моряк забросил удочку, Жозе уселась на раскладной стул. Пот лил с них градом, оба молча смотрели на море. Через некоторое время клюнула какая-то рыба, Жозе запоздало подсекла, вытащила пустой крючок и попросила моряка насадить новую приманку.

    – Меня зовут Рикардо, – сказал он.

    – Меня – Жозе.

    – Француженка?

    – Да.

    – А мужчина на берегу?

    Он сказал «мужчина», а не «ваш муж». Остров Ки Ларго пользовался, должно быть, репутацией веселого местечка. Она засмеялась.

    – Он американец.

    – Почему он остался?

    – Перегрелся.

    До этого они ни словом не обмолвились о странном отплытии. Он опустил голову, у него были очень густые, подстриженные ежиком волосы. Он быстро насадил приманку на огромный крючок, закурил сигарету и сразу передал ее Жозе. Ей нравилась здешняя спокойная непринужденность в общении между людьми.

    – Вы предпочитаете ловить рыбу в одиночестве?

    – Я люблю время от времени уединяться.

    – А вот я – всегда один. Мне так лучше.

    Он стоял за ее спиной. У нее промелькнула мысль, что он, видимо, закрепил штурвал и при таком ветре это не очень-то осмотрительно.

    – Вам, наверное, жарко, – сказал он и прикоснулся к ее плечу.

    Жозе обернулась. Его спокойный задумчивый взгляд доброй собаки был красноречив, однако в нем не было угрозы. Она взглянула на его руку, лежавшую на ее плече: большую, грубую, квадратную. Сердце ее застучало. Жозе смущал этот внимательный, спокойный, абсолютно невозмутимый взгляд. «Если я скажу, чтобы он убрал руку, он уберет ее, и этим все закончится». В горле у нее пересохло.

    – Я хочу пить, – тихо произнесла она.

    Он взял ее руку. Каюту от палубы отделяли две ступени. Простыня была чистой, Рикардо – грубым в своем нетерпении. Потом они обнаружили на крючке несчастную рыбу, и Рикардо хохотал, как ребенок.

    – Бедняжка… про нее совсем забыли…

    У него был заразительный смех, и она тоже рассмеялась. Он держал ее за плечи, ей было весело и не приходило в голову, что она впервые изменила Алану.

    – Во Франции рыба такая же глупая? – спросил Рикардо.

    – Нет. Она помельче и похитрей.

    – Мне бы хотелось побывать во Франции. Париж посмотреть.

    – И взобраться на Эйфелеву башню, да?

    – Познакомиться с француженками. Я пошел заводить мотор.

    Они не спеша возвращались. Море утихло, небо приобрело тот ядовито-розовый оттенок, который оставляют после себя несостоявшиеся грозы. Рикардо держал штурвал и время от времени оборачивался, чтобы улыбнуться ей.

    «Такого со мной еще не случалось», – думала Жозе и улыбалась ему в ответ. Перед самым причалом он спросил, соберется ли она еще раз ловить рыбу, она ответила, что скоро уедет. Он некоторое время неподвижно стоял на палубе, и, уходя, она лишь раз на него оглянулась.

    На пристани ей сказали, что ее муж и чета Киннелей ждут ее в баре Сама. Гранатовый «Шевроле» стоял рядом. Жозе приняла душ, переоделась и приехала в бар. Она взглянула на себя в зеркало, и ей показалось, что она помолодела лет на десять, а лицо ее вновь, как это иногда бывало в Париже, приобрело лукаво-смущенное выражение. «Женщина, которую довели, становится доступной», – сказала она зеркалу. Это была одна из любимых поговорок ее самого близкого друга, Бернара Палига.

    Они встретили ее вежливым молчанием. Мужчины, слегка суетясь, поспешили встать, Ева вяло ей улыбнулась. Пока ее не было, они играли в карты и, похоже, умирали от скуки. Она рассказала о двух пойманных барракудах, ее поздравили с удачным уловом, потом вновь наступила тишина. Жозе не пыталась ее нарушить. Она сидела, опустив глаза, смотрела исподлобья на их руки и машинально считала пальцы. Когда она поняла, что делает, это ее рассмешило.

    – Что с тобой?

    – Ничего, я считала ваши пальцы.

    – Слава богу, настроение у тебя хорошее. А вот Брандон все это время был чернее тучи.

    – Брандон? – удивилась Жозе. Она совсем забыла про игру Алана. – Брандон? А что случилось?

    – Ты же заставила его прыгать с отплывающего катера. Ты что, не помнишь?

    Все трое, как ни странно, выглядели обиженными.

    – Конечно, помню. Просто я не хотела, чтобы Ева оставалась так долго наедине с тобой. Мало ли что могло случиться.

    – Ты путаешь роли, – сказал Алан.

    – У нас же не треугольник, а четырехугольник– значит, можно провести две диагонали. Не так ли, Ева?

    Ева в замешательстве смотрела на нее.

    – Но даже если, испытывая муки ревности, ты не обратил бы внимания на Еву и думал только о том, как мы с Брандоном милуемся, ловя рыбешку, она изнывала бы от скуки. Поэтому я и отправила Брандона на берег. Вот так. Что будем есть?

    Брандон нервно раздавил в пепельнице сигарету. Ему было горько, что она столь насмешливо, пусть даже шутя, говорила о чудесном дне, который они могли бы провести вместе. На какое-то мгновение ей стало жалко его, но она уже была не в силах остановиться.

    – Милые у тебя шуточки, – сказал Алан. – Как-то они понравятся Еве?

    – Самую милую шутку я оставлю на десерт, – сказала Жозе.

    Она уже не пыталась сдерживать себя. Ее вновь переполняли буйная радость, жажда острых ощущений и опрометчивых, безрассудных поступков – все то, что отличало ее так долго. Она чувствовала, как в ней вновь зарождается почти забытое внутреннее ликование, свобода, беспредельная беспечность. Она встала и ненадолго вышла в кухню.

    Они обедали в напряженной тишине, которую прерывали лишь шутки Жозе, ее впечатления о разных странах, рассуждения о тонкостях кулинарии. В конце концов она заразила Киннелей своим смехом. Только Алан молчал и продолжал сверлить ее глазами. Он, не переставая, пил.

    – А вот и десерт, – вдруг сказала Жозе и побледнела.

    Подошел официант и поставил на стол круглый торт с зажженной свечой в центре.

    – Эта свеча означает, что я впервые тебе изменила, – сказала Жозе.

    Они осовело смотрели то на Жозе, то на свечу, как бы пытаясь разгадать ребус.

    – С моряком, что был на катере, – не вытерпела она. – Его зовут Рикардо.

    Алан поднялся на ноги, застыл в нерешительности. Жозе взглянула на него и опустила глаза. Он медленно вышел из бара.

    – Жозе, – сказала Ева, – это глупая шутка…

    – Это вовсе не шутка. И Алан это хорошо понял.

    Она достала сигарету. Руки у нее дрожали. Брандону понадобилось не меньше минуты, чтобы найти свою зажигалку и предложить ей огня.

    – О чем это мы говорили? – спросила Жозе.

    Она чувствовала себя опустошенной.


    Жозе хлопнула дверцей машины. Она не спешила идти к дому. Киннели молча смотрели на нее. Свет в окнах не горел. Однако «Шевроле» был на месте.

    – Он, наверное, спит, – неуверенно сказала Ева.

    Жозе пожала плечами. Нет, он не спал. Он ждал ее. Что-то сейчас будет. Она терпеть не могла семейных скандалов, любых проявлений грубости, в данном случае – грубой брани. Но ведь она сама этого хотела. «Дура я, дура, – в который раз подумала она, – клейма ставить негде. Что мне стоило промолчать?» В отчаянии она обернулась к Брандону.

    – Я этого не вынесу, – сказала она. – Брандон, отвезите меня в аэропорт, одолжите денег на дорогу, и я улечу домой.

    – Вам не следует так поступать, – сказала Ева. – Это было бы… трусостью.

    – Трусость, вы говорите трусость… А что такое трусость? Я хочу избежать бесполезной сцены, вот и все. А трусость – это что-то из лексикона бойскаутов…

    Жозе говорила вполголоса. Она отчаянно искала выход из положения. Ее ждут упреки человека, который имеет на них право. Эта мысль всегда была ей невыносима.

    – Он наверняка ждет вас, – сказал Брандон. – Ему, должно быть, очень плохо.

    Они шептались втроем, будто напуганные заговорщики, еще некоторое время.

    – Ладно, – наконец сказала Жозе, – чего тянуть, я пошла.

    – Хотите, мы немного здесь подождем?

    Выражение лица Брандона было трагическим и благородным. «Он простил меня, но его сердце давно любящего человека кровоточит», – подумала Жозе, и на губах ее промелькнула улыбка.

    – Не убьет же он меня, – сказала она и, видя, как напуганы Киннели, уверенно добавила: – Куда ему!

    И прежде чем удалиться, она помахала им на прощание рукой, показав всем видом, что смирилась со своей судьбой. В Париже все было бы иначе. Она провела бы всю ночь с друзьями, повеселилась бы на славу, вернулась домой на рассвете, и ей, усталой, любой скандал был бы нипочем. А здесь она битый час проговорила с людьми, которые явно ее осуждали, и это привело Жозе в крайне подавленное состояние. «А ведь этот сумасшедший и вправду может меня убить», – мелькнула у нее мысль. Однако в это она не верила. Ведь, по сути, он должен быть доволен – у него появился великолепный предлог, чтобы помучить себя. Он теперь будет бесконечно интересоваться подробностями, будет…

    «Боже, – вздохнула она, – что я здесь делаю?»

    Ее потянуло к маме, домой, в родной город, к друзьям. Она вознамерилась перехитрить судьбу, уехать, выйти замуж, прижиться на чужбине, она думала, что сможет начать жизнь сначала. И этой теплой флоридской ночью, возле двери бамбукового дома ей захотелось стать десятилетней девочкой, покапризничать, попросить кого-нибудь ее утешить.

    Она толкнула дверь, вошла, постояла в темноте. А может, он и вправду спит? Может, ей повезет и она незаметно прокрадется на цыпочках до самой постели? Надежда на такой исход переполнила ее, совсем как в те дни, когда она возвращалась из школы с плохими отметками и прислушивалась, замерев у входной двери, к звукам, доносящимся из дома. Если родители принимали гостей, то она была спасена. Ощущения были абсолютно те же, и у нее пронеслась мысль, что оскорбленного мужа она боялась не больше, чем некогда родителей, которым, в сущности, плевать было на кол по географии, даже если он поставлен их единственной дочери. Быть может, у чувства вины, у страха за последствия есть некий предел, который достигается уже годам к двенадцати? Она протянула руку к выключателю и зажгла свет.

    Алан сидел на диване и смотрел на нее.

    – Это ты, – прозвучали его нелепые слова.

    Она прикусила губу. Он мог бы начать иначе, но не стал. Он был бледен, рядом – ни одной пустой бутылки.

    – Что ты делаешь в темноте? – спросила Жозе.

    Она тихо опустилась на стул. Знакомым жестом он провел рукой по губам, и ей вдруг захотелось обнять его за шею, утешить, поклясться, что она солгала. Однако она не двинулась с места.

    – Я звонил своему адвокату, – спокойным голосом сказал Алан. – Я сказал ему, что хочу развестись. Он посоветовал мне отправиться для этого в Рено или другое подобное место. Там это не займет много времени. Суду мы сможем представить дело так, будто мы оба виноваты либо я один, как хочешь.

    – Хорошо, – сказала Жозе.

    Она была подавлена и в то же время чувствовала облегчение. Но она не могла оторвать от него глаз.

    – После того что случилось, я думаю, так будет лучше, – сказал Алан.

    Он поднялся и поставил на проигрыватель пластинку.

    Она машинально, как бы сама себе, кивнула. Он повернулся к ней так стремительно, что она вздрогнула.

    – Ты разве так не думаешь?

    – Я сказала «да», то есть я кивнула в знак согласия.

    Комната наполнилась музыкой, и Жозе привычно задумалась, чья она. Григ? Шуман? Она всегда путала два их известных концерта.

    – Я и матери тоже звонил. Вкратце рассказал о случившемся и сообщил о своем решении. Она его одобрила.

    Жозе молчала. На лице у нее было написано: «Меня это не удивляет».

    – Она даже сказала, что рада видеть меня наконец настоящим мужчиной, – добавил Алан еле слышно.

    Он стоял к ней спиной, и она не видела его лица, но угадывала его. Жозе подалась было к нему, но потом передумала.

    – Настоящим мужчиной!.. – задумчиво повторил Алан. – Представляешь? Эти слова сразу меня встряхнули. Скажи честно, – он вновь к ней обернулся, – ты считаешь, что покинуть единственную женщину, которую ты когда-либо любил, покинуть ее потому, что она провела полчаса в объятиях ловца акул, это значит повести себя как настоящий мужчина?

    Он задал ей этот вопрос без всякого подвоха, как задал бы его старому другу. Голос его был лишен гнева или иронии. «В нем все же есть что-то такое, что мне по душе, – подумала Жозе, – какое-то безрассудство, которое мне нравится».

    – Не знаю, – ответила она, – думаю, это не так.

    – Ты ведь искренне это говоришь, да? Я и сам знаю, что искренне. Ты способна во всем быть беспристрастной. За это, кроме всего прочего, я тебя и люблю так… так глубоко.

    Жозе поднялась. Они стояли рядом и всматривались друг другу в глаза. Он положил руки ей на плечи, она прижала щеку к его свитеру.

    – Я тебя не отпущу. Но я не прощаю тебя, – сказал он. – Никогда не прощу.

    – Знаю, – сказала она.

    – Нарыв я не вскрыл, с чистой страницы жизнь не начинаю, не зачеркиваю прошлое. Нет, я не тот мужчина, каким меня хотела бы видеть мать. Ты понимаешь?

    – Понимаю, – сказала она. Ей хотелось разрыдаться.

    – Мы оба измучились. К тому же я потерял голос. Нужно было орать в телефонную трубку, чтобы в Нью-Йорке меня услышали. Представляешь, я кричал: «Мне изменила жена! Повторяю: жена мне изменила!» Смешно, не правда ли?

    – Да, – сказала она, – смешно. Я хочу спать.

    Он отпустил ее, снял с проигрывателя пластинку, бережно вложил ее в конверт, потом опять повернулся к ней.

    – Тебе было с ним хорошо? Скажи, хо рошо?

    Стоял конец сентября. Они должны были уже возвратиться в Нью-Йорк, но ни он, ни она об отъезде не упоминали. Алан ненавидел многолюдное общество. Что до Жозе, то она предпочитала затворническую жизнь с мужем той ревности, которую будило в Алане ее самое безобидное слово, самый невинный взгляд, если они не предназначались непосредственно ему.

    В этом смысле он добился своего: мало-помалу и Америка, и Европа расплывались в тумане, и в ее жизни оставалось лишь озабоченное, все более темное от загара, все более изможденное лицо Алана. Киннели тоже не спешили с отъездом. Однако они встречались теперь реже. После случая с Рикардо Алан демонстрировал нарочитое презрение к Брандону. «Если бы этот идиот не прыгнул, как щенок, по твоему повелению…» – твердил он, но Жозе даже не пыталась доказать ему смехотворность подобных рассуждений. Вообще она устала говорить о Рикардо, отвечать на тысячи вопросов о мужских достоинствах моряка, кричать «нет», когда муж спрашивал, вспоминает ли она о нем. Она ни о чем больше не вспоминала. Ей осточертело солнце, она горько сожалела, что Алан не пропадает с восьми утра до шести вечера на работе. Она мечтала о северных странах и теплых шерстяных свитерах и коротала дни за чтением детективных романов в сумерках своей климатизированной спальни. В остальном она оставалась спокойной, улыбчивой, праздной. Ей казалось, что в один прекрасный день она умрет в этой Флориде, и ни она, ни кто другой не узнает почему. Алан не оставлял ее в покое, интересовался ее прошлым, Парижем, но все разговоры неизменно кончались Рикардо, сквернословием, оскорблениями и любовью на бамбуковой кровати. Все шло, как по расписанию. Она, замирая, следила за появлявшимся возле нее Аланом, как мышь следит за удавом, хотя она походила скорее на пресыщенную мышь, если такие бывают.

    «А ведь тебе все это нравится», – сказал он однажды после особенно затянувшейся семейной сцены, и она ужаснулась. Так и вправду можно забыть о независимом существовании, свыкнуться в конце концов с ролью безвольного предмета болезненной страсти и даже полюбить эту роль. Мысли об этом мучили ее ночи напролет, и Жозе призналась себе, что она, словно завороженная, не способна что-либо предпринять. Но Алан был не прав, такую жизнь она не любила. Нет. Она хотела бы жить с мужчиной, не являясь для него наваждением. Она давно забыла, как первое время испытывала дурацкую гордость от того, что чувствовала себя предметом этого наваждения.

    Однажды вечером, собравшись с духом, она стала умолять Алана отпустить ее недели на две одну, куда угодно. Он сказал «нет».

    – Я не могу без тебя жить. Если хочешь меня бросить, бросай. Откажись от меня или терпи.

    – Я брошу тебя.

    – Не сомневаюсь. Но пока ты не решилась на это, я не хочу просто так подвергать себя двухнедельной пытке. Пока ты моя, и я пользуюсь этим.

    Он не унывал, и ей не удавалось его возненавидеть. Она боялась бросить его. Ей было страшно. За свою жизнь она не сделала ничего настолько выдающегося, чтобы позволить себе роскошь стать причиной смерти или падения мужчины. Даже его отчаяния. Конечно, она портила ему жизнь, как выражался Брандон, но что особенно страшного она до сих пор совершила? «И все же я была с ним очень счастлива», – думала она. Но это мало значило в общем итоге. Более-менее благопристойная жизнь, надежные друзья, дни беззаботного веселья – ничто не могло перевесить идефикс тридцатилетнего муж чины.

    – Чем, по-твоему, все это должно кончиться? – спросила она. – Ведь счастья-то нет.

    – Иногда есть немного, – сказал он (и это была правда). – Во всяком случае, мы пройдем весь путь до конца. Я доведу тебя и себя до полного исступления, я тебя не покину, у нас не будет передышки. Два человеческих существа должны жить в таких страстных объятиях, чтобы и вздохнуть было невозможно. Это и зовется любовью.

    – Два человеческих существа, развращенных деньгами. Вот если бы тебе пришлось работать…

    – В этом нет необходимости, слава богу. А если бы мне пришлось работать, я стал бы рыбаком и брал тебя на свой катер, чтобы вместе ловить рыбу. Ведь ты любишь рыбаков…

    И все начиналось сначала. Но это было совсем непохоже на прежние ее ссоры с кем бы то ни было. Отрешенность – вот что придавало Алану тот авторитет, который перекрывал все его пороки. Он был отрешен от самого себя вплоть до готовности уйти из жизни, что одним зимним вечером он уже пытался сделать. Он не лелеял, не ублажал себя, как это делают другие, он имел о себе самом весьма смутное представление. Он говорил ей подкупающе искренне: «Я хочу тебя, и если ты уйдешь, ничто меня не утешит, даже удовольствие от горьких слез». Он внушал ей страх, ибо ему была безразлична собственная физическая привлекательность, в то время как она любила нравиться, он был равнодушен к своему достатку, а она любила тратить деньги, он был равнодушен к своему бытию, а она любила жизнь. Лишь к ней он не был безразличен. К ней он относился с такой ненасытностью, такой патологической жадностью…

    – Тебе бы лучше быть педерастом, – говорила она. – Причиной тому могла бы служить твоя мать. А физические данные и деньги – средством достижения цели. На Капри ты бы пользовался бешеным успехом…

    – А тебя бы оставил в покое, да?.. Но я всю жизнь любил только женщин. И потом… У меня постоянно были женщины. Пока не появилась ты. До тебя я по-настоящему никого не любил. Твое тело было, по существу, первым в моей жизни.

    Она не без растерянности смотрела на него. Она любила до Алана других мужчин, в особенности другие тела. В ночном Париже, на южных пляжах; и это оставило в ней сладостный след, который она не могла скрыть от него и который он ненавидел. Она считала более непристойным то, что он чуть ли не бахвалился своим леденящим душу благополучным прошлым. Впрочем, нет, он им не бахвалился. На самом деле у него отсутствовало само понятие о прожитой жизни, не было о ней определенного, устоявшегося представления. Будто тяжелобольной или предельно искренний человек, он измерял жизнь кризисами и острыми ощущениями. И она не могла постичь его тайну, не могла вообразить, как сказать ему: «Слушай, дорогой, будь мужчиной, тебе надо лечиться». А если он в самом деле столь наивно искренен, то как убедить его, что так нельзя, что без мелких уступок совести, без более или менее невинного плутовства в обществе не обойтись? Это было тем более трудно, что, убежденная в необходимости этого плутовства, она не была уверена в его обоснованности. Люди, которые говорили о совершенстве, внушали ей куда больше отвращения, чем те, кто не задумывался о том, насколько безупречны их поступки. Впрочем, Алан хранил об этом молчание.

    Лучшие минуты они всегда переживали посреди ночи, когда после взаимного любовного остервенения, которое шло по четко установленному сценарию, наступала истома. Она смягчала Алана, возвращала ему младенческую непосредственность, с которой он, по всей видимости, так и не расстался. Жозе пыталась исподволь втолковать ему нечто важное, внушить ему, уже засыпающему, свои мысли, чтобы он воспринял ее слова уже в той, зазеркальной жизни, в которую он вынужден был отправляться хоть на несколько часов. Она говорила ему в эти минуты о нем самом: о его силе, отзывчивости, очаровании, неординарности, она пыталась заставить его взглянуть на самого себя, заинтересоваться своим «я». Он робко и восторженно спрашивал: «Ты находишь?» – и засыпал, прижавшись к ней. Однажды, мечтала она, он проснется совсем другим, влюбленным в себя, независимым, и она по малейшему признаку заметит это. Он зевнет и будет искать сигареты, даже не взглянув на нее. Иногда, чтобы понаблюдать за ним, она притворялась спящей. Но едва проснувшись, он порывисто протягивал руку, чтобы удостовериться, что его Жозе рядом, успокоившись, открывал глаза и приподнимался на локте, чтобы посмотреть на спящую жену.

    Однажды она встала раньше обычного, чтобы полюбоваться зарей, и, не обнаружив ее в постели, он закричал так истошно, что она в страхе бросилась к нему. Они молча взглянули друг на друга, и она вновь легла.

    – Ты не мужчина, – сказала она.

    – А что значит быть мужчиной? Если имеется в виду смелость, то ведь я не из пугливых. Мужской энергии у меня хоть отбавляй. К тому же, как и все мужчины, я – эгоист.

    – Настоящий мужчина не должен зависеть от кого бы то ни было, ни от матери, ни от жены.

    – Мне не нужна мать. Я влюблен в тебя. Почитай Пруста. И если тебе необходима опора, ты всегда найдешь ее во мне как в настоящем мужчине.

    – Сейчас мне не нужна опора, мне нужен глоток свежего воздуха.

    – Такого, например, как в открытом море? Тебе нужен Рикардо?

    Она направлялась к выходу и приостанавливалась в дверях, обожженная палящим солнцем. Иногда силы покидали ее, и она плакала, как школьница, слизывая со щеки слезинки. Потом она возвращалась. Алан ставил одну из любимых ими пластинок, начинал говорить о музыке, которую хорошо знал, и ей проходилось отвечать ему. Время шло.

    Однажды, в самом конце сентября, они получили телеграмму. Матери Алана предстояла операция. Они собрали вещи и не без сожаления покинули дом, в котором были так счастливы.

    Передышка

    3

    Белая палата была заставлена маленькими прозрачными коробочками, в которых увядали тусклые орхидеи. Аш устремила на невестку свой знаменитый взгляд хищной птицы. Жозе уже не помнила, какой журналист был автором этого сравнения, но вот уже десять лет в трудные минуты мать Алана выпяливала глаза и сжимала ноздри. Уловив ее настроение, Жозе вздохнула.

    – Как дела? Сегодня утром я видела Алана. Он неплохо выглядит. Но весь – комок нервов.

    – По-моему, он всегда был таким. У нас все в порядке. А как вы? Операция, кажется, не слишком серьезна?

    Покорность судьбе сменила взгляд хищной птицы.

    – Операции, которые предстоят другим, всегда кажутся не очень серьезными. Причем так считают даже самые близкие люди.

    – И даже хирурги, – тихо сказала Жозе. – Это меня успокаивает.

    Наступило молчание. Элен Аш не любила, когда ей портили отрепетированную сцену. В сегодняшней сцене она должна была передать своего беззащитного сыночка на попечение невестки, прежде чем отправиться на смертельно опасную операцию. Она положила ладонь на руку Жозе, и та рассеянно залюбовалась перстнями, которые украшали пальцы свекрови.

    – Какой чудесный сапфир, – сказала она.

    – Все это скоро будет ваше. Да, да, – продолжала она, не давая Жозе возразить, – скоро, очень скоро. Эти камни помогут вам быстрей утешиться после смерти несносной старой женщины.

    Она ждала, что ее будут успокаивать, говорить, что она совсем не стара, что ей жить да жить, что у нее отзывчивое сердце. Но она услышала совсем другое.

    – Нет, нет, только не это, – сказала, вставая, Жозе. – Хватит с меня, довольно. Я не намерена вздыхать и охать над вами. У вас случайно нет в семье старого дядюшки, которому нужно, чтобы его постоянно жалели? А у меня – есть.

    – Жозе, крошка моя, у вас тоже сдают нервы…

    – Да, – сказала Жозе, – у меня тоже сдают нервы.

    – Это после Флориды…

    – А что Флорида? Там печет солнце, только и всего.

    – Только и всего?

    Тон, которым это было сказано, удивил Жозе. Она пристально взглянула на Элен, та опустила глаза.

    – Однажды вечером Алан позвонил мне. Вы можете открыться мне, крошка моя, мы же женщины.

    – Он говорил о Рикардо?

    – Я не знаю, как его зовут. Алан был в ужасном состоянии, и… Жозе…

    Но та не дослушала фразы и ушла. Лишь на залитых солнцем, шумных улицах Нью-Йорка, на неизменно бодрящем воздухе она пришла в себя. «Рикардо, – улыбаясь, прошептала она, – Рикардо… это имя меня с ума сведет». Она попыталась вспомнить его лицо и не смогла. Алан подписывал бумаги вместо матери, это была единственная работа, на которую он соглашался, и Жозе решила пройти длинную авеню пешком.

    Она вновь вбирала в себя знакомые запахи этого города, спрессованный толпой воздух, вновь ей казалось, что она выше ростом, будто идет на высоких каблуках, и она благословила небеса, когда вдруг увидела Бернара. Они ошарашенно уставились друг на друга, прежде чем яростно обняться.

    – Жозе… А я думал, тебя нет в живых.

    – Я всего лишь вышла замуж.

    Он залился смехом. Несколько лет назад, в Париже, он был от нее без ума. И она вспомнила, как он сказал ей «прощай», потерянный, исхудавший, с помутневшим взором, в стареньком плаще. Он поправился, посмуглел, стал улыбчив. Ей вдруг показалось, что она вновь обрела своих друзей, свое прошлое, самое себя. Она рассмеялась.

    – Бернар, Бернар… Как я рада тебя видеть! Что ты здесь делаешь?

    – У меня вышла книга в Америке. Знаешь, я наконец-то получил премию.

    – И теперь многого ждешь от жизни?

    – Весьма. Я стал богатым человеком. Мужчиной, созданным для женщин. Короче, настоящим писателем. Тем, кто кое-что сотворил.

    – Ты что-то сотворил?

    – Да нет. Всего лишь написал книгу, которая «пошла». Однако я об этом помалкиваю и почти не думаю. Пойдем выпьем чего-нибудь.

    Он повел ее в бар. Она смотрела на него и смеялась. Он рассказывал о Париже и общих друзьях, о своем успехе, и она, как прежде, была очарована грустью и жизнерадостностью, удивительно сочетавшимися в этом человеке. Он всегда был для нее братом, хотя и тяготился этой ролью, а она однажды попыталась его утешить. Но это было так давно, до замужества. Она погрустнела и замолчала.

    – Ну а ты-то как? Как твой муж? Он американец?

    – Да.

    – Он мил, порядочен, спокоен нравом, обожает тебя?

    – Я так полагала.

    – Он противный, неуравновешенный, жестокий тип без стыда и совести, грубый?

    – Тоже нет.

    Он рассмеялся.

    – Послушай, Жозе, но ведь я привел два самых характерных случая. Я не удивлен, что ты отыскала себе редкую птицу, сделай милость, расскажи о нем.

    – Он, – сказала она, – он…

    И она вдруг разрыдалась.

    Она долго плакала, прижавшись к плечу потрясенного и сконфуженного Бернара. Она плакала об Алане, о себе, о том, что они друг для друга значили, чего уже не вернешь и чему скоро придет конец. Ибо благодаря этой встрече она поняла то, что вот уже полгода отказывалась понимать: она ошиблась. И она слишком уважала себя, была слишком горда, чтобы еще долго терпеть последствия этой ошибки. Чересчур нежный кошмар был близок к завершению.

    Тем временем Бернар беспорядочно водил по ее лицу своим носовым платком и невнятно шептал угрозы подлому мерзавцу.

    – Я от него уйду, – наконец сказала она.

    – Ты его любишь?

    – Нет.

    – Тогда не плачь. Хватит слов. Выпей чего-нибудь, иначе твой организм будет окончательно обезвожен. А знаешь, ты похорошела.

    Она засмеялась, потом обеими руками сжала его ладонь.

    – Когда ты уезжаешь?

    – Через неделю с небольшим. Ты поедешь со мной?

    – Да, не оставляй меня в эти дни, ну хотя бы не оставляй слишком часто.

    – Я должен выступить по радио между двумя рекламными сюжетами, посвященными обуви, – вот, пожалуй, и все мои дела. Я как раз хотел побольше побродить пешком. Ты мне покажешь Нью-Йорк.

    – Да, конечно. Приходи ко мне сегодня вечером. Увидишь Алана. Ты ему скажешь, что так продолжаться больше не может. Он, наверное, тебя послушает и…

    Бернар привскочил.

    – Ты как была сумасшедшей, так и осталась. Это ты должна все ему сказать, а не я. Неужели не понятно?

    – Я не смогу.

    – Послушай, развестись в Америке не проблема.

    Она попыталась подробнее рассказать об Алане. Но Бернар превратился в осмотрительного француза, он говорил о здравом смысле, о том, что надо беречь нервы, о немедленном разводе.

    – Но у него же никого, кроме меня, нет, – сказала она в отчаянии.

    – Подумай, какую чушь ты несешь… – начал было Бернар. Однако, не договорив того, что хотел, продолжил: – Извини. Во мне заговорила былая ревность. Я приду вечером. Не волнуйся, я рядом.

    Еще два года назад эти слова рассмешили бы ее. Теперь же они ее ободрили. Что ни говори, успех, верил он в него или нет, остепенил Бернара. Жозе, не потерявшая прежнего очарования, попросила у него защиты; они расстались, весьма довольные друг другом.

    Алан стоял перед зеркалом и завязывал галстук. В темном костюме он был необыкновенно хорош собой. Жозе уже завершила свой туалет и ждала его. Это была одна из причуд Алана: он смотрел, как она одевается, подкрашивается, путался под ногами, мешал, якобы желая помочь, потом сам начинал медленно, как бы красуясь перед ней, переодеваться. И всякий раз она любовалась его обнаженным торсом, узкими бедрами, мощной шеей. Скоро, очень скоро она уже не будет ему принадлежать. С каким-то затаенным стыдом она думала, что ей, наверное, будет особенно не хватать этой мужской красоты.

    – Где мы обедаем?

    – Где хочешь.

    – Да, я совсем забыла тебе сказать. Я встретила старого друга, француза Бернара Палига. Он пишет романы, и здесь выходит его книга. Я пригласила его на обед.

    На минуту воцарилось молчание. Она задумалась, почему ей так необходимо было знать, как отнесется к ее затее Алан, ведь через десять дней она его покинет. Но теперь, когда он был рядом, отъезд казался ей столь же невозможным, сколь неизбежным представлялся всего два часа назад.

    – Почему ты не сказала об этом раньше?

    – Я забыла.

    – Это твой любовник?

    – Нет.

    – У тебя с ним ничего не было? Он что, кривой?

    У Жозе перехватило дыхание. Она чувствовала, как ее душит ярость, и вдруг ощутила на своей шее биение артерии. Она собралась спокойно и решительно сказать: «Я развожусь с тобой». Потом подумала, что так покинуть человека нельзя, ибо это будет похоже на месть, и что она причинит ему боль.

    – Нет, он не кривой, – сказала она. – Он очень милый, и я уверена, что он тебе понравится.

    Алан на мгновение замер, не успев завязать галстук, который вился у него между пальцев. Удивленный мягкостью ее голоса, он взглянул на отражавшуюся в зеркале Жозе.

    – Извини, – сказал он. – От ревности я дурею, становлюсь грубым, а это уже грустно и этому нет прощения.

    «Только не добрей, – подумала Жозе, – не меняйся, не лишай меня моего оружия, причины для ухода. Только не это». У нее могло не хватить духу бросить его, но это было необходимо сделать. Теперь, когда она уже решилась, когда ясно представила жизнь без него, у нее постоянно кружилась голова от тех слов, которые ей предстояло сказать мужу. Ведь пока она их не скажет, ничего не изменится.

    – Вообще-то, у меня была с ним связь, она длилась дня три, не больше.

    – А, – сказал Алан, – так это тот самый писатель из провинции, как там его зовут?

    – Бернар Палиг.

    – Как-то вечером ты мне об этом рассказывала. Ты приехала к нему сообщить, что его жене плохо, и осталась у него в гостинице.

    – Да, – сказала она, – именно так.

    Перед ней вдруг вновь предстала серая городская площадь в Пуатье, выцветшие обои гостиничного номера. Она вдохнула неизвестно откуда взявшийся запах провинциальных улочек и улыбнулась. Скоро она вновь все это обретет, отлогие холмы Иль-де-Франса, воздух парижских бульваров, золотое Средиземноморье, – все, что до сих пор оставалось позади.

    – Не помню, чтобы я тебе об этом говорила.

    – Ты мне много о чем говорила. Если мне что и не известно, так это то, что ты сама забыла. Я из тебя все вытянул.

    Он повернулся к ней лицом. Давно она не видела его в отлично скроенном темно-синем костюме. Этот безукоризненно одетый человек с детским лицом и жесткими глазами показался ей вдруг чужим.

    «Алан», – услышала она свой внутренний голос, но не шелохнулась.

    – Если человек не хочет, из него ничего не вытянешь, – сказала она. – Не нервничай и попытайся быть вежливым, чтобы не оскорбить Бернара.

    – Твои друзья – это мои друзья.

    Они не отрывали друг от друга глаз. Она рассмеялась.

    «Вражда… Вот к чему мы пришли, мы стали враждовать», – подумала она.

    – Да, но я-то тебя люблю, – подчеркнуто вежливо сказал Алан, как бы угадав ее мысли. – Пойдем подождем твоего друга в библиотеке.

    Он поднял согнутую в локте руку, и она машинально на нее оперлась. Как долго эта рука служила ей опорой? Год, два? Она уже точно не помнила, и вдруг ей стало страшно потерять эту опору. А если ей уже никто больше не подаст руки? Чувство безопасности… Этот мужчина-неврастеник олицетворял для нее безопасность! Нарочно не придумаешь.

    Бернар явился в назначенный час, они выпили по коктейлю, вежливо поговорили о Нью-Йорке. Жозе казалось, что она будет присутствовать на встрече двух миров, ее миров, но все оказалось куда обыденнее – она пила неразбавленное виски в компании хорошо воспитанных мужчин одного роста, которые когда-то были или оставались к ней неравнодушны. Алан улыбался, и в глазах Бернара, которые поначалу были полны снисхождения, быстро загорелись злые искорки. Жозе уже не замечала красоты Алана, и это ее как-то по-особому радовало. Она не видела, что стаканы давно опустели, и лишь отчаянная мимика Бернара заставила ее обратить внимание на мужа. Тому никак не удавалось извлечь сигарету из полупустой пачки.

    – Наверное, пора ужинать, – сказала она.

    – Еще стаканчик, – любезно предложил Алан, обратившись к Бернару, но тот отказался.

    – Мне бы хотелось выпить с вами еще, – настаивал Алан, – очень хотелось.

    Тучи сразу сгустились. Бернар поднялся.

    – Спасибо, не хочу. Я и вправду голоден.

    – Я прошу вас выпить со мной, у меня есть тост, – сказал Алан. – Вы не можете мне отказать.

    – Но если Бернар не хочет больше пить… – начала было Жозе, но Алан не дал ей договорить.

    – Ну что, Бернар?

    Они стояли друг против друга. «Алан сильнее, но он пьян, – пронеслось в голове Жозе. – Впрочем, я не помню, как сложен Бернар… Самое время заняться сравнительной анатомией». Она взяла бокал из рук Алана.

    – Я выпью с тобой. А Бернар нас поддержит. За что пьем?

    – За Пуатье, – сказал Алан и залпом выпил свой коктейль.

    Бернар тоже поднял свой почти пустой бокал.

    – За Ки-Уэст, – сказал он. – Отвечу любезностью на любезность.

    – За этот милый вечер, – сказала Жозе и рассмеялась.

    Они ужинали в Гарлеме и возвратились лишь на рассвете. От Централ-парка шел туман, из которого возникали громады небоскребов, и казалось, что утренняя прохлада дарит пожелтевшим листьям вторую молодость.

    – До чего красивый город, – тихо произнес Бернар.

    Жозе согласно кивнула. Весь вечер она находилась между двумя мужчинами. Они сами ее так посадили за столик, по очереди с ней танцевали, совсем как механические куклы. Алан пил умеренно и не возобновлял своих намеков. Бернар чувствовал себя несколько раскованней, но она не могла припомнить, чтобы они хоть раз что-либо сказали друг другу. «Собачья жизнь, – подумала она, – собачья жизнь, да и только. Но, наверное, многие бы мне позавидовали». Алан опустил стекло, чтобы выбросить окурок, и в салон такси хлынул осенний воздух.

    – Холодно, – сказал он. – Везде холодно.

    – Только не во Флориде, – сказала Жозе.

    – Даже во Флориде. Бернар, дорогой мой, – вдруг произнес Алан, и тот даже вздрогнул, – дорогой Бернар, давай забудем, что рядом с нами эта молодая женщина. Забудем, что в вас сидит самодовольный французик, а во мне – маменькин сынок.

    Бернар пожал плечами. «Странно, – подумала Жозе. – Он знает, что я уйду от Алана, что мы вместе возвратимся в Париж, и именно он оказывается обиженным».

    – Вот так, – продолжал Алан. – Мы об этом забыли. А теперь немного потолкуем. Шофер! – крикнул он. – Отвезите нас в какой-нибудь бар.

    – Я хочу спать, – сказала Жозе.

    – Потом выспишься. Мне надо поговорить с моим другом Бернаром, у него чисто латинское понимание любви, и он может просветить меня по поводу моих семейных дел. И потом, у меня жажда.

    Они очутились на Бродвее, в маленьком пустом баре под названием «Бокаж»[2], и это слово заставило Жозе улыбнуться. Какое представление мог иметь хозяин бара о роще в Нормандии? Ему, видимо, понравилось само звучание двух французских слогов. Алан заказал три порции горячительного и пригрозил выпить все три, если они закажут что-либо другое.

    – Итак, мы забыли о Жозе, – сказал он. – Я вас не знаю, я – незнакомый пьянчужка, которого вы повстречали в баре и который надоедает вам своими излияниями. Я буду звать вас Жан, это типичное французское имя.

    – Что ж, зовите меня Жаном, – сказал Бернар.

    Его пошатывало от усталости.

    – Дорогой Жан, что вы думаете о любви?

    – Ничего не думаю, – ответил Бернар. – Решительно ничего.

    – Неправда, Жан. Я читал ваши книги – ну по крайней мере одну прочел. Вы много размышляете обо всем, что связано с любовью. Так вот, я влюблен. Влюблен в женщину. В свою жену. Я люблю ее безжалостно, ненасытно. Что прикажете мне делать? Ведь она хочет бросить меня.

    Жозе посмотрела на мужа, потом на сразу проснувшегося Бернара.

    – Если она покидает вас и вы знаете почему, мне нечего добавить.

    – Я сейчас объясню, как все себе представляю. Любовь, ее ищут. Жертвуют многим, чтобы найти. И вот один из двух обрел ее. В данном случае речь идет обо мне. Моя жена была наверху блаженства. Она, словно ручная серна, подходила ко мне, чтобы отведать из моей ладони этот нежный, неистощимый плод. Это была единственная серна, которую я соглашался кормить.

    Он залпом выпил свой бокал, улыбнулся Жозе.

    – Я надеюсь, вы простите мне эти сравнения, мой дорогой Жан. Многие американцы в душе – поэты. Короче, моя жена пресытилась, ей захотелось чего-то другого, а может, она не выносит, чтобы ее кормили насильно. Но я все еще храню этот плод, ощущаю его тяжесть на своей ладони. И хочу, чтобы она его вкушала. Что же делать?

    – Вы могли бы вообразить, что она тоже держит плод в руке и… Впрочем, ваши сравнения меня раздражают. Вместо того чтобы воображать себя щедрым дарителем, вам не мешало бы осознать, что и у нее есть чем одарить другого, попытаться понять ее, что ли…

    – Вы женаты, мой дорогой Жан?

    – Да, – сказал «Жан» и как-то сразу сжался.

    – Ваша жена любит и кормит вас. Вы не бросаете ее, хотя она вам и наскучила.

    – Я вижу, вы хорошо осведомлены.

    – Вы не бросаете ее по той причине, которую называете жалостью, не так ли?

    – Это вас не касается, – сказал Бернар. – Речь идет не обо мне.

    – Речь идет о любви, – сказал Алан. – И это надо отметить. Бармен!..

    – Прекрати пить, – сказала Жозе.

    Она произнесла это почти шепотом. Ей было не по себе. Она и вправду питалась любовью Алана, в ней она находила смысл жизни, а может, и основное занятие, хотя она и боялась признаться себе в этом. Однако она и в самом деле больше так жить не могла. Она не хотела, чтобы ее «насильно кормили», как он выразился. Алан продолжал:

    – Итак, вам надоела ваша жена, мой дорогой Жан. Некогда вы любили Жозе или, точнее, полагали, что сможете ее любить, она вам уступила, и вы разыграли грустную, сентиментальную комедию, исполнили ее в унисон. Ибо ваши скрипки хорошо сыграны и настроены, разумеется, на минорный лад.

    – Может быть, и так, – сказал Бернар.

    Он взглянул на Жозе, и они не улыбнулись друг другу. В это мгновение она дорого бы заплатила, чтобы страстно любить его, ведь тогда она смогла бы хоть как-то возразить Алану. Бернар понял ее мысли и покраснел.

    – А вы, Алан? Взгляните на себя со стороны. Вы любили женщину и отравили ей жизнь.

    – Это не так мало. Вы считаете, что кто-то способен ее жизнь наполнить?

    Мужчины повернулись к ней. Она медленно встала.

    – Я просто в восторге от вашего спора. Раз вы про меня забыли, я удаляюсь. Продолжайте в том же духе, а я пойду спать.

    Не успели они подняться, как она оказалась на улице и остановила такси. Она назвала шоферу мало знакомую ей гостиницу.

    – Поздно, – прошептал шофер с видом знатока, – уже поздно ложиться спать.

    – Да, – согласилась она, – слишком поздно.

    И вдруг она явственно увидела себя, двадцатисемилетнюю женщину, которая совершает побег в нью-йоркском такси от любящего ее мужа, пересекает предрассветный город и многозначительно произносит: «Слишком поздно». Она подумала, что ей придется еще не раз восстанавливать в памяти случившееся, инсценировать его, смотреть на себя как бы из зрительного зала; она подумала, что в этом такси она могла бы дать волю слезам или страху, вместо того чтобы рассеянно гадать, не зовут ли приросшего к сиденью шофера, к примеру, Сильвиус Маркус.

    И лишь когда она заказала авиабилет в Париж, зубную пасту и щетку – все это на вечер того же дня, – когда она легла спать, свернувшись калачиком в незнакомом гостиничном номере, куда едва проникал дневной свет, она начала дрожать от холода, усталости и одиночества. Она привыкла спать, прижавшись к лежащему рядом Алану, и в течение получаса, которые потребовались ей, чтобы заснуть, прожитая жизнь представилась ей как грандиозная катастрофа.

    4

    Дул ужасный ветер. Он ломал ветки деревьев, которые свободно парили какое-то время в воздухе, прежде чем упасть на землю и зарыться в пыль, жухлую траву или замереть в придорожной грязи. Жозе стояла на пороге дома и смотрела на лужайку, желтеющие поля и обезумевшие каштаны. Раздался громкий треск, и от дерева отделилась толстая ветвь, трепеща листьями, она совершила воздушный пируэт и упала к ногам Жозе. «Икар», – сказала Жозе и подобрала ее. Было холодно. Она вошла в дом, поднялась к себе. Комната была выложена декоративной плиткой; стол, заваленный газетами, и огромный шкаф – вот почти и вся находившаяся в ней мебель. Она положила ветку на подушку кровати и с минуту ею любовалась. Выгнутая, будто сведенная судорогой, тронутая желтизной ветка походила на подбитую чайку, на похоронный венок, она была воплощением скорби.

    За две недели, проведенные в нормандской деревушке, которую терзала неистовая осень, Жозе решительно ничего не предприняла. Вернувшись в Париж, она сразу же сняла этот старый одинокий домик; агент по сдаче внаем недвижимости с трудом поверил в свою удачу. Точно так же она могла бы устроиться в Турене или Лимузене. Она никого не поставила об этом в известность. Жозе хотела прийти в себя, хотя теперь это словосочетание воспринималось ею с едкой иронией. Ведь ей некуда было идти и тем более незачем углубляться в себя. Видимо, это выражение часто встречалось в прочитанных ею романах. Здесь властвовал ветер, он приходил и уходил, когда хотел, брал и отпускал, что ему заблагорассудится, а дома, по вечерам, ее согревал огонь, от которого веяло всеми запахами земли и одиночества. Короче, это была настоящая деревушка. Будь Жозе постарше или менее начитана, ее вряд ли привлекла бы мысль о заброшенной деревне, где можно отдышаться и поразмышлять о будущем. Но, по сути дела, ничто пока не было ни разрушено, ни потеряно, даже время, и, несмотря на мучительные уколы памяти, все вчерашние невзгоды пощадили ее душу и тело. Она могла оставаться здесь долго, пока не надоест. Или возвратиться в Париж, чтобы начать все сначала. Попытаться найти плод, о котором говорил Алан, обрести подобие покоя, работать или развлекаться. Она могла бродить пешком, подставляя лицо ветру, слушать пластинки или читать. Она была свободна. Чувство свободы вызывало известное удовлетворение, но не восторг. Опорой ей служил неисправимый оптимизм – то была неизменная черта ее характера.

    Жозе не помнила, чтобы когда-нибудь испытывала безысходное отчаяние. Правда, случалось, она бывала подавлена, иногда до отупения. Четыре года назад, например, она рыдала, когда умер ее старый сиамский кот. Она хорошо помнила, как ее сотрясали волны неутешного горя, ей казалось, что кто-то со скрежетом скоблит у нее внутри, и это было больно до слез. Она помнила, как неотступно возникала перед ее взором уморительная мордочка кота, как ей хотелось вновь увидеть его спящим возле камина, ощутить его трогательное доверие к хозяйке. Да, именно это было самое ужасное: исчезновение того, кто всецело тебе доверял, кто во всем на тебя полагался. Видимо, поэтому так невыносимо тяжело терять ребенка. Возможно, еще труднее было бы пережить гибель ревнивого мужа. Алан… Что он сейчас делает? Шатается по нью-йоркским барам? А может, каждый божий день мать водит его за ручку к психиатру? Или, чего проще, он находит утешение в объятиях какой-нибудь милой американочки? Ни одно из этих предположений ее не устраивало. Она хотела бы точно знать, что с ним стало.

    Она ни с кем не общалась, кроме пожилой пикардийки[3], которая ухаживала за садом, занималась хозяйством и ночевала в доме, ибо Жозе боялась оставаться на ночь одна. Изредка Жозе ходила на сельскую площадь – чтобы поговорить по-французски и купить газеты, которые она перелистывала, не читая. Оказавшись после двухлетнего отсутствия в Париже, она никак не могла в это поверить, не находила себе места. В течение трех дней она слонялась по улицам, ночуя в гостиницах, оглушенная нахлынувшими на нее воспоминаниями. Ничего не изменилось: ее старая квартира по-прежнему выглядела нежилой, у прохожих было то же выражение лиц. Она ни с кем не встречалась, никому не звонила. А потом ее вдруг охватило такое страстное желание оказаться в деревне, что она взяла напрокат автомобиль и бежала. Родители были уверены, что она все еще во Флориде. Бернар и Алан, видимо, искали ее в Нью-Йорке, а она читала в своем заброшенном домике Конан Дойла. Все это было смешно. И лишь у неистового ветра, казалось, были серьезные намерения, лишь у него вроде бы была некая цель, высокое предназначение. Когда он успокоится, ключница подберет с лужайки поломанные им ветви и сожжет их. В окно проникнет сладкий запах дымящейся травы, он оторвет ее от приключений Шерлока Холмса, в который раз окунет в тихую грусть, которую будили в ней и аромат ночной земли, и прикосновение к шероховатому, чуть пахнувшему нафталином постельному белью – все, что напоминало такую близкую и такую далекую, благоухающую, словно цветок, молодость. В дверь скреблась собака. Она жила на ферме, очень любила Жозе и проводила часы, положив голову ей на колени. К сожалению, она изредка брызгала слюной. Жозе открыла дверь и в коридорное окно заметила почтальона. Он впервые здесь появился.

    Она прочла телеграмму: «Жду нетерпением Париже. Целую Бернар». Она села на кровать, рассеянно провела рукой вдоль засохшей ветки, у нее промелькнула мысль, что неплохо бы заказать пальто такого же цвета. Собака, не отрываясь, смотрела на нее.

    Париж

    5

    – Душа моя, я же тебя знаю. Тебе хотелось побыть одной в деревенской глуши. Как это сделать? Снять домик. Ты всегда выбираешь кратчайший путь, поэтому ты взяла справочник агентства по сдаче внаем недвижимости и сняла дом на месяц. Чтобы отыскать тебя, я проделал то же самое. Вот только непонятно, почему ты предпочла не первый предлагаемый в справочнике дом, а второй?

    – В первом телефон был занят, – мрачно ответила Жозе.

    Довольный собой, Бернар пожал плечами.

    – Я так и думал. Когда мне сказали, что какая-то сумасшедшая сняла на октябрь в Нормандии неотапливаемый домик, я сразу понял, что напал на твой след. Я даже хотел приехать за тобой.

    – Почему же не приехал?

    – Не осмелился. Твой отъезд застал нас врасплох. Мы с Аланом всю ночь колесили по Нью-Йорку, пытаясь тебя отыскать. Хороши же мы были после такой прогулки… Потом он догадался позвонить в «Эр-Франс», но опоздал примерно на час.

    – Что же вы предприняли?

    – Мы сели в следующий. Я имею в виду самолет. Я так и не выступил по радио. Да что там – едва успел собрать чемодан.

    – Он во Франции?

    Жозе встала. Бернар вновь усадил ее.

    – Погоди бежать. Алан живет здесь уже недели две. Он остановился, естественно, в гостинице «Риц». Нанял Шерлока Холмса с Лемми Косьоном, чтобы разыскать тебя.

    – Шерлока Холмса, – повторила она, – как странно, я как раз читала…

    – Я не столь хитер, как Шерлок Холмс, но зато я знаю твои привычки. Поэтому умоляю тебя, сделай что-нибудь. Разведись или уезжай в Бразилию. Но только избавь меня от Алана. Он не отстает от меня ни на шаг. Пока он питает ко мне почти дружеские чувства, но стоит тебе на меня взглянуть, и он меня возненавидит. Я этого долго не вынесу.

    Он откинулся на спинку дивана. Они беседовали в маленькой гостинице на левом берегу Сены, в которой Жозе когда-то довольно долго жила. Вдруг она взяла его за плечи и встряхнула.

    – Ты что же, жаловаться мне вздумал? Скажите пожалуйста, две недели!.. Я с ним полтора года промыкалась.

    – Да, но ты кое-что за это имела, а я – нет!

    Она с минуту колебалась, потом залилась смехом. Этот смех заразил Бернара, и некоторое время они корчились на диване, охая, давясь и проливая слезы.

    – Ты неподражаема, – задыхался Бернар. – Неподражаема! Тебе только не хватало обвинить меня в своем замужестве! Это меня-то, влюбленного в тебя по уши!.. Ха!.. Меня, вот уже две недели вынужденного водить твоего супруга за ручку… Невероятно!..

    – Замолчи, – сумела произнести Жозе. – Хватит гоготать! Мне надо все как следует обдумать. Я хотела заняться этим в деревне… Ха-ха!.. Если бы видел меня там! Я ни о чем не думала, дрожала от холода… Там был милый пес, который брызгал на меня слюной… Ха-ха!

    Упоминание о собаке вновь заставило их хохотать до упаду, они выбились из сил, покраснели как раки и наконец утихли. Бернар по-братски поделился с Жозе своим носовым платком.

    – Что же мне делать? – сказала Жозе.

    Алан теперь был в том же городе, что и она, быть может, совсем рядом, и эта мысль заставляла тяжело биться ее сердце, которое ощущалось как нечто громоздкое, ценное, но неподвластное.

    – Если ты хочешь развестись, подай в суд, вот и все дела. Не убьет же он тебя!

    – Я не за себя боюсь, за него. Не могу.

    – Теперь я лучше тебя понимаю, – сказал Бернар. – Странный он человек. Когда я оставляю его одного, то при одной лишь мысли о том, что он где-то рядом одиноко бродит по Парижу, меня бросает в дрожь. Он пробудил во мне материнский инстинкт, о котором я и не подозревал.

    – Как, и ты?.. А я-то думала…

    – Но, по-моему, для брака этого слишком мало, – строго сказал Бернар. – Впрочем, решай сама. А пока я приглашаю тебя на коктейль к Северину. Алана там не будет. А мне пора уходить. Если хочешь повидать его, то он в «Рице». Там его пожирает глазами дюжина престарелых англичанок.

    Жозе в задумчивости прислонилась к двери, потом решительно принялась за чемоданы. Это занятие должно отвлечь ее часа на два, так что до самого коктейля можно будет ни о чем серьезном не думать. А у Северина она обязательно отыщет собеседника с устоявшимися убеждениями или приверженного строгим принципам, который ее утешит. «Я вправду трусиха, – думала она. – Я ведь сама должна решать, как жить дальше». Жизнь ее походила на веселую бестолковую потасовку. Она вспомнила о том, как только что хохотал Бернар, и улыбнулась себе в зеркало. Потом в памяти ее всплыла сказанная им скороговоркой фраза: «Меня, влюбленного в тебя по уши…» Она повесила в шкаф свое платье, старательно расправив все складки. Это было очень милое платье, которое ей шло. Да, ее любили. Да, она ничего не ждала от этой любви. Она лишь кормилась из ладоней любящих ее людей. Себя она не очень-то жаловала.

    Коктейли Северину удавались на славу. В этот день было приглашено немало богатых особ, несколько неподражаемых чудаков, два зарубежных актера, ряд знаменитых литераторов и художников, старые друзья дома. Среди них были и гомосексуалисты, но их число не выходило за разумные рамки. Жозе с удовольствием окунулась в этот пустой, эфемерный, декадентский мирок, который в то же время был самым живым, самым свободным и веселым из всех существующих на земле столичных мирков. Она со многими была знакома, и они приветствовали ее так, будто расстались вчера, радостно вскрикивали, и если в этой радости и была доля притворства, то совсем небольшая; потом они бросались целовать ее по-французски в щеки, по обычаю, который возник, как утверждал Северин, во время Освобождения.

    Северину было пятьдесят, он слишком начитался Хаксли и выдавал себя за светского льва. Его квартира была увешана фотографиями ослепительно красивых женщин, которых никто не знал и о которых он хранил удивительное молчание. Желая казаться бодрячком, он всегда слишком громко смеялся, но под утро, что называется, увядал; однако его искренняя доброта, обходительность и неиссякаемый запас виски обеспечивали ему добрых друзей. К их числу принадлежала и Жозе. Шестикратно чмокнув ее в щеки и предложив руку и сердце, как это требовал здешний ритуал, он отвел ее в сторону, усадил под светильником и строго посмотрел в глаза.

    – Ну-ка, ну-ка, покажись.

    Жозе покорно откинула голову назад. Это была одна из самых утомительных причуд Северина: он любил читать по лицам.

    – У тебя было много переживаний.

    – Нет, нет, Северин, все в порядке.

    – Ты все такая же скрытная. Исчезаешь на два года, потом появляешься, мило улыбаясь, как ни в чем не бывало, и молчишь. Где твой муж?

    – В «Рице», – сказала Жозе и засмеялась.

    – Он любитель подобных гостиниц? – спросил, нахмурив брови, Северин.

    – С десяток твоих гостей – я думаю, не меньше – остановились в той же гостинице.

    – Это совсем другое дело. Ведь они не женаты на моей лучшей подруге.

    Жозе опустила, потом подняла голову, яркий свет резал ей глаза.

    – Твоя лучшая подруга хочет пить, Северин.

    – Я сейчас, мигом. Никуда не уходи. Держись подальше от этой недостойной толпы, ты провела два года в Америке и одичала. А они не умеют говорить с дикарями.

    Он громко рассмеялся и исчез. Жозе с умилением посмотрела на недостойную толпу. Гости страстно о чем-то спорили, хохотали, темы менялись с той же быстротой, с какой сходились и расходились собеседники, все говорили по-французски. Она действительно почувствовала себя дикаркой. Провести целых два года с Аланом на затерянном в океане острове, слушать чинные размышления Киннелей, два года видеть лишь одно лицо – все это не могло пройти даром. Париж представлялся отрадной гаванью.

    – Видишь вон ту женщину, – сказал Северин, вновь усаживаясь рядом, – узнаешь ее?

    – Погоди, погоди… Нет, не узнаю.

    – Элизабет. Помнишь? Она работала в редакции. Я был от нее без ума.

    – Боже мой! Сколько ей сейчас?

    – Всего лишь тридцать. А выглядит на все пятьдесят, не правда ли? Это самое головокружительное падение, которое я наблюдал за время твоего отсутствия. Ведь прошло всего два года. Она втюрилась в полоумного художника, всем пожертвовала ради него, теперь нигде не работает, пьет. А этот тип избегает с ней встречаться.

    Дама по имени Элизабет посмотрела в их сторону, будто услышала, что они говорили о ней, и слабо улыбнулась Северину. Лицо ее отличалось одновременно худобой и одутловатостью, взглядом она напоминала больное животное.

    – Тебе весело? – крикнул Северин.

    – У тебя в гостях мне всегда весело.

    «Это страсть, – подумала Жозе, – лицо страсти, отекшее, испитое, обрамленное двумя нитками жемчуга. Боже, как я люблю людей…» Ее подхватила упругая волна, она с удовольствием проговорила бы несколько часов кряду с этой внезапно состарившейся женщиной, заставила бы ее исповедаться, чтобы все о ней узнать, все понять. Она хотела бы все узнать о каждом из присутствующих, о том, как они засыпают, какие видят сны, чего боятся, что доставляет им удовольствие, а что – боль. С минуту она всех их горячо любила, с их честолюбием и тщеславием, боязливой готовностью дать отпор и чувством одиночества, которое безустанно трепетало в каждом их них.

    – Ей суждено умереть, – сказала она.

    – Она уже раз десять пыталась. Но пока ничего не вышло. И всякий раз он возвращался, распускал слюни и ухаживал за ней три-четыре дня. Так зачем ей, по-твоему, всерьез кончать с собой? Смотри, видишь, это мои музыканты. Они мастерски исполняют чарльстон.

    Чарльстон вернулся в Париж из двадцатых годов, несколько растеряв свою жизнерадостность, как утверждали ворчуны, которые тем не менее от души веселились. Пианист занял свое место, и оркестр дружно грянул «Swannee», что заставило всех немного приумолкнуть. Постоянная готовность Северина устраивать всевозможные, порой неуместные, развлечения пользовалась такой же славой, как и его виски. Худощавый молодой человек подсел к Жозе, представился и тотчас добавил:

    – Извините, я ненавижу болтать, поэтому помолчу.

    – Но это же глупо, – весело сказала Жозе. – Если не любите беседовать с людьми, не ходите на коктейли. А если вы хотите выглядеть оригиналом, то здесь это не пройдет. У Северина надо веселиться.

    – Это я-то хочу быть оригиналом? Да мне плевать на это, – сердито сказал молодой человек и надулся.

    Настроение у Жозе было превосходное. В гостиной стоял густой дым, оглушительно гремела музыка, все кричали, чтобы перекрыть грохот усердствовавшего оркестра, а столы уже были заставлены пустыми бокалами. Ей даже захотелось, чтобы приехал Бернар и сообщил какие-нибудь новости об Алане.

    – Умоляю вас! – что есть мочи выкрикнул Северин. – Будьте так добры, минуту внимания! Робин Дуглас, как и обещал, сейчас кое-что нам споет.

    Публика расселась без особого энтузиазма, и Северин выключил почти все светильники. Кто-то, слегка оступившись, приблизился к Жозе и уселся рядом. Певец грустно объявил «Old Man River» и под чье-то «браво» начал петь. Поскольку он был чернокожим, все сразу уверились в его таланте и слушали затаив дыхание. Он пел довольно медленно, слегка блея, и обиженный на весь мир молодой человек пробурчал себе под нос что-то насчет истинной негритянской задушевности. Жозе, которая объездила с Аланом Гарлем вдоль и поперек, особого восхищения не испытывала и даже зевнула. Она откинулась на спинку кресла, взглянула на соседа справа. Сначала она увидела черный, тщательно начищенный и поблескивающий в полумраке ботинок, потом безукоризненно отглаженную складку брюк и, наконец, спокойно лежавшую на этих брюках руку. Руку Алана. Теперь она ощущала, что он смотрит на нее; стоило ей только повернуть голову, и их взгляды встретились бы, но ее сдерживал внутренний трепет. Да, хоть это было смешно и глупо, Жозе боялась, что после того, как она его бросила, он заявит о своих правах и закатит скандал, может, даже здесь, у Северина, которого он видит в первый раз. Она замерла. Возле нее ровно дышал чужой на этом вечере, испытывавший, подобно ей, скуку от посредственного пения иноземец, ее любовник, с которым вот уже месяц она была в разлуке. Рядом, в темноте, безмолвно, возможно, не осмеливаясь к ней обратиться, сидел Алан. На мгновение ее так потянуло к нему, что она резко подняла руку к шее, будто застигнутая врасплох. Почти сразу же пришло ясное осознание того, что он, иноземец, среди всех ее друзей и родных был ей всего ближе, ибо их связывала не только физическая близость, но и прошлое: его нельзя было ни отменить, ни оспорить, и оно сводило на нет еще совсем недавно владевшее ею чувство эйфории и свободы.

    «Плохо поет», – тихо сказал Алан, и она повернулась к нему.

    Взгляды их встретились, впились друг в друга, в них были смущение и растерянность, радость обретения и отказ от этой радости, искренняя нежность и наигранное удивление, горечь и страх, каждый замечал в другом лишь светлый блеск глаз, до боли знакомый овал лица и беззвучную, неудержимую дрожь в губах. «Где ты была?» – «Зачем ты пришел?» – «Как ты могла меня бросить?» – «Что тебе от меня еще нужно?» – все эти обрывочные восклицания, пронесшиеся в их сознании, вдруг перекрыли последние, к счастью, слова негритянской песни.

    Жозе усердно зааплодировала вместе со всеми. Глупо, конечно, бить в ладоши, когда кто-то упорно на вас смотрит, но для нее это означало не восхищение певцом (он ей не понравился), а намеренное присоединение ко всем остальным, к своей семье, своим соотечественникам даже тогда, когда вкус им временно изменял, и, таким образом, освобождение от Алана: она вновь среди своих, их жизнь теперь ее жизнь. Северин зажег свет, и она увидела наконец такое детское, такое беззащитное лицо мужа, лицо чистосердечного, несчастного молодого человека, меньше всего походившего на жестокого злоумышленника.

    – Как ты здесь оказался?

    – Я искал Бернара. Он обещал мне найти тебя.

    – Откуда у тебя этот ужасный галстук? – вновь заговорила она, остро ощутив прилив блаженной радости, который, как только прошел первый испуг, мешал ей думать.

    – Я купил его вчера на улице Риволи, – с легкой усмешкой ответил Алан.

    Они продолжали беседовать, повернувшись друг к другу в профиль, будто в гостиной все еще выступал певец или разыгрывался какой-то другой спектакль.

    – Не надо было этого делать.

    – Да, не надо.

    Он сказал «да, не надо» так тихо, что она не смогла уловить, вкладывает ли он в эти слова другой, более широкий смысл. Вокруг нее снова замелькали чьи-то лица, гостиная наполнилась веселым гомоном, но ей уже казалось, что она присутствует на театральном действе и столь же далека от актеров, сколь была к ним близка всего полчаса назад. Мимо проплыла, кудахча и пошатываясь от выпитого, какая-то нелепая кукла, и она узнала Элизабет.

    – Тебе понравился Робин? Он прекрасно поет, не правда ли?

    Задавая этот вопрос, Северин низко наклонился к ней. Она рассеянно представила ему Алана, который поднялся и дружески пожал руку Северина.

    – Счастлив с вами познакомиться, – сказал Северин. Он был явно смущен. – Вы надолго к нам в Париж?

    Алан что-то невнятно пробормотал в ответ. Она поняла, что они как можно быстрей должны уйти, с объяснениями или без; было ясно, что приятный вечер грозил вылиться в невыносимый кошмар. Она поднялась, приложилась к щеке Северина и вышла, не оборачиваясь. Алан был рядом, он молча открывал ей двери, помог надеть пальто. Выйдя из дома, они успели сделать несколько неуверенных шагов, прежде чем Алан решился взять ее под руку.

    – Где ты живешь?

    – На улице Бак. А ты? Да, вспомнила, в «Рице».

    – Можно я тебя провожу?

    – Конечно.

    По улицам гулял легкий ветерок. Они шли не спеша, не совсем в ногу. Жозе ровным счетом ни о чем не думала, у нее мелькнула лишь одна мысль: «Пройти бульваром Сен-Жермен было бы ближе, но там, наверное, ужасный ветер». Она тупо смотрела себе под ноги и нехотя вспоминала, где и когда она могла купить эти туфли.

    – Как же плохо он пел, – раздался наконец голос Алана.

    – Да, плохо. Теперь налево.

    Одновременно они повернули налево. Алан убрал руку, и на какой-то миг ее охватило смятение.

    – Ты же видишь, – сказал Алан, – я в этом ничего не понимаю.

    – В чем именно?

    Жозе вовсе не желала продолжать разговор, особенно слушать, что он думает о ней, о себе, об их совместной жизни. Ей хотелось домой, она не отказалась бы от близости с мужем, но ее совсем не тянуло выяснять с ним отношения. Алан прислонился к стене, закурил и стоял с отсутствующим взглядом.

    – Я в этом ничего не понимаю, – повторил он. – Что я здесь делаю? Мне осталось жить лет тридцать или чуть больше, а что потом? Что за злые шутки с нами играют? Что все это значит – все, что мы творим или пытаемся сотворить? Придет день, и меня не станет. Понимаешь, меня не станет. Меня оторвут от земли, лишат ее, и она будет вращаться уже без меня. Как это дико!

    Она с минуту смотрела на него в нерешительности, потом подошла и прислонилась рядом.

    – Ведь это какой-то бред, Жозе. Кто из нас просил, чтобы его произвели на свет? Нас как будто пригласили провести выходные дни в загородном доме, полном всевозможных сюрпризов – скользящих половиц и прочего, а мы тщетно ищем хозяина этого дома, бога или кого-то там еще. Но там никого нет. В нашем распоряжении лишь выходные дни, не больше. Разве можно за этот миг как следует узнать, понять, полюбить друг друга? Что за мрачный розыгрыш? Перестать существовать, ты представляешь это? Однажды все кончится. Мрак. Пустота. Смерть.

    – Зачем ты мне это говоришь?

    Она дрожала от холода и безотчетного ужаса, навеянного его потусторонним голосом.

    – Ведь я только об этом и думаю. Но когда ты рядом, когда ночью нам вместе тепло, тогда мне на все это плевать. Только тогда, и никогда больше. В эти часы я не боюсь смерти, я боюсь лишь одного– что умрешь ты. Самым важным, важнее любой великой идеи, становится твое дыхание на моей щеке. Я, как зверь, всегда начеку. Как только ты просыпаешься, я вливаюсь в тебя, в твое сознание. Я хватаюсь за тебя. Живу тобой. Какое мучение было сознавать, что ты села в самолет без меня, ведь он мог разбиться! Ты сошла с ума! Ты не имела права. Ты можешь представить, что жизнь без тебя лишена для меня смысла?

    Он продолжил на одном дыхании:

    – Я имею в виду жизнь без тебя как живого существа. Я понимаю, что тебе больше не нужен, я понимаю, что…

    Он сделал глубокую затяжку и вдруг отошел от стены.

    – Впрочем, я ничего не понимаю. Когда я сел рядом с тобой и ты несколько минут меня не замечала, мне казалось, что я пьян или в каком-то дурмане. Но ведь я давно уже не пил, разве не так?

    Он взял ее за руку.

    – В наших с тобой отношениях есть нечто истинное, ведь правда?

    – Да, – сказала Жозе. Она говорила тихо, и ее мучили желания опереться на мужа и бежать от него. – Да, есть нечто истинное.

    – Я ухожу, – сказал Алан. – Возвращаюсь в гостиницу. Если я доведу тебя до дома, то не смогу не войти в него.

    Он выжидал с минуту, но она молчала.

    – Ты должна прийти ко мне завтра в гостиницу, – продолжил он тихим голосом. – Как можно раньше. Придешь?

    – Да.

    Она бы сказала «да» в ответ на любую его просьбу, на глаза ее навернулись слезы. Он наклонился к ее лицу.

    – Не дотрагивайся до меня, – остановила она его.

    Потом Жозе смотрела ему вслед, он быстро удалялся, почти бежал, и хотя ее дом был совсем рядом, она остановила такси.

    Жозе сразу легла в постель. Ее трясло от холода и горестных переживаний. Он сказал то, что и следовало сказать, заговорив о самом высоком: времени и неизбежном конце. Он смог выделить, обнажить главное, он указал ей, пожалуй, единственный способ обмануть смерть, если не считать веры, спиртного и впадения в маразм, – любовь. «Я люблю тебя, ты не уверена, что меня разлюбила, ты мне нужна, так чего же ты хочешь?» Да, конечно, он был прав. Ведь в ней и правда было что-то от собачонки, которая жаждала, чтобы ее подобрали и приласкали. Это она была в начале вечера веселым и любопытным зверьком, полным искреннего сострадания к Элизабет и восторга перед гостями Северина. Но стоило ей увидеть рядом руку Алана, как гости эти стали далекими, суетными и скучными. Алан как бы разлучал ее с другими людьми. Не потому, что она слишком горячо любила его, а потому, что он не любил других людей и увлекал ее за собой в круговорот своих собственных страстей… Она должна была видеть его и только его, ибо он никого, кроме нее, не видел. Силы покинули Жозе. Повернувшись к стене, она сразу провалилась в сон.

    Утро следующего дня выдалось ясным, холодным и ветреным. Выйдя на улицу, она горько пожалела, что обещала отправиться в «Риц»: она предпочла бы, как в былые годы, посидеть на террасе кафе «Флора» или «Две макаки», встретить старых друзей, поболтать с ними о милых пустяках, потягивая томатный сок. Ей казалось, что идти к Алану в гостиницу «Риц» – значит следовать сюжету надуманного американского сценария, который совсем не вязался с ароматом парижских улиц, с тихим, умиротворенным бульваром Сен-Жермен, покорно подчинявшимся огням светофоров. Она дошла до Вандомской площади, спросила у администратора, в каком номере остановился Алан, и вспомнила о себе, о нем, об их браке, лишь открыв дверь.

    Он лежал на кровати, обмотав шею старым красным шарфом, который едва прикрывал его голые плечи. На полу, у изголовья постели, покоился поднос с недоеденным завтраком, и она с раздражением подумала, что он мог бы достойнее ее принять. В конце концов, она по собственному желанию покинула его и теперь пришла, чтобы поставить вопрос о разводе. Его неглиже не совсем подходило для разговора на эту тему.

    – Ты прекрасно выглядишь, – сказал он, – садись.

    Она уселась в неудобное кресло, в котором можно было либо притулиться на самом краешке, либо развалиться полулежа. Она избрала первый вариант.

    – К счастью, ты без сумочки и шляпы, – насмешливо произнес он, – а то бы я подумал, что ты пришла ко мне, как в кафе, позавтракать моей яичницей с ветчиной.

    – Я пришла, чтобы поговорить с тобой о разводе, – сухо сказала она.

    Он расхохотался.

    – В любом случае не стоит принимать столь грозный вид. Ты похожа на сердитую девчонку. Впрочем, чему удивляться, ты так и не рассталась со своим детством, оно всегда рядом с тобой, спокойное, невинное. Оно не осталось позади, это – твоя вторая жизнь. Твои попытки приблизиться к настоящей жизни были неудачны, так ведь, дорогая? Я как-то говорил об этом с Бернаром…

    – Не понимаю, при чем тут Бернар. Придется мне с ним объясниться. Во всяком случае…

    – Ты оттаскаешь его за уши. А он объяснит тебе, что ты самое гуманное существо, которое он знает.

    Она вздохнула. Продолжать было бесполезно. Оставалось лишь уйти. Однако ее настораживали улыбка и веселое настроение Алана.

    – Брось ты это кресло, иди ко мне, – сказал он. – Боишься?

    – Чего мне бояться?

    Жозе присела на кровать. Они были совсем рядом, и она видела, как мало-помалу смягчилось выражение его лица, подернулись влагой глаза. Он взял ее руку и положил ладонью на то место, где чуть заметно вздувалось одеяло.

    – Я хочу тебя, – сказал Алан. – Чувствуешь?

    – Ну при чем тут это, Алан…

    Красный шарф прикрыл его лицо, он притянул ее к себе, и она видела теперь лишь белизну простыни и его загорелую шею, отмеченную уже глубокой морщиной.

    – Я хочу тебя, – повторил он.

    – Но ведь я одета, накрашена и у меня не это на уме. Не жми так, я едва дышу. Мне, конечно, льстит твой порыв, но я пришла не за этим.

    Однако, совершенно непроизвольно, она ласково провела рукой по одеялу, он дышал все глубже, нервно копошился под ее юбкой, и в конце концов она перестала сопротивляться, не понимая, чего же она хочет: уснуть после плохой ночи или вновь прижаться к мужчине. Вскоре они лежали обнаженные, изнемогая от короткой нежной борьбы и желания, во власти самых невообразимых ласк, на которые иногда толкает любовь, силясь понять, глотая слезы, что же их могло так надолго разлучить, прислушиваясь к зову плоти и вторя ему. И зов этот превращал тихое, спокойное утро на Вандомской площади в бешеную пляску тьмы и света, а деревянную резную кровать – в раскачивающийся на волнах плот.

    Потом они лежали, почти не шевелясь, нежно вытирая капли пота друг с друга. Она снова подпадала под его власть.

    – Завтра я найду подходящую для нас квартиру, – произнес наконец Алан.

    Она не промолвила ни слова.

    – Мне было гораздо лучше в Ки-Уэсте, – сказал Алан. – Тебе – нет. Ты пока нуждаешься в обществе. Ты хочешь встречаться с людьми, ты им веришь. Очень хорошо. Будем встречаться с людьми, твоими друзьями, ты мне скажешь, кто из них интересен. А когда тебе надоест, мы отправимся туда, где поспокойней.

    Она слушала, чуть склонив голову, со слегка сконфуженным видом легкомысленной женщины, потом ответила:

    – Что ж, блестящая мысль. И когда мы окажемся в спокойном местечке, ты начнешь вспоминать имена моих друзей, задашь мне массу вопросов, например: «А почему ты с такой милой улыбкой угощала Северина хрустящим картофелем в пятницу девятого октября? Ты что, с ним спала?»


    Хотя Алан редко откровенно дурачился, однажды его угораздило разбить бокал об пол, и недавно нанятая горничная заявила, что, если и дальше будет так продолжаться, она долго у них не задержится. Вообще-то их жилище было весьма милым, хотя планировка второго этажа смахивала скорее на убежище богемы голливудского образца, чем на старый Париж. Лишь со временем Жозе сумела достать удобную и довольно красивую мебель, пианино и огромную радиолу. Они славно провели свое первое утро на новом месте. Если не считать кровати, торшера и пепельницы, квартира была еще пуста; они слушали великолепную запись Баха, который их в конце концов усыпил. В последующие дни они ходили по антикварным лавкам, Блошиному рынку, побывали на нескольких вечеринках. Жозе водила на них Алана, словно кошка, которая, осторожно схватив своего котенка за шкирку, повсюду таскает его с собой, готовая улепетнуть при любой опасности. Во всяком случае, так все это видел Бернар.

    «Правда, кошки делают это из любви, – сердито добавил он, – а ты – из уважения к людям. Из страха, что он напьется, что будет всем неприятен, что закатит скандал». Но Алан целиком ушел в роль молодого, наивного, ослепленного любовью американского мужа. Он играл ее с таким усердием, что Жозе не знала, плакать или смеяться.

    – Знаете, – сказал как-то Алан расплывшемуся от удовольствия Северину, – я очень доволен, что вы приобщаете меня к вашей жизни. Ведь мы, американцы, так далеки от Европы и особенно от утонченной, изысканной Франции. Я чувствую себя здесь профаном и боюсь, что Жозе меня стесняется.

    Благодаря подобным скромным высказываниям, вкупе с его внешностью, он легко завоевывал сердца всех окружающих. Некоторые даже начали недоумевать, почему Жозе не старается делать так, чтобы он чувствовал себя более раскованно. Когда она с затаенным холодным ожесточением выслушивала стенания покоренных Аланом сердец, они казались ей смешными и такими грустными, подобными судебной ошибке. Но были и такие, кто, однажды услышав странный смех Алана или его слишком откровенные высказывания, смотрели на него, как и Бернар, со смешанным чувством симпатии и недоверия, что в известной мере походило на отношение Жозе к своему мужу, и это было для нее хоть и слабым, но все же утешением.

    Во время долгого и бессвязного выяснения отношений, которое последовало за тем утром в гостинице «Риц», которое иначе как «утром примирения» они назвать не могли, они договорились, что все начинают заново, то есть подводят черту под бегством Жозе, разлукой и встречей в Париже. Нельзя сказать, что Алан и Жозе по-настоящему поверили во все эти красивые фразы. Устав от своих причуд, они просто отдавали дань неписаным законам, негласным правилам поведения, нравам того общества, в котором жили. Кроме усталости, была и другая причина. Они не могли признаться себе, что это тяжело пережитое обоими бегство, две недели, проведенные в смятенных чувствах, и особенно памятный вечер их встречи: ветер, чернокожий певец, неожиданность и страх, – что все эти события не были следствием преднамеренного решения. Алан считал: Жозе согласна с тем, что он «должен разделять с ней всю ее жизнь»; Жозе полагала: Алан не возражает против того, что «он – не вся ее жизнь». Однако об этом они помалкивали. Они просто сказали друг другу: «Мы свободны, мы смешаемся с окружающими и попытаемся это сделать не порознь, а вдвоем».

    Но жизнь снова стала пресной. Где бы Жозе ни находилась, Алан не спускал с нее глаз, с подозрением смотрел на ее собеседников, и ей казалось, что внутри у него спрятана маленькая электронная машинка, которая неустанно что-то сопоставляет, высчитывает, обобщает – правда, результаты ее работы не выливались теперь в столь неприятные сцены, ибо он боялся, что жена снова сбежит. Тем не менее Жозе было тягостно чувствовать, что муж ни на минуту не оставляет ее в покое и, стоит ей резко к нему повернуться, она почти всегда ловит на себе его пристальный, оценивающий взгляд. Но постель продолжала оставаться местом их единения, и Жозе удивлялась, что она еще влечет их, побеждает усталость. По вечерам они вновь и вновь испытывали любовную лихорадку, страстную дрожь, которая поутру обоим казалась необъяснимой. Она, конечно же, не из-за этого оставалась с ним, но осталась бы она с ним, если бы не это?

    Они постепенно привыкали к новому образу жизни, к бесконечно долгим утренним часам, к легким завтракам, к дневным походам в магазины и музеи, ужинам со старыми друзьями Жозе. Алан, само собой разумеется, не работал. Они походили на туристов, и это в немалой степени способствовало тому, что Жозе не покидало ощущение непрочности, эфемерности их парижской жизни, а это было на руку Алану: он только и ждал, что ей надоест подобное существование и он увезет ее отсюда. Увезет туда, где, кроме них, никого не будет. А пока он проявлял терпимость, как ее проявляют иногда к тем, кто капризничает. Однако капризом Жозе был весь ее жизненный уклад.

    Бернар часто с ними виделся. Он понял суть их взаимоотношений и как мог старался поддержать Жозе, вернуть ей Париж, его очарование, сделать так, чтобы она почаще была на людях. Но нередко ему казалось, что он вовсе не помогает молодой, свободной, нуждающейся в его поддержке женщине, а имеет дело с глухонемой, которая упрямо стремится ввязаться в любой разговор. Порой она резко отворачивалась от него, начинала лихорадочно искать глазами Алана, и, когда их взгляды вновь встречались, он видел, что она едва сдерживает бессильную ярость. Ему представлялось, что она лишь однажды повела себя как независимая женщина – когда оказалась в открытом море с тем самым ловцом акул. Однажды он высказал ей эту мысль. Отвернувшись от него, она промолчала.

    – У меня такое впечатление, что ты ведешь двойную жизнь, – сказал он в другой раз. – Ты – и взрослый человек, и в то же время – ребенок, который не отвечает за свои поступки, которого часто наказывают и который нерасторжимо связан с теми, кто его осуждает: ведь ты сама предоставляешь другим право тебя осуждать по той простой причине, что в любой момент можешь заставить их страдать.

    Она встряхнула головой, взгляд ее ничего не выражал. Очередная вечеринка у Северина была в самом разгаре, вокруг стоял такой гвалт, что они могли наконец спокойно побеседовать.

    – То же самое говорит Алан, так что здесь у вас полное единодушие. Что еще вы можете мне предложить? – спросила Жозе.

    – Я?.. – он хотел было ответить «все», потом подумал, что это будет смахивать на реплику из плохого романа. – Я? Не обо мне речь. Речь о том, что ты несчастна и несвободна. И это совершенно не вяжется с твоей натурой.

    – А что с ней вяжется?

    – Все, что тебе не в тягость. Его любовь тебе тягостна, а ты считаешь, что так и надо. Но как раз так и не надо.

    Она достала сигарету, прикурила от зажигалки, которую он поднес, и улыбнулась.

    – Послушай, что я скажу. Алан убежден, что каждый человек барахтается в своем дерьме, никто и ничто не в силах его из этого дерьма вытащить– во всяком случае, здесь бесполезны собственные жалкие потуги или невнятные самозаклинания. Посему сам Алан неисправим, к нему нет никаких подходов.

    – А ты?

    Она прислонилась к стене, как-то вдруг расслабилась и заговорила столь тихо, что ему пришлось низко к ней склониться.

    – Я не верю в никчемность человека. Не выношу подобной философии. Безнадежных людей не бывает. Я считаю, что каждый пишет картину своей жизни раз и навсегда, уверенной рукой, широкими, свободными мазками. Я не понимаю, что такое серость бытия. Скука, любовь, уныние или лень – все человеческое для меня наполнено поэзией. Короче…

    Она положила свою руку на руку Бернара, слегка сжала ее, и он понял, что на какое-то мгновение она забыла о неусыпном взгляде Алана.

    – Короче, я не верю, что мы – некое темное племя. Мы, скорее, животные, наделенные разумом и поэтической душой.

    Он сжал ее ладонь, и она не сделала попытки освободиться. Ему хотелось прижать ее к себе, целовать, утешать. «Милый мой зверек, – прошептал он, – маленький, полный поэзии зверек». И она медленно отодвинулась от стены и спокойно, у всех на виду поцеловала его. «Если этот кретин посмеет поднять шум, – подумал он, не открывая глаз, – если этот озабоченный тип сейчас вмешается, я его сокрушу». Но ее губы уже оторвались от его губ, и он понял, что можно вот так, при всем честном народе, целоваться взасос, и никто этого не заметит.

    Жозе тотчас же от него отошла. Она не понимала, что толкнуло ее поцеловать Бернара, но никакого стыда не испытывала. В его взгляде было нечто неотразимое, он был полон такой нежности, такой доброты, что она забыла обо всем: о том, что она замужем за Аланом, а Бернар женат на Николь, о том, что она его не любит, но, кто знает, может, никто никогда не был ей ближе, чем он в это мгновение. Ей казалось, что она не вынесет любого замечания Алана на сей счет, ведь он мог все это видеть, однако она точно знала, что он ничего не заметил. Для него все случившееся было бы столь неприемлемым, что провидение должно было пощадить его. «Я начинаю верить в судьбу», – подумала она и улыбнулась.

    – Вот ты где! А я повсюду тебя ищу, – сказал Алан. – Представь себе, я встретил здесь старого приятеля, с которым учился живописи в университете. Он живет в Париже. Мне захотелось поработать с ним, как в былые времена.

    – Ты рисуешь? – она не поверила своим ушам.

    – В восемнадцать лет я этим очень увлекался. И потом, чем не занятие? Квартиру мы обставили, и я не знаю, куда себя деть, ведь ничего путного я делать не умею.

    Сарказма в его словах почти не было, скорее, в них слышалось воодушевление.

    – Не волнуйся, – продолжал он и прижал ее к себе, взяв за плечи. – Я не попрошу тебя смешивать мне краски. Ты будешь встречаться со старыми друзьями или, лучше, гулять одна, ведь…

    – У тебя есть талант?

    «А вдруг это мое спасение? – подумала она. – Вдруг и вправду он заинтересуется чем-либо, кроме себя самого и меня?» В то же время ей стало стыдно оттого, что она беспокоится лишь о себе.

    – Нет, не думаю. Но я умею прилично рисовать. Завтра же и начну. Займу под мастерскую самую дальнюю, пустующую комнату.

    – Но там совсем темно.

    – Ну и что? Я ведь не умею рисовать то, что вижу своими глазами, – сказал он и рассмеялся. – Пошлю свое первое произведение матери, она покажет его нашему психиатру, пусть позабавится.

    Она в нерешительности смотрела на него.

    – Ты что, недовольна? А я-то думал, ты хочешь, чтобы я чем-нибудь занялся.

    – Напротив, я рада, – сказала она. – Тебе это будет весьма кстати.

    Порой казалось, что он видит в ней свою мать. Тогда она и в самом деле начинала говорить тоном свекрови.


    – Как дела?

    Она приоткрыла дверь и просунула голову в щель. Алан упорно не менял своих безукоризненно скроенных темно-синих костюмов и даже рисовал в них. Он с отвращением воспринял советы Северина, которому представлялось, что художнику скорее подходят вязаный свитер и велюровые брюки. Дальняя комната мало чем напоминала мастерскую художника. Правда, в ней стоял мольберт, стол, покрытый аккуратными рядами тюбиков с краской, на стеллажах лежало несколько недавно натянутых на рамы холстов, а посреди комнаты на мягком стуле сидел рассеянно куривший, хорошо одетый молодой человек. Можно было подумать, что он ждет, когда придет художник. Тем не менее вот уже две недели Алан проводил в своей комнатушке долгие часы и выходил из нее безукоризненно чистым, без тени усталости, в великолепном настроении. Жозе была в полном недоумении, не знала, воспринимать ли ей все это серьезно, но так или иначе четыре часа ежедневной свободы что-нибудь да значили.

    – Все в порядке. Чем ты занималась?

    – Ничем. Гуляла.

    Она говорила правду. После завтрака она отправлялась на машине в город, медленно проезжала по улицам, останавливалась там, где ей хотелось. Особенно она любила один небольшой сквер, в нем стояло какое-то удивительно ласковое, живописное дерево, и она проводила там час-другой, не выходя из машины, смотрела на редких прохожих, на то, как в оголенных зимой ветвях гулял ветер. Она мечтала, закуривала сигарету, иногда слушала радио, замирала, полная блаженного покоя. Она не осмеливалась говорить об этом Алану, чтобы он не приревновал ее к этому скверику сильней, чем к мужчине. А ей никто не был нужен. Потом она тихо ехала дальше, куда глаза глядят. Когда вечерело, ее мало-помалу начинало тянуть домой, к Алану, и, возвращаясь, она испытывала подобие облегчения, будто муж был единственной нитью, связывавшей ее с действительностью. Видеть сны, мечтать… Ей хотелось бы прожить жизнь на берегу, не отрывая глаз от моря, или в сельском доме, вдыхая запахи трав, или возле этого сквера, жить в уединении, не переставая мечтать, лишь умом осознавая течение времени.

    – Когда же ты мне что-нибудь покажешь?

    – Может быть, через неделю. Что ты смеешься?

    – Ты всегда выглядишь, как на светском приеме. А я слышала, что художники постоянно воюют с красками.

    – В первый раз слышу французский глагол «воевать» в этом значении. Ты права, терпеть не могу пачкать руки, и такая мания для художника – сущая мука. Выпить не хочешь?

    – Хочу. Пока ты будешь счищать киноварь со своего указательного пальца, я приготовлю тебе бокал сухого мартини. Как заботливая, безупречная жена художника…

    – Мне бы хотелось, чтобы ты для меня позировала.

    Она притворилась, что не слышит, и быстро прикрыла дверь. Позже он так и не повторил своей просьбы. Занявшись живописью, он стал пить меньше, и казалось, что он старается поменять свои гостиничные привычки.

    – Где ты гуляла?

    – Колесила по улицам. Выпила чашку чая в кафе на маленькой площади возле Орлеанских ворот.

    – Ты была одна?

    – Да.

    Алан улыбался. Она строго посмотрела на него. Он тихо засмеялся.

    – Ты, наверное, мне не веришь.

    – Верю, верю.

    Она чуть было не спросила почему, но сдержалась. В самом деле, ее удивляло, что он задает мало вопросов. Она поднялась.

    – Я рада. Рада тому, что ты мне веришь.

    Она сказала это тихим, вкрадчивым голосом. Он вдруг покраснел и заговорил на высоких тонах:

    – Ты рада, что я проявляю меньше болезненной ревности, рада, что моя голова теперь лучше варит, ты рада, что я наконец чем-то занялся, как и всякий мужчина, достойный этого звания, хотя все мои занятия и состоят в том, чтобы пачкать холсты, не так ли?

    Она молчала. Давно он не взрывался. Она упала в кресло.

    – «Наконец-то мой муженек стал как все, он оставляет меня в покое на целых четыре часа», – вот что ты думаешь. «Он пачкает холсты, которых иные талантливые люди и купить-то не могут, ну и пусть себе, зато мне хорошо». Ведь именно это у тебя на уме?

    – Я рада видеть, что у тебя наконец появились обычные человеческие заботы. Во всяком случае, не ты один пачкаешь холсты, даже если это и так.

    – Это не совсем так. Я способен на большее. По крайней мере то, что я делаю, не хуже того, что делаешь ты: часами разглядываешь из машины сквер.

    – Я тебя не упрекаю, – сказала она и запнулась. – Но как ты узнал о том, что я… о сквере?

    – Я за тобой следил. А ты как думала?

    Жозе подавленно молчала. Она не была разгневана, скорее, она ощутила леденящее душу спокойствие. Жизнь шла по-старому.

    – Ты что же, устроил за мной слежку? И каждый день за мной следили?

    Она громко рассмеялась. Алан побледнел как смерть. Он схватил ее за руку, потащил за собой, а она до слез хохотала.

    – Бедный, бедный сыщик, как же ему было скучно!

    Он довел ее до дальней комнаты.

    – Вот мое первое полотно.

    Он повернул к ней холст. Жозе мало что смыслила в живописи, но творение мужа показалось ей вполне заслуживающим внимания. Она перестала смеяться.

    – Ты знаешь, а ведь это совсем неплохо.

    Он отставил картину к стене и некоторое время в нерешительности ее разглядывал.

    – О чем ты все время думаешь, когда сидишь там, в своей машине? О ком? Скажи, умоляю.

    Он прижал ее к себе. Она силилась побороть в себе отвращение и жалость.

    – Зачем ты следишь за мной? Это давно вышло из моды и говорит об очень плохом воспитании. Бедный частный детектив, наверное, возненавидел мой сквер.

    Ее снова подмывало рассмеяться. Она закусила губу.

    – Скажи же, о чем ты там думаешь?

    – О чем я думаю? Не знаю. Нет, правда не знаю. Иногда о моем любимом дереве, иногда о тебе, о друзьях, о лете…

    – Ну а какие именно мысли бродят у тебя в голове?

    Она резко высвободилась. Ей уже не хотелось смеяться.

    – Оставь меня. Как же ты пошл со своими вопросами. Ни о чем не думаю. Слышишь, ни о чем!

    Жозе хлопнула дверью и выбежала на улицу. Час спустя, успокоившись, она вернулась. Алан был мертвецки пьян.


    Они беседовали втроем в маленькой гостиной, в которой наконец появились диван и два кресла. Жозе лежала на диване, а мужчины обменивались репликами поверх ее головы. Был уже вечер.

    – Короче, – сказал Бернар, – она по уши в тебя влюблена, дорогой мой Алан.

    – Меня это радует, – небрежно бросила Жозе. – Так ей и надо – она со многими была жестока.

    – Я никак не припомню, о ком идет речь, – сказал, недовольно морщась, Алан.

    – Ты не помнишь Лору Дор? Десять дней назад мы вместе обедали у Северина. Ей около пятидесяти. Когда-то она была настоящей красавицей, но и сегодня еще ничего.

    – Пятьдесят? Ты преувеличиваешь, Жозе. Сорок, не больше. И она еще хоть куда.

    – Так или иначе, я ничем не могу ей помочь, – сказал Алан. – Надеюсь, ревновать ты меня не будешь?

    – Ха-ха, – произнесла, улыбаясь Жозе. – Кто знает, на что ты способен. Во всяком случае, это внесет в нашу жизнь нечто новенькое.

    Бернар рассмеялся. У них с Жозе вошло в привычку подтрунивать над болезненной ревностью Алана, но напрасно они надеялись тем самым ее смягчить– тот смеялся вместе с ними, но и не думал менять свое поведение, и это их немало озадачивало.

    – Так что ей сказать, вы придете после ужина или нет? А то мне пора идти.

    – Поживем – увидим, – ответил Алан. – Сегодня мы еще хотели посмотреть фильм ужасов, а после сеанса могли бы заехать за тобой.

    Когда Бернар удалился, они немного поговорили о Лоре Дор. Жозе хорошо ее знала. У нее был весьма состоятельный муж, предприниматель, и болезненное пристрастие к тому же мирку, к которому был неравнодушен Северин. Она без особых скандалов сменила двух-трех именитых любовников и довольно безжалостно обошлась с некоторыми другими своими воздыхателями. Лора Дор была из тех женщин, которые никогда не расслабляются, всегда настороже, – Жозе предпочитала с такими не дружить. Однако она сказала о ней Алану немало добрых слов. Вообще-то это была умная, порой довольно забавная женщина, которую Жозе не собиралась недооценивать.

    Они приехали к ней в полночь, после кошмароподобного фильма у них было хорошее настроение, и Лора Дор устроила им пышную встречу. Это была полноватая, рыжеволосая женщина с кошачьим лицом, от ее взгляда у Жозе прошел легкий холодок по спине. Алан сразу же вошел в свою роль неловкого, не устающего восхищаться американца и был быстро взят в оборот. Когда все были друг другу представлены и отзвучали фразы «вы разве не знаете нашу маленькую Жозе?» и «знакомьтесь: Алан Аш», Жозе принялась искать глазами Бернара и, увидев, что он занят, направилась к приятелю «тех славных, давних лет». Некоторое время спустя к ней подошел Бернар.

    – По-моему, все идет отлично.

    – Что именно?

    – Я говорю про Лору и Алана. Посмотри на них.

    Они стояли в глубине гостиной. Он увлеченно пересказывал ей только что просмотренный фильм, а она смотрела на него с таким странным выражением, что Жозе не удержалась и тихо присвистнула.

    – Ты видишь, как она на него смотрит?

    – Это называется вожделением. Вожделением Лоры Дор. Вот она, роковая страсть!

    – Бедняжка, – сказала Жозе.

    – Не люблю заранее загадывать. Если хочешь моего совета, притворись, что ревнуешь, это даст тебе передышку. Или попробуй предоставить им свободу, кто знает, чем все обернется.

    Жозе улыбнулась. У нее не укладывалось в голове, что она сможет наконец отдохнуть от мужа, передав его в несколько увядшие руки Лоры. Нет, уж лучше пусть он увлекается живописью. Она не намеревалась уходить от него и тем более продолжать с ним жить по-прежнему. С тех пор как Жозе снова встретилась с Аланом в Париже, ей казалось, что она стоит на туго натянутом канате, что они заключили с мужем перемирие, и она замерла, боясь нарушить зыбкое равновесие. Причем до счастья ей так же далеко, как и до отчаяния, которое она испытывала в Ки-Уэсте.

    – Сомнительный выход из положения, – прошептала она, как бы рассуждая сама с собой.

    – Часто он оказывается самым лучшим, – сказал Бернар. Потом он добавил неуверенным голосом: – Ведь, если я не ошибаюсь, тебе хотелось бы от него избавиться? Причем так, чтобы обошлось без трагедий. Разве я не прав?

    – Наверное, прав, – сказала она. – Я уже не знаю, что мне нужно, кроме того, чтобы меня оставили в покое.

    – Тебе нужен другой мужчина. Но ты не сможешь его найти, пока Алан рядом. Понимаешь?

    «Я не совсем понимаю, к чему ты сам клонишь», – подумала она, но промолчала. К ним шел Алан, за ним следовала Лора. «Ему не идут зрелые женщины, – сделала заключение Жозе, – он слишком красив и выглядит в их компании альфонсом».

    – Я долго упрашивала вашего мужа провести уик-энд в Во, в моем загородном доме. Он почти согласился. От вас зависит его окончательный ответ. Ведь вы не разлюбили деревню?

    «На что она намекает? – промелькнула мысль у Жозе. – Ах да, на историю с Марком, с которым я была у нее четыре года назад». Она улыбнулась.

    – Обожаю деревню. Так что буду счастлива приехать.

    – Это пойдет ей на пользу, – сказал Алан, взглянув на Лору, – она такая бледная.

    – В ее возрасте грех плохо выглядеть, – весело сказала Лора.

    Она взяла Алана под руку и увлекла за собой. Бернар тихо рассмеялся.

    – Давно известная тактика: «Жозе еще совсем ребенок. Мы, взрослые, можем кое-что себе позволить». В Во тебя посадят играть в карты со старым Дором, а на ночь положат в постель грелку.

    – Думаю, скучать мне не придется, – сказала Жозе. – Обожаю карты, грелки и пожилых мужчин. А женское коварство приводит меня в восторг.

    Когда они возвратились домой, Алан с видом знатока заявил, что Лора очень интеллигентная женщина, которая умеет принимать гостей.

    – Мне кажется странным, – сказала Жозе, – что среди всех моих друзей – хотя и допускаю, что некоторые из них со странностями, – тебе понравилась только та особа, которая лишена самых основных достоинств.

    – А что ты называешь основными достоинствами?

    Настроение у него было прекрасное. Лора, наверное, засыпала его комплиментами, наивно полагая, что Алан воспримет их как проявление вежливости. Но даже у таких оторванных от жизни мужчин, как он, всегда есть изрядный запас мужского тщеславия.

    – Основные достоинства?.. Как бы это точнее выразить… Пожалуй, главное – чувство юмора и бескорыстие. У нее нет ни того, ни другого.

    – Как и у меня. Ведь я – американец.

    – Вот это-то тебе и нравится. Не забудь взять свой шотландский домашний костюм, в нем тебе удобно будет завтракать. Когда ты его надеваешь, ты становишься похож на молоденького ковбоя. Лора будет на седьмом небе.

    Он повернулся к ней.

    – Если тебя не устраивает такой уик-энд, мы никуда не поедем.

    Он весь сиял. «Бернар прав, – подумала Жозе, – не мешало бы устроить ему сцену ревности». Она смыла с лица косметику и, недовольная собой, легла в постель. «Я никогда не смогу стать такой же невыносимой занудой, как он», – подумала она, засыпая с улыбкой на губах.


    Загородный дом в Во представлял собой длинное хозяйственное строение, переделанное модным архитектором в английский сельский особняк, уставленный глубокими кожаными креслами и драпированный теми самыми грубыми, баснословно дорогими холстами, от которых все сходили с ума. Приехав к пяти часам, они совершили длинную пешую прогулку по имению. «Мой единственный приют», – многозначительно заявила Лора, откинув назад рыжие волосы.

    На ужин подали неизбежные яйца всмятку. «Могу поклясться, что они снесены сегодня», – сказала Лора, тряхнув головой в сторону гостей, которые в это время пробовали местный алкогольный шедевр. «Это лучше любого виски», – продолжила Лора, стараясь как можно более эффектно осветить свои рыжие волосы бликами горящих в камине поленьев. Удобно устроившись на диване, Жозе гадала, как долго продержится хозяйка на корточках возле огня, подавшись к нему застывшим лицом и протягивая к пламени пальцы с лакированными ноготками. Кроме них с Аланом, тут были молодой неразговорчивый художник, две болтливые девицы и, по всей видимости, муж Лоры – небольшого роста, худой голубоглазый мужчина в очках, который, казалось, всякий раз сомневался, стоит или не стоит брать сигарету из изящной шкатулки. Алан увлеченно рассказывал одной из девиц о Нью-Йорке, и Жозе, сдерживая зевоту, решила взглянуть на библиотеку в соседней комнате. «Будьте как дома, – заявила Лора, – ненавижу хозяек, которые все время командуют». Выслушав это доброе напутствие, Жозе пошла рыться на тщательно вытертых от пыли полках, которые были заставлены томами великолепно изданного Лесажа, «Письмами» Вольтера, и, найдя детектив, погрузилась в чтение. Десять минут спустя она отложила книгу и закрыла глаза. Она не в первый раз оказалась в этой комнате. Лет пять назад она уже была здесь со своей компанией и другом, с которым тогда жила. Нагрянули из Парижа, как обычно, всей ватагой, набившись вчетвером или впятером в старенький автомобильчик Марка. Они развлекались всю ночь напролет, и Марку это не нравилось – ему очень хотелось близости. Как хорошо им было вместе! Все были взаимно внимательны, мило ревновали друг к другу, и никто не предполагал, что жизнь может их разлучить, что у них появится что-то более важное, чем эта веселая, крепкая дружба. Она не понимала, почему эти воспоминания причиняют ей одновременно радость и боль, скрытой угрозой сдавливают горло. Она резко поднялась из кресла и увидела растянувшегося на кушетке мужа Лоры, который, заметив ее, торопливо сел и хотел было встать. За весь вечер он не проронил ни слова, за исключением одной, сказанной скороговоркой фразы в ответ на утверждение Алана о своем полном равнодушии к политике: «Настоящий мужчина должен интересоваться тем, что происходит в мире». Но эта фраза потонула в общем гомоне. Она улыбнулась ему и жестом попросила не вставать. Он пробормотал:

    – Извините, я вас не заметил. Не хотите ли чего-нибудь выпить?

    Она отказалась.

    – В гостиной так накурили, что не продохнуть. Это вы читаете Лесажа?

    Он, в свою очередь, улыбнулся и пожал плечами.

    – Эти книги подбирал архитектор-оформитель. У Лесажа, кажется, красивый переплет. Быть может, когда-нибудь, зимним вечером, я смогу наконец почитать эти книги, усевшись у камина с доброй трубкой и верным псом возле ног. А сейчас – нет времени.

    – Вы много работаете?

    – Да. Весь день считаю, принимаю решения, разговариваю по телефону. Хорошо, что у нас есть загородный дом, где можно отдохнуть от городской суеты.

    – Лора сказала, что это единственный ее приют.

    – Да?

    Он произнес это с такой иронией, что она рассмеялась.

    – Здесь мы можем подумать о себе, – начал декламировать он, – ощутить течение времени. Рядом – лужайки, на которых никто не отдыхает, цветы, которые выращивает садовник. Здесь – запах земли, навевающий тихую осеннюю грусть.

    Она присела рядом с ним. Он выглядел как шестидесятилетний ребенок: лицо его было пухлым и в то же время морщинистым. За стеклами очков живо блестели глаза.

    – Не обращайте на меня внимания. Я, наверное, перепил коньяка. Всякий раз, когда моя жена принимает в этом доме гостей, я налегаю на коньяк, чтобы заглушить вкус проклятых яиц, которые не устают нести наши куры. Говорят, это лучшая порода.

    «Либо он чересчур пьян, либо очень несчастлив. Впрочем, не исключено, что он – весельчак», – подумала Жозе. Ей больше было по душе последнее предположение.

    – Вам очень надоедают гости Лоры?

    – Да нет, что вы. Как правило, меня здесь не бывает. Я все время в разъездах. Например, я слышал о вас еще лет пять назад, а увидел только сейчас. О чем весьма сожалею – вы так очаровательны.

    Он сопроводил свою последнюю фразу легким почтительным поклоном и сразу же добавил:

    – И муж у вас удивительно хорош собой. У вас, должно быть, очень красивые дети.

    – У меня нет детей.

    – Тогда – у вас будут прелестные крошки.

    – Мой муж не хочет иметь детей, – отрезала Жозе.

    На минуту воцарилось молчание. Она пожалела, что произнесла эти слова, слишком быстро прониклась доверием к этому человеку.

    – Он боится, что вы их предпочтете ему, – твердо сказал он.

    – Почему вы так считаете?

    – Но ведь это яснее ясного. Он смотрит только на вас, моя жена – только на него, а вы ни на кого не смотрите.

    – Милое трио получается, – сухо сказала она.

    – Милый квартет, если учесть, что я смотрю только на курс акций.

    Они взглянули друг другу в глаза и не смогли удержаться от смеха.

    – И вас это устраивает? – спросила Жозе.

    – Послушайте, мадам, я достиг того счастливого возраста, когда любят лишь тех, кто делает вам добро. Обратите внимание – я говорю «тех, кто делает вам добро», а не «тех, кто не причиняет вам зла». К первым я отношу людей, уважающих вас как личность. Вы поймете это позже. Извините, мой бокал уже давно пуст.

    Он поднялся, и она последовала за ним в гостиную. Они остановились в дверях. Алан сидел в ногах Лоры, которая смотрела на него так жадно, так нежно, что Жозе невольно отпрянула назад. Алан поднял на них глаза и лукаво подмигнул жене, заставив ее покраснеть. Она было испугалась, что муж Лоры заметит этот взгляд Алана, но тот уже направлялся к бару. Ей совсем не хотелось подыгрывать Алану.

    Она прямо сказала ему об этом вечером, в спальне, когда он ходил по комнате взад и вперед, язвительно вспоминая ухаживания Лоры.

    – Мне не по душе твои забавы. Нельзя так потешаться над людьми, кто бы они ни были.

    Он остановился.

    – Мне кажется, раньше ты так не думала. Ты часто бывала здесь прежде?

    – Не часто.

    – А с кем?

    – С друзьями.

    – Вдвоем или вас было много?

    – Я же сказала «с друзьями».

    – Ты никогда мне не рассказывала об этом доме в департаменте Во. Я смог заставить тебя вспомнить о море, горах, о городе, но я ничего не слышал о загородных местах. Почему же?

    Она зарылась лицом в подушку. Когда ей стало не хватать воздуха, она осторожно подняла голову– Алан не отрывал от нее глаз.

    – Не волнуйся, я сам все узнаю.

    – От Лоры?

    – За кого ты меня принимаешь? От тебя, душа моя, и очень скоро.

    Он и не предполагал, что именно так оно и будет.

    И все же было что-то странное в поведении Лоры. Она как будто бросала кому-то вызов. Когда Жозе вышла к завтраку без мужа, который задержался в спальне, Лора шумно ее приветствовала, а потом принялась расхваливать Алана.

    – Алан еще в постели? В сущности, он еще ребенок, которому надо как следует выспаться. Как бывают очаровательны эти молодые американцы: когда их узнаешь, кажется, что они только что родились. Вам кофе?

    – Чай.

    – У вас не было такого впечатления, когда вы познакомились с Аланом? Как будто человек еще совсем не жил? Как будто до вас у него не было женщин?

    – Все было несколько иначе, – полусонно ответила Жозе.

    – Одна беда, – продолжала Лора, не замечая настроения Жозе, – они полагают, что все люди похожи на них. А ведь у нас, в старой доброй Европе…

    Остальное Жозе пропустила мимо ушей. Она отвела от Лоры глаза и протянула руку к поджаренному хлебу. Позже, после утренней оздоровительной прогулки, во время которой Лора не отпускала руку Алана, идя с ним немного впереди слегка ошалевших от свежего воздуха гостей, Жозе пыталась понять, к чему же все-таки клонит хозяйка дома. Они сидели в креслах на залитой солнцем лужайке возле самого крыльца, пили фруктовый сок, и Жозе размышляла над фразой Жан-Пьера Дора про траву, на которой сроду никто не отдыхал, когда явно взволнованная Лора поднялась со своего места.

    – Я забираю у вас Алана. До обеда мне хочется показать ему чудесную мансарду.

    Она произнесла это, не сводя глаз с Жозе, которая улыбнулась ей в ответ.

    – Вас, Жозе, я не приглашаю. По-моему, вы там уже были.

    Жозе еле заметно кивнула. Именно в этой мансарде четыре года назад Лора застала ее и Марка. Тогда не было конца шуткам по поводу этой милой мансарды. А теперь Лора явно хотела ее припугнуть… Жозе побледнела от захлестнувшего ее гнева, и молодой художник, который до сих пор хранил молчание, предложил ей бокал портвейна и при этом так понимающе улыбнулся, что это окончательно вывело ее из себя.

    – Вы говорите о той самой мансарде, где я занималась любовью с Марком? – спокойно спросила она.

    Воцарилась гробовая тишина. Жозе повернулась к Алану.

    – Не помню, говорила я тебе о нем или нет. Я имею в виду Марка. Мне было тогда лет двадцать. Подробности ты можешь узнать у Лоры.

    Одна из молодых женщин, будучи не в силах что-либо сказать, начала хохотать. К ней присоединился художник.

    – Кто только не терял в этом доме голову, – весело сказал он. – Воистину, райская обитель.

    – По-моему, ваше сравнение слишком натянуто, – зло выдавила из себя Лора. – И если Жозе теряла здесь голову, то я об этом, слава богу, ничего не знаю.

    – Если моя жена и теряла когда-то голову, то это касается только ее, – ласково произнес Алан и наклонился, чтобы поцеловать Жозе в волосы.

    «Он меня сейчас укусит», – вдруг подумала она и, представив себе, сколько вопросов, сколько скандалов повлечет за собой ее выходка, в изнеможении закрыла глаза. Глупо все получилось. Алан улыбался ей. У него был такой блаженный вид, что невольно закрадывалось сомнение в здравости его рассудка. Нет, она должна уйти от него, пока не поздно, пока не случилось чего-нибудь страшного! Она продолжала сидеть в своем кресле. Точно так же в кино она была не способна уйти из зала до конца сеанса.


    Месяца два только и было разговоров, что о Марке. Как она с ним познакомилась, чем он ей приглянулся, как долго продолжался их роман. Напрасно она пыталась представить все как случайный и даже смешной эпизод; чем легкомысленнее выглядели ее отношения с Марком, тем больше разгоралось воображение Алана. Ведь если все было так несерьезно, значит, была какая-то другая причина их близости, та, о которой она боялась говорить. Жозе начала так затягивать ночные прогулки, что после них они буквально валились с ног от усталости. Она делала это лишь для того, чтобы отдалить ту минуту, когда он, склонившись над ее лицом, скажет: «Ведь с ним тебе было лучше, да?» – когда начнут сыпаться всегда сугубо конкретные, порой скабрезные вопросы, которые выводили ее из себя. По истечении этих двух месяцев лицо ее стало одутловатым от спиртного, под глазами появились синяки, и она неожиданно взбунтовалась. Она немного размялась, сделав гимнастику, легла спать в десять вечера и на все увещевания и угрозы Алана ответила упрямым молчанием. Каждая его фраза была с подвохом, и она поймала себя на том, что ее не раз охватывала настоящая ненависть к мужу.

    Лора Дор стала самой близкой из всех их знакомых. Они почти каждый день наведывались к ней, ибо Лора устраивала приятные вечеринки, после которых Алан возил ее по ночным кабакам, где восхищенную и разбитую, постаревшую лет на десять Лору заставало утро следующего дня. Ближе к вечеру она заезжала к ним сама, восхищалась картинами Алана и везде, где могла, говорила, что эта молодая чета просто очаровательна и что она молодеет в их компании. Как только она приезжала, Жозе старалась побыстрее куда-нибудь улизнуть, дать ей возможность побродить между гостиной и мастерской, где Алан, которому явно нравилось присутствие зрителей, писал свои картины, не прекращая экстравагантных речей. Когда она возвращалась, то заставала их в креслах за первым бокалом виски. С тех пор как Жозе бросила пить, ей было очень трудно включиться в их разговор. Она лишь замечала краем глаза новые морщинки на лице Лоры, отеки под ее глазами и дьявольскую готовность Алана вновь наполнить ее бокал. Он относился к ней с неизменной милой учтивостью, расспрашивал о малейших подробностях ее жизни и мог часами напролет с ней танцевать. Жозе не понимала, чего он добивается.

    Вернувшись однажды вечером чуть позднее обычного, она застала с ними Бернара, который накануне возвратился из долгой поездки. Жозе бросилась ему на шею, но он даже не улыбнулся. Как только Лора ушла, Бернар строго посмотрел на Жозе.

    – Во что вы играете?

    Жозе подняла брови.

    – Во что мы играем?

    – Да, во что? Алан и ты. Чего вам нужно от бедной Лоры?

    – Мне лично ничего от нее не нужно. Спроси лучше у Алана.

    Алан улыбался, но Бернар не смотрел на него.

    – Я прежде всего тебя спрашиваю. Ты всегда была добра к людям. Что же тебя заставляет делать из этой женщины посмешище? Ведь над ней все потешаются. Не говори мне, что ты этого не знаешь.

    – Я этого не знала, – раздраженно ответила Жозе. – В любом случае я тут ни при чем.

    – Нет, при чем, раз ты позволяешь этому садистику издеваться над ней, спаивать, обнадеживать.

    Алан восхищенно присвистнул.

    – Садистик… Вот уж не ожидал от вас.

    – Зачем вы внушаете Лоре, что вы ее любите или будете любить? Зачем вы ставите ее в глупое положение? Что вы на ней вымещаете?

    – Ничего, я просто развлекаюсь.

    Бернар был вне себя. У него начался тик. Жозе вспомнила, что когда-то было много разговоров о его связи с Лорой. То были лучшие времена имения в Во.

    – Что ж, подобные развлечения вполне в вашем духе. Так забавляются богатые самодовольные невежи. Вы оба ведете бестолковую жизнь. Вы, Алан, – по причине бог знает какого душевного изъяна, Жозе – в силу своего безволия, что еще хуже.

    – Однако как приятно встретить тебя после долгой разлуки, – сказала Жозе. – Как съездил?

    – Когда ты наконец решишься уйти от этого типа?

    Алан поднялся, ударил его кулаком, и началась весьма неловкая потасовка, на которую было противно смотреть: драться они не умели. Тем не менее они лупили друг друга достаточно усердно, так что у Алана потекла кровь из носа и опрокинулся стол с бутылками. Джин полился на ковер, бокалы покатились под стулья, и Жозе крикнула, чтобы они немедленно прекратили это безобразие. Они остановились, посмотрели друг на друга, смешные, взлохмаченные, и Алан достал носовой платок, чтобы вытереть нос.

    – Присядем, – сказала Жозе. – Так о чем мы говорили?

    – Извините, – сказал Бернар. – Мы с Лорой старые друзья, и, хотя порой она меня раздражает, нельзя забывать, что она сделала немало добра людям. Но я, конечно, не намеревался идти ради нее на дуэль.

    – У меня так и хлещет кровь из носа, – сказал Алан. – Если бы я знал, что придется драться со всеми воздыхателями Жозе, я бы прошел стажировку в морских десантных войсках, прежде чем на ней жениться.

    Он засмеялся.

    – Бернар, вы были знакомы с неким Марком?

    – Нет, – твердым голосом ответил Бернар. – Вы меня уже об этом спрашивали. И это не имеет никакого отношения к Лоре.

    – Я не хочу причинить зло Лоре. Не завидую ни ее состоянию, ни красоте. У Лоры душа художника– в этом все дело. Именно она устраивает мою выставку.

    – Выставку?

    – Я не шучу. Вчера она привела с собой критика. Похоже, у меня неплохо получается. Выставка откроется через месяц. Я думаю, это поможет мне покончить с никчемным времяпрепровождением, в котором меня обвиняет твой друг, дорогая Жозе.

    – Что это был за критик? – спросила Жозе.

    – По-моему, его фамилия была Домье.

    – Очень известный критик, – сказал Бернар. – Поздравляю вас. Надеюсь, вы не очень на меня обиделись.

    Он был холоден как лед. Жозе, которая никак не могла прийти в себя, проводила его до двери.

    – Что ты об этом думаешь?

    – Я не изменил своего мнения, – проговорил Бернар. – Стань он хоть премьер-министром, он не оставит тебя в покое ни на минуту. Подумать только, Алан – художник! Я очень жалею, что помог ему тебя отыскать.

    – Это почему? Из-за Лоры?

    – И из-за нее тоже. Я считал, что он шальной, но славный малый. Теперь вижу, что он вовсе не славный и, вне всяких сомнений, ненормальный тип.

    – Ты преувеличиваешь, – сказала Жозе.

    Он остановился на лестничной площадке в полутьме и взял ее за руку.

    – Поверь мне, он тебя погубит. Спасайся, пока не поздно.

    Она хотела возразить, но он уже спускался по лестнице. Жозе в задумчивости возвратилась в гостиную; к ней подошел Алан и прижал ее к себе.

    – Как все глупо вышло… У меня болит нос. Ты рада, что откроется моя выставка?

    Весь вечер напролет она ставила ему на нос компрессы и оживленно обсуждала с ним планы на ближайшее будущее. Ей казалось, что он беззащитный ребенок, что он рисует лишь для того, чтобы доставить ей удовольствие. Он заснул в ее объятиях, и она долго и нежно смотрела на спящего.

    Она проснулась в поту среди ночи. Слова Бернара принесли свои плоды: ей приснилась обезображенная Лора, распростертая на лужайке возле своего дома в Во. Она взывала о помощи, рыдала, но люди проходили мимо, не замечая ее. Жозе пыталась остановить то одного, то другого, она показывала им на Лору, но они морщились и говорили: «Послушайте, это же пустяки». Алан сидел в кресле и улыбался. Она поднялась, пошатываясь, прошла в ванную комнату, выпила два стакана воды, и ей показалось, что она не сможет оторваться от чистой, ледяной струи, которая текла ей в горло. В слабом свете, проникавшем в спальню из ванной, Алан выглядел полуживым: он лежал на спине, опухший нос уродовал его красивое лицо. Жозе улыбнулась. Ей больше не хотелось спать, было пять часов утра. Она подхватила халат и на цыпочках вышла из комнаты. В гостиной по жутковатому и в то же время нежному, бледному сиянию было заметно, что близится рассвет. Она подвинула к окну кресло и уселась в него. Улица была пустынна, воздух – прозрачен. Жозе почему-то вспомнила, как возвращалась из Нью-Йорка. Она вылетела в полдень и шесть часов спустя оказалась в Париже, где была полночь. За каких-то полчаса Жозе увидела, как ослепительно яркое солнце начало краснеть, быстро спускаться к горизонту и вовсе исчезло, и вечерние тени, казалось, накинулись на воздушный корабль; они неслись под иллюминатором в виде синих, лиловых, наконец, черных облаков, и не успела она оглянуться, как наступила ночь. Ей захотелось тогда искупаться в этом море облаков, окунуться в состоящий из воздуха, воды и ветра океан, который, чудилось, будет мягко и нежно, словно воспоминания детства, обволакивать ее кожу. Было нечто невероятное в этом небесном пейзаже, нечто такое, что низводило земную жизнь к дурному сну, «наполненному гамом и исступлением», сну, который подменяет эту полную поэзии безмятежность, усладу для глаз и души, которая и должна была бы являться настоящей жизнью. Лежать одной, совсем одной на берегу и ощущать движение времени, как она ощущала его сейчас, в этой пустой комнате, в которую никак не осмеливалось войти утро. Укрыться от повседневной жизни, от того, что другие называют жизнью, избежать волнений, переживаний по поводу своих достоинств и недостатков, быть бренной, наделенной дыханием песчинкой, покоящейся на миллионной части одной из многих миллиардов галактик. Она сцепила ладони, потянулась и хрустнула пальцами, замерла. Случалось ли Алану, Бернару или Лоре испытывать это непередаваемое чувство? Пытались ли они хоть раз выразить его словами, которые тотчас искажали его смысл? «Мы – не более чем жалкие вместилища костей и серого вещества, способные лишь на то, чтобы причинить друг другу немного страданий и толику удовольствий, прежде чем исчезнуть с лица земли», – подумала она и улыбнулась. Жозе прекрасно понимала, что бесполезно сопоставлять перипетии своей жизни с куда более мудрой бесконечностью. Наступал новый крикливый, жадный на слова и жесты день.


    – Примите мои поздравления. В вашей живописи есть что-то неординарное, свое…

    Незнакомец сделал неопределенное движение рукой, пытаясь найти нужное слово.

    – Видение. Свое, новое видение мира. Еще раз браво.

    Алан, усмехнувшись, поклонился. Казалось, он был взволнован, выставка имела большой успех. Лора мастерски ее подготовила. Газеты писали о «самобытности, силе и глубине». Женщины не спускали с Алана глаз. Все удивлялись, почему они раньше не слышали об этом молодом американце, прибывшем в Париж искать вдохновения. Поговаривали, что он приплыл на грузовом судне, где был помощником машиниста. Если бы Алан не выглядел таким потрясенным, Жозе от души посмеялась бы над всей этой чепухой. За три недели до открытия выставки они заперлись дома. Алан не находил себе места, вставал по ночам и шел смотреть свои картины, поднимал жену, страстно говорил о мольберте как о своей судьбе. Его мучительные сомнения в своей состоятельности пугали даже Лору, вынуждали Жозе не отходить от него ни на шаг, быть ему то матерью, то любовницей, то критиком. Но она была счастлива. Он заинтересовался чем-то, кроме самого себя, он увлеченно и с уважением говорил о том, что делает, он что-то создавал. Их совместная жизнь становилась вдруг вполне возможной, в этой жизни он продолжал бы нуждаться в Жозе, но по-иному, как всякий мужчина нуждается в женщине. Теперь у него была не только она. Поэтому Жозе спокойно наблюдала за тем, как Лора Дор играет роль музы, а Алан мало-помалу поднимает голову, вновь обретает уверенность, легкое чувство превосходства. Теперь Лора чаще говорила о Ван Дейке, чем о Марке. Об этом Жозе шепнула с трудом протиснувшемуся к ней, облаченному в черный велюровый костюм Северину.

    – Я тебя понимаю, – улыбнулся он в ответ. – Твой муж осточертел мне своими расспросами. Ты знаешь, что почти все картины уже проданы?

    – Правда? А как ты сам их находишь?

    – Они очень своеобразны. Это напоминает мне… э-э…

    – Не мучайся, – сказала Жозе. – Я же знаю, что ты в этом ничего не понимаешь.

    – Ты права. Мы обедаем у Лоры? Посмотри на нее – можно подумать, это ее выставка.

    – Она счастлива, – сказала Жозе, которую переполняло снисхождение к Лоре. – Она действительно много для него сделала.

    – Все так говорят, – сказал Северин. – Тебе придется услышать немало язвительных намеков.

    – Такая роль меня устраивает, – сказала, пожав плечами, Жозе.

    – Лишь бы он оставил тебя в покое, да?

    Они расхохотались. Алан повернулся в их сторону. Он было нахмурил брови, но, увидев Северина, улыбнулся.

    – Очень мило с вашей стороны, что вы пришли. Вам нравится?

    – Это потрясающе, – ответил Северин.

    – Таково, видимо, общее мнение, – удовлетворенно хмыкнув, сказал Алан и обратился к ожидавшему своей очереди поклоннику.

    Северин смущенно закашлялся, а Жозе покраснела.

    – Если теперь он будет воображать себя Пикассо…

    – Это лучше, чем роль Отелло, дорогая моя…

    Он увлек ее за собой. Они покинули выставочный зал и присели на террасе соседнего кафе. Было тепло, солнце опускалось за Дом Инвалидов. Северин болтал без умолку. Жозе рассеянно его слушала. Она вспомнила, как дней десять назад Алан с искаженным лицом вопрошал: «Как ты считаешь, это неплохо? Это чего-то стоит? Ну скажи же что-нибудь!» Она сравнила тогдашнюю его мучительную гримасу с тем самодовольным видом, который был у него, когда он произнес: «Таково, видимо, общее мнение». Перемена произошла подозрительно быстро. Ведь Алан был слишком умен и, главное, лишен чрезмерного тщеславия.

    – Ты меня не слушаешь?

    – Нет, нет, что ты, я слушаю.

    Северин ударил кулаком по столу.

    – Да нет же! После своего возвращения ты совсем меня не слушаешь, ты всегда настороже. Вы оба смахиваете на призраков. Согласна?

    – Да.

    – Это главное.

    Удивленная серьезностью его тона, она повернулась к нему, и ее охватил гнев.

    – Ты рассуждаешь, как Бернар. Мы с Аланом несколько обременяем вас, не так ли?

    – Бернар скорее всего обременен своими личными делами, как и я. Но, как и я, он тебя любит.

    Жозе импульсивно схватила его за руку.

    – Извини. Я сама не знаю что говорю. Скажи честно, Северин, я сама во всем виновата?

    Он не спросил «в чем?», лишь тряхнул головой.

    – Ты не виновата. В таких вещах вообще никто не бывает виноват. Я не думаю также, что ты сама способна все уладить. Ведь вначале он, со своей детской наивностью, и меня было ввел в заблуждение. Если бы Лора не оказалась из-за него в таком состоянии…

    – В каком состоянии?

    – Она безумно влюблена в него, а он каждый день с ней встречается, искушает, но даже прикоснуться к ней не хочет… Нельзя же так. Она мечется между снотворным и виски. Дор хотел отправить ее в Египет, но твой муж сказал убитым голосом: «А как же без вас моя выставка?» – и она осталась.

    – Я этого не знала.

    – Ты никогда ничего не знаешь. Ты так боишься ввязаться в эти дела, что постоянно витаешь в облаках. Кстати, о чем ты мечтаешь?

    Она засмеялась.

    – О пустынных берегах.

    – Я так и думал. Как только у тебя неприятности, ты начинаешь мечтать о пустынных берегах. Ты помнишь, как…

    Она привычно оглянулась назад, и это его позабавило.

    – Не волнуйся, его там нет.

    – Речь идет не о простых житейских неприятностях, Северин, а о моем муже. Он любит меня, и я дорожу этим.

    – Не будь ханжой. Ну вышла за того, а не за этого. Ну и что дальше? Не беги так, я обожаю, когда ты сердишься, мой котеночек…

    Он еле поспевал за ней, она шла по улице и цедила сквозь зубы: «Я не из таких, не из таких». Он в конце концов услышал, что она шепчет.

    – Конечно, не из таких. Ты создана для счастливой, веселой жизни, для того, чтобы любить человека, который не держит тебя день-деньской за горло. Ты обиделась, Жозе?

    Они подходили к выставочному залу. Она повернулась к нему заплаканным лицом и бросила: «Нет». Северин в растерянности замер у входной двери.

    Жозе яростно протискивалась между покидавшими выставку посетителями, кусая губы, чтобы остановить слезы. Она искала Алана.

    «Алан, миленький, ты ведь меня так любишь, сумасшедшенький ты мой, ни на кого не похожий, Алан, ну скажи же, что они не правы, что они ничего не понимают, что мы всегда будем вместе…» Она чуть не сшибла его с ног в тот момент, когда он жал руку последнему из приглашенных.

    – Куда ты пропала?

    – Я пошла выпить пива с Северином, мы здесь задыхались.

    – С Северином? Надо же, а я видел его минут пять назад.

    – Ты обознался. Умоляю, не начинай все сначала!

    Он лукаво взглянул на нее и рассмеялся.

    – Ты права. Сегодня большой день, забудем свои причуды. Да здравствует живопись! Да здравствует великий художник!

    Теперь они были одни. Выставочный зал опустел. Сквозь стеклянные двери было видно сидящую в машине Лору, которая жестами приглашала их к ней присоединиться. Алан взял Жозе за руку и подвел к одной из своих картин.

    – Ты видишь это? Это ровным счетом ничего не стоит. Это – не живопись. Это – ничтожная навязчивая идейка в цвете. Настоящие критики сразу это поняли. Это – плохая живопись.

    – Почему ты мне это говоришь?

    – Потому что это правда. И я всегда это знал. Неужели ты вообразила, что я поверил в эту комедию? Ты так плохо меня знаешь?

    – Зачем тебе это было нужно?

    Она была ошеломлена.

    – Чтобы как-то развлечься. И чтобы чем-то тебя занять, дорогая. Впрочем, я сожалею, что все это было розыгрышем. Ты была великолепна в роли жены художника. Ты излучала уверенность. Ты не была в восторге от моих творений, нет, но хорошо это скрывала. Ведь я был чем-то занят, и тебя это устраивало, не так ли?

    Она уже пришла в себя и с любопытством смотрела на него.

    – Так зачем же ты мне все это сейчас говоришь?

    – У меня нет желания провести остаток своих дней за этой бредовой пачкотней. И потом, я не люблю лгать, – учтиво добавил он.

    Жозе неподвижно стояла перед ним. Она смутно вспоминала о бессонных ночах, которые он заставил ее провести, о его наигранном смятении и напускном упорстве. Она коротко и сухо рассмеялась.

    – Ты немного переиграл. Пойдем, тебя ждет твой меценат.

    Лора покраснела от возбуждения и счастья. Она села между ними на заднее сиденье и всю дорогу не умолкала. Время от времени ее трепетная ладонь боязливо ложилась на руку Алана. Он отвечал ей с искренним удовольствием, и Жозе, слыша их смех и видя конвульсивные движения этой ладони, хотела умереть.

    Квартира Лоры Дор на улице Лоншам была слишком велика, слишком торжественна, так заставлена массивной мебелью, что никто не знал, по крайней мере в начале вечера, куда поставить пустой бокал. Жозе пересекла ее деловым шагом и закрылась в ванной комнате, где тщательно смыла следы недолгих горячих слез, пролитых часом раньше. Всмотревшись в свое отражение в зеркале, она нашла для своего лица неспокойное, яростное выражение, которое ей явно шло, плавно удлинила линию глаз, вытянула овал лица, подчеркнула выпуклость нижней губы и, наконец, улыбнулась творению своих рук – незнакомке, куда более зрелой и опасной, чем она сама. Ее охватила приятная дрожь, желание сокрушать, шокировать, которого она не испытывала с тех пор, как покинула Ки-Уэст. «Они начинают меня раздражать, – прошептала она, – они начинают не на шутку меня раздражать». Под «ними» она подразумевала лживую, безликую толпу. Она вышла из ванной, чувствуя прилив сил, сладкий раж, который она была уже не в силах сдерживать. В гостиной, прислонившись к стене, весело ворковали Алан и Лора. Уже подъехали несколько человек из тех, что были приглашены на выставку. Жозе сделала вид, что не замечает их, и налила себе полный бокал виски. Алан бросил ей:

    – А я за последние два месяца свыкся с мыслью, что ты пьешь только воду.

    – Меня мучает жажда, – ответила она и так ослепительно ему улыбнулась, что он смутился. – Я пью за твой успех, – сказала она, подняв бокал, – и за успех Лоры, ибо благодаря ее стараниям все сложилось так удачно.

    Лора рассеянно улыбнулась в ответ и слегка дернула руку Алана, чтобы тот обратил на нее внимание. Он не хотел отводить глаз от жены, но Жозе лихо подмигнула и повернулась к нему спиной. Она окинула взглядом гостиную в поисках добычи– любого благодушного, представительного мужчины, который поухаживал бы за ней. Но народу было пока совсем мало, и ей пришлось подсесть к бледной, как никогда, Элизабет Ж., которая опять ждала своего несносного любовника. Полторы недели назад она совершила очередную попытку самоубийства, и ее запястья были красноречиво перехвачены бинтами.

    – Как вы себя чувствуете? – спросила Жозе.

    Она отпила глоток из бокала и нашла виски отвратительным.

    – Спасибо, лучше. – Попытки самоубийства Элизабет были такой же банальной темой для разговоров, как чья-то простуда. – Ума не приложу, где Энрико, ведь он давно должен быть здесь. Вы знаете, я так рада за Алана…

    – Благодарю вас, – сказала Жозе.

    Она смотрела на Элизабет с необыкновенной теплотой, она чувствовала, что готова очаровать тигра.

    Согретая этим взглядом, Элизабет оживилась. Она немного поколебалась и изрекла:

    – О, если бы Энрико добился хотя бы половины подобного успеха! Это примирило бы его с людьми, он был бы спасен. Ведь он, представьте себе, в ссоре со всем земным шаром.

    Она говорила об этом так, будто речь шла о ссоре двух ее горничных. Жозе понимающе кивнула. Она превосходно себя чувствовала. Почему? «Да потому что я живу, совершаю поступки, исходя из своих интересов, и меня уже не волнует, как это воспримет прохвост, который продолжает сейчас там, в глубине гостиной, низменно лгать». Это заключение наполнило ее злым ликованием. Элизабет продолжала:

    – Он мне говорит: «Вот если бы мне помогли твои друзья…» Разумеется, ему нужна помощь, но не могу же я заставить Лору принять участие в его судьбе. Он думает, что мои друзья не любят его, потому что я жалуюсь им на него. Но ведь я никогда не жаловалась. Я его понимаю. Ведь он необычайно талантлив, но так страдает из-за своих неудач, из-за слепоты так называемых ценителей искусства, которым подавай жалкие копии… то есть… я, конечно, не говорю об Алане.

    – Можете говорить и о нем, – холодно сказала Жозе. – Лично я равнодушна к его живописи.

    – Вы не правы, – слабо запротестовала слегка потрясенная Элизабет, – в ней есть что-то такое…

    Ее перевязанное запястье описало кривую. Жозе улыбнулась.

    – Чего нет у других, да? Наверное, так оно и есть. Во всяком случае, не накладывайте больше на себя руки, Элизабет.

    «Похоже, я пьяна, – подумала она, удаляясь, – это от двух-то глотков. Вот тебе и на!» Кто-то подхватил ее под руку. Это был Северин.

    – Жозе, прости меня, пожалуйста, за то, что я тебе наговорил. Ты очень обиделась?

    Он был сконфужен, говорил тихо и вкрадчиво, как бы опасаясь снова причинить ей боль. Она тряхнула головой.

    – Ты разбередил мне душу, Северин. Однако выше голову! Помнишь тот фильм с Бэт Дэвис? Она устраивает в Голливуде грандиозный праздник и незадолго до его начала узнает, что кто-то отбил у нее любовника.

    – «Все о Еве», – удивленно произнес Северин.

    – Да. Помнишь, как она вышла к гостям и небрежно им бросила: «Пристегните ремни, будет качка». Так вот, будет качка, дорогой мой Северин.

    – Что-нибудь с Лорой, Аланом?

    – Нет, со мной.

    – Что это ты накрасилась под роковую женщину? Жозе, погоди…

    Он нагнал ее в баре. Она осторожно опускала два кусочка льда в свой бокал.

    – Что ты собираешься предпринять?

    Он не знал, радоваться ему или бить тревогу. То, что он называл «пробуждениями Жозе», имело порой катастрофические последствия.

    – Я намерена развлечься, мой дорогой Северин. Мне осточертело играть сразу несколько ролей: медсестры, бойскаута и греховодницы. Мне хочется развлечься. Причем именно здесь, а это не так просто. Меня так подмывает, просто руки чешутся.

    – Будь осторожна, – сказал Северин. – Не стоит портить себе кровь из-за…

    Он не договорил. В гостиную вошел улыбающийся, приветливый мужчина, и, увидев, как изменилось лицо Северина, Жозе оглянулась.

    – Конечно же, это Лора его пригласила, – сказал Северин.

    – Да это же наш дорогой Марк, – спокойным голосом произнесла Жозе и пошла ему навстречу.

    Он совсем не изменился. Все те же правильные черты лица, та же слегка утрированная раскованность и не сходящая с губ светская улыбка. Увидев Жозе, он не смог скрыть секундного смешного испуга, потом обнял ее.

    – Пропащая!.. Не хочешь ли ты опять разбить мое сердце? Здравствуй, Северин.

    – Откуда ты взялся? – угрюмо произнес тот.

    – Я с Цейлона, пробыл там полтора месяца по заданию газеты. До этого – два месяца в Нью-Йорке и полтора в Лондоне. И кого же я вижу по возвращении? Жозе! Пусть будет благословенна старушка Дор! Хоть раз в жизни она не зря меня пригласила. Как ты провела эти два года, дорогая?

    – Я вышла замуж. И сегодняшний вечер, если ты не в курсе, устроен в честь первой выставки картин моего мужа.

    – Ты замужем? С ума сойти! Постой, постой, если я не ошибаюсь, – он вытащил из кармана список приглашенных, – ты теперь мадам Аш?

    – Совершенно верно.

    Она весело смеялась. Нет, он действительно совсем не изменился. Прежде он дни напролет изображал из себя заваленного работой, циничного репортера, а по ночам разглагольствовал о драматическом шедевре, который когда-нибудь поставит в театре…

    – Мадам Аш… Ты похорошела. Пойдем выпьем чего-нибудь. Послушай, брось ты своего художника и выходи за меня замуж!

    – Я вас оставляю, – сказал Северин. – Вам есть что вспомнить, и я буду только помехой.

    Они и вправду целый час не умолкали, перебивая друг друга и то и дело восклицая «а ты помнишь тот день?..» или «а что стало с…». Жозе и не предполагала, что хранит столько воспоминаний об этом отрезке своей жизни и что ей так приятно будет их освежить. Она совсем забыла об Алане. Он прошел мимо, взглянул на них с притворной рассеянностью и спросил: «Развлекаешься?»

    – Это твой муж? – спросил Марк. – Недурен. К тому же у него талант.

    – У него денег – куры не клюют, – смеясь, отвечала Жозе.

    – А что ты? Неужели счастлива? Это было бы уж слишком! – заявил Марк.

    Она молча улыбнулась. Слава богу, Марк никогда не ограничивался одним вопросом. Благодаря своему темпераменту, который заставлял его постоянно переходить от одной темы к другой, от одного настроения к другому, он приобрел славу самого беспечного и приятного молодого мужчины в Париже. Жозе вспомнила, как он изводил ее в последние дни их недолгой любовной связи, и немало удивилась тому, как хорошо ей было с ним теперь.

    – Жозе, – позвала ее Лора, – идите к нам.

    Она поднялась и, чувствуя, что не очень твердо стоит на ногах, улыбнулась. Лора держала под руки Алана и какого-то незнакомца.

    – Мне не хотелось бы отрывать вас от Марка, – сказала она, и Алан сразу побледнел, – но с вами непременно хотел познакомиться Жан Пэрэ.

    Они обменялись общими фразами о живописи с человеком, которого звали Пэрэ. Последний явно не был настроен о чем-то говорить, он просто хотел познакомиться, и вскоре Жозе удалось от него избавиться. К ней тотчас же подошел Алан.

    – Так это Марк? – проговорил он сквозь зубы. Он, видимо, здорово приложился, от легкого тика у него подрагивала бровь.

    Алан испытующе смотрел на нее. Ей захотелось рассмеяться ему в лицо.

    – Да, это Марк.

    – Он похож на парикмахера.

    – Он и прежде был таким.

    – Вы делились воспоминаниями?

    – Ну конечно. Как тебе прекрасно известно, нам есть что вспомнить.

    – Я рад, что ты так отмечаешь мой успех.

    – Успех? Ты что, забыл свои собственные слова?

    Он, видимо, и правда плохо их помнил после всего выпитого и услышанного от своих почитателей. Не исключено, что он и дальше будет писать картины. Она отвернулась. Вечер начинал походить на дурной сон. «Пусть себе малюет, не веря в то, что творит, пусть подталкивает Лору к самоубийству, пусть делает что хочет», – подумала она и решила пойти перекраситься.

    Большая ванная была занята, и она отправилась в ту, которой пользовалась Лора. Она пересекла просторную, обитую голубым шелком спальню, в которой, развалясь, отдыхали два пекинеса, и вошла в крошечную бирюзово-золотистую ванную, где Лора каждое утро пыталась навести красоту, чтобы очаровать Алана. Эта мысль заставила Жозе улыбнуться. Она посмотрела на себя в зеркало: глаза ее были широко раскрыты и выглядели светлее, чем обычно. Жозе прислонила лоб к холодному стеклу.

    – Мечтаешь?

    Она вздрогнула – это был голос Марка. Он стоял, опершись о дверной косяк, в небрежной позе фотомодели из журнальчика для мужчин «Адам». Она повернулась к нему, и они улыбнулись друг другу. Он был совсем рядом и, притянув ее к себе, горячо обнял. Она стала довольно вяло вырываться, и он ее отпустил.

    – Я просто хотел напомнить тебе о добрых старых временах, – сказал он хрипловатым голосом.

    «Я хочу его, – подумала Жозе, – он довольно смешон, слушать его – все равно что читать плохой роман, но я его хочу». Стараясь не шуметь, он закрыл дверь на защелку и снова притянул ее к себе. Некоторое время они боролись с одеждой друг друга, потом неловко опустились на пол. Он ударился головой о ванну и выругался. Из открытого крана лилась вода, и Жозе хотела было подняться, чтобы его закрыть. Но Марк уже тянул ее руку к своему животу, и она вспомнила, как он всегда гордился своей мужской доблестью. Однако он все так же быстро удовлетворял свое желание, и Жозе ни на секунду не смогла отвлечься от звука падающей в раковину воды. Потом он неподвижно лежал на ней, тяжело дыша, и впоследствии Жозе вспоминала о тесноте помещения, опасности, голосах, доносившихся из гостиной, с куда большим волнением, чем о своих чувственных переживаниях.

    – Вставай, – сказала она, – а то нас будут искать. И если Лора…

    Он встал, подал ей руку и помог подняться. Ноги ее дрожали, и она подумала: «Уж не от страха ли?» Они молча привели себя в порядок.

    – Можно я тебе позвоню?

    – Ну конечно.

    Они посмотрели друг на друга в зеркало. У него был весьма самодовольный вид. Коротко рассмеявшись, она чмокнула его в щеку и первой вышла из ванной. Она знала, что Марк, который чуть задержался, сейчас закурит, пригладит рукой прическу и выйдет с таким невинным видом, что подозрения возникнут даже у самого невнимательного человека. Но кто поверит, что в день открытия выставки ее молодого мужа-красавца полуодетая Жозе Аш занималась любовью в ванной площадью два на два с половиной метра со своим старым приятелем, к которому она всегда была и оставалась равнодушна? Даже Алан не поверит в это.

    Она вошла в гостиную, выпила фруктового сока и незаметно зевнула. Ей, как и всегда в тех случаях, когда любовь сводилась к акту, лишенному всякой поэзии, хотелось спать. Лора порхала от одной группы к другой, она старалась пленить своей грациозностью стоявшего рядом с беззаботно болтающим господином Пэрэ Алана, мрачного и немного растрепанного. Жозе направилась было к нему, но ее опередила Лора.

    – Виновник торжества совсем не в духе. Мой милый Алан, вы похожи сейчас на бандита.

    Она поправила ему галстук, но он на нее даже не взглянул. Лишь теперь Жозе поняла, насколько он пьян. Лора подняла руку, чтобы откинуть с его лба непокорную прядь волос, но Алан резким движением отвел ее ладонь в сторону.

    – Хватит ко мне липнуть! На сегодня вполне достаточно!

    Наступила жуткая тишина. Лора застыла на месте, будто громом пораженная. Она попыталась было рассмеяться, но у нее перехватило горло. Алан с надутым видом опустил глаза. Сама себя не сознавая, Жозе двинулась к нему.

    – По-моему, нам пора домой.

    Лишь в такси до нее дошло, что, учитывая все происшествия этого вечера, подобная фраза звучала довольно забавно. Алан открыл окно. Ветер трепал ей волосы и в то же время успокаивал нервы.

    – Ты был не очень любезен, – сказала она.

    – То, что я позволил себе пару раз ее обнять, не дает ей никаких оснований… – И дальше он перешел на невнятный лепет.

    Жозе недоверчиво взглянула на него.

    – Ты ее обнимал? Это когда же?

    – В мастерской. Было довольно пикантно видеть, как я возбуждаю эту женщину.

    «Нам не дано до конца понять других», – подумала Жозе. Лора смогла соблазнить Алана. Он иногда ласкал ее, то ли потому, что нервничал, то ли в силу своей жестокости – он и сам, наверное, не знал. Она задала ему этот вопрос.

    – И по той, и по другой причине, – ответил он. – Она закрывала глаза, вздыхала, тогда я сразу же оставлял ее в покое, извинялся, начинал говорить о тебе, о ее муже, как человек святой души, как великий художник. Скажи, Жозе, когда прекратится вся эта ложь? Я задыхаюсь. Когда мы поедем в Ки-Уэст?

    – Ты и есть источник этой лжи, – сказала она. – Ты и только ты. Ты слишком любишь лгать.

    Она говорила тихим, грустным голосом, такси мчалось по серым улицам, деревья поблескивали в свете огней рекламы.

    – А что с этим Марком? – спросил он.

    – Ничего.

    Она сказала это так сухо, что впервые он остался удовлетворен ее ответом.

    На следующий день Марк позвонил ровно в одиннадцать часов. Трудно было выбрать более подходящий момент; Алан принимал душ, и Жозе успела дать согласие увидеться с Марком во второй половине дня, в тот час, когда у Алана была назначена встреча с директором выставочного зала и фоторепортерами. Она без особого удовольствия шла на это свидание, ею руководило желание хоть что-то предпринять, доказать себе, что она уже не та, какой пребывала долгое время. После того как она повесила трубку, Алан вышел из ванной и сразу набрал номер Лоры. Он холодно заявил ей, что его вчерашняя выходка была не случайной и, как он полагает, она прекрасно его поняла. Голос в трубке умолк, наступило напряженное молчание, и Жозе, которая одевалась, на мгновение замерла.

    – Жозе догадывается, что наши отношения вышли за рамки простой дружбы, – вновь проговорил Алан, улыбаясь жене. – Она – изумительная женщина, но страшно ревнива. Я ее как мог успокаивал, попытался поменять наши роли, сказав ей, что это вы… э-э… вы ко мне неравнодушны.

    Он сидел, завернувшись в красный халат, на краю кровати и не сводил с Жозе глаз. Она так и стояла, боясь пошевелиться. Он протянул ей трубку, и она машинально взяла.

    – Я догадывалась об этом, – прозвучал срывающийся, но немного умиротворенный голос Лоры. – Алан, дорогой мой друг, никто не должен знать о наших взаимных чувствах, мы не имеем права заставлять других страдать, и потом…

    Жозе резко бросила трубку на кровать. Ей было стыдно. Она не без отвращения посмотрела на Алана, который продолжал диалог, не меняя нежной, почтительной интонации. Он уговорил Лору подъехать в определенный час к выставочному залу и повесил трубку.

    – Как я ее, а? – вскричал он. – Ее так и передернуло!

    – Я не понимаю, куда ты клонишь, – сказала, едва сдерживаясь, Жозе.

    – Да никуда. Почему тебе надо, чтобы я куда-нибудь клонил? Вот в чем наше главное различие, дорогая. Когда ты выходишь замуж, ты делаешь это для того, чтобы нарожать детей, когда ты обращаешься к мужчине, который тебе нравится, значит, ты хочешь с ним переспать. Я же ухаживаю за женщиной, с которой у меня нет желания ложиться в постель, и я рисую, не веря в свой талант. Вот и все.

    Он вдруг отбросил веселый тон и подошел к ней.

    – Я не вижу, почему в этой грандиозной комедии, коей является человеческая жизнь, мне нельзя сыграть пьеску собственного сочинения. Чем ты намерена заняться, пока я буду говорить о живописи со своей Дульсинеей?

    – Любовью с Марком, – весело ответила она.

    – Будь осторожней, я продолжаю за тобой следить, – сказал он, также смеясь.

    У нее кольнуло сердце: она вспомнила их первую прогулку в Централ-парке, когда осторожно, боясь неверного слова, она пыталась понять, что он за человек, и, не задумываясь, принесла ему в дар все запасы своей нежности, внимания, доброты, как делает всякий при зарождении любви.

    Они пообедали устрицами и сыром в дорогом бистро – Алан принимал пищу лишь за столом, накрытым белой скатертью, – и в полтретьего расстались. «За мной следят», – подумала Жозе, укорачивая шаг, словно не желая утомлять частного детектива. Быть может, это был старый, жалкий, уставший от своей работы человек. Не исключено, что за три месяца он успел проникнуться к ней симпатией… Ведь такое случается. Как бы там ни было, она привела его к тому самому кафе, где ее ждал Марк. Последний встретил ее радостными возгласами и несколько озадаченным взглядом. И что она вчера в нем нашла? Он нес всякую чушь, благоухал лавандой, со всеми раскланивался. Но когда она назначала это свидание, у нее на уме было одно… Впрочем, то был скорее не ум, а безумие, ибо даже в том, чего она хотела от Марка, Алан был на голову выше. Она два раза многозначительно улыбнулась, и он вскочил со своего места.

    – Ты хочешь? – спросил он.

    Она утвердительно кивнула. Да, она хотела. Вот только чего? Развлечься? Доказать, что Алан прав? Бездумно себя погубить? Он немедля повлек ее за собой. Они сели в тарахтевший автомобильчик, какие обычно обожают репортеры, и, чтобы ее напугать, он совершил два-три довольно рискованных виража. Несмотря на весь свой апломб, он явно чувствовал себя не в своей тарелке.

    Все произошло точно так же, как и днем раньше, хотя в куда более комфортабельных условиях, на широкой кровати, которая перегораживала всю спальню. Чуть позже Марк закурил сигарету, передал ее Жозе и начал свои расспросы.

    – А что твой муж? Ты не любишь его? Или он слабоват по мужской части? Говорят, американцы…

    – Не надо ни о чем меня спрашивать, – сухо попросила Жозе.

    – Но я не могу поверить, что ты в меня влюблена, ведь это же не так?

    Интонация, с которой он произнес «ведь это же не так?», была просто неподражаема. Жозе не сдержала улыбки, потянулась и раздавила окурок в пепельнице.

    – Нет, это не так, – сказала она. – Дело вовсе не в этом. Я просто сокрушаю все, что осталось позади, даже то, чем немало дорожила.

    Ей вдруг стало жалко себя.

    – Почему ты это делаешь?

    Похоже, он был немного обижен столь категоричным «нет».

    – Потому что либо я все сокрушу, либо от меня ничего не останется, – ответила она.

    – Он об этом узнает?

    – Он держит частного детектива, который ждет меня внизу.

    – Да ну!

    Марку это явно понравилось. Он подскочил к окну, никого не увидел на улице, но все же, чтобы позабавить ее, принял негодующий вид, потом изобразил на лице смятение и, когда она засмеялась, заключил ее в объятия.

    – Обожаю, когда ты смеешься.

    – А раньше я часто смеялась?

    – Когда раньше?

    Она едва не сказала «до Алана», но сдержалась.

    – До моего отъезда в Нью-Йорк.

    – Да, очень часто. Ты была очень жизнерадостной.

    – Мне ведь было двадцать два, когда мы познакомились?

    – Примерно, а что?

    – Сейчас мне двадцать семь. Многое изменилось. Теперь я смеюсь меньше. Раньше я пила, чтобы быть ближе к людям, теперь пью, чтобы забыть о них. Не правда ли, смешно?

    – Не очень, – проворчал он.

    Она провела ладонью по его щеке. Он жил своей суетной жизнью, метался между репортажами, своей квартиркой и легкими мужскими победами, он не унывал и был болтлив, являл собой пример милого представителя рода человеческого. Он был бесхитростен, скучен и самодоволен. Она вздохнула.

    – Мне пора домой.

    – Если за тобой и вправду следят, что тебя ждет?

    Говоря это, он улыбался, и она нахмурила брови.

    – Ты мне не веришь?

    – Если честно, то нет. Ты всегда выдумывала что-нибудь этакое, и я обожал тебя слушать. Да что там, все обожали. Тем более что ты сама не верила в то, что говорила.

    – Если я правильно тебя понимаю, я была веселой и безрассудной.

    – Ты такой и осталась… – начал было он, но запнулся.

    Они впервые испытующе посмотрели друг другу в глаза, и Марку показалось, что он начинает теряться в этой двусмысленной ситуации. Это испортило ему настроение, и он вскорости отвез ее домой. Прощаясь, он немного замешкался.

    – Завтра встретимся?

    – Я тебе позвоню.

    Она медленно поднялась по лестнице. Было семь вечера. Алан, по всей видимости, уже знал, что в полчетвертого она была доставлена молодым брюнетом на улицу Пети-Шам, уединилась с ним и вышла лишь два часа спустя. Когда она искала ключи, руки ее дрожали, но она знала, что должна возвратиться домой, что иначе нельзя.

    Алан в самом деле был уже дома и лежал с вечерней газетой в руках на диване. Он улыбнулся ей и протянул руку. Она подсела к нему.

    – Ты знаешь, что в Конго дела совсем плохи? В Брюсселе разбился самолет. Газеты в последние дни читать страшно.

    – Ты встретился с Лорой?

    Она отчаянно пыталась продлить эти последние минуты спокойного общения с мужем, когда она еще могла говорить с ним как с близким человеком, пусть даже все внутри у него и клокотало.

    – Ну конечно, я с ней встретился. Из нее получился бы выдающийся конспиратор.

    Он, казалось, был в хорошем настроении. Не без колебаний она задала ему следующий вопрос:

    – Ты получил отчет?

    – Какой отчет?

    – От частного детектива.

    Он расхохотался.

    – Нет, конечно. Я его тогда нанял недели на две, не больше. Если бы ты себе позволила что-нибудь этакое, наши доброжелатели сразу же поставили бы меня в известность.

    Гора свалилась с ее плеч. Она легла рядом, положив голову ему на руку. Ее подхватила головокружительная волна нежности. Казалось, у нее появился выбор, но она уже знала, что это не так, что истиной были слезы, которые она пролила в нью-йоркском баре, прижавшись к груди Бернара и горько размышляя о себе, Алане и их неудачном супружестве. И истина эта была сильней привычного влечения к этому спокойно лежащему рядом телу, к этой покровительственной руке под ее головой. История их совместной жизни завершилась в тот самый день, когда она поняла, что не способна рассказать всю правду о ней ни Бернару, ни самой себе. Подлинное содержание их супружества было слишком эфемерно и в то же время слишком насыщено страстями, оно складывалось из нежности, удовольствия и взаимной озлобленности. Их брак не был похож на диалог партнеров, не было в нем и четкого разделения полномочий. Она вздохнула. Пальцы Алана нежно погрузились в ее волосы.

    Ее взгляд скользнул по темным балкам потолка, светлым стенам, на которых висело несколько картин. «Сколько я здесь прожила? Пять месяцев или шесть? – подумала она и закрыла глаза. – А с этим мужчиной, который спокойно лежит рядом? Два с половиной или три года?» Все эти вопросы казались ей срочными и одновременно абсурдными, все они зависели от одной маленькой фразы, которую она должна была для начала произнести и которую все ее существо, все мускулы лица отказывались произносить. «Нужно чуть повременить, – думала она, – нужна передышка, поговорим на другую тему, потом у меня лучше и легче получится».

    – Расскажи мне об этом Марке, – услышала она насмешливый голос Алана, который вытащил руку из-под ее головы.

    – Я провела сегодня несколько часов в его доме, – ответила она.

    – Я не шучу, – сказал он.

    – Я тоже.

    На минуту воцарилось молчание. Потом Жозе заговорила. Она рассказывала обо всем, не забывая мельчайших деталей, о том, как выглядела квартира, как он раздел ее, в какой позе они занимались любовью, как ласкали друг друга, что он произнес, овладевая ею, о его особенной прихоти. Она называла вещи своими именами, старалась ничего не забыть. Алан был неподвижен. Когда она замолчала, он как-то странно вздохнул.

    – Зачем ты мне все это говоришь?

    – Чтобы избежать твоих расспросов.

    – Ты будешь и дальше так себя вести?

    – Разумеется.

    Это была правда, и он должен был ее знать. Она повернула к нему голову. На его лице не было боли, скорее, оно выражало разочарование – все было так, как она и предполагала.

    – Я что-нибудь забыла?

    – Нет, – произнес он медленно, – вроде бы ты сказала все, все, что могло меня интересовать. Все, что только могло представить мое воспаленное воображение! – вдруг выкрикнул он, вскочил на ноги и, наверное, впервые посмотрел на нее с ненавистью.

    Она не отвела глаз. Внезапно он оказался перед ней на коленях, его сотрясали глухие рыдания без слез.

    – Что я наделал, – простонал он, – что я с тобой наделал, что мы оба наделали?

    Она ничего не ответила, не пошевелилась, она чувствовала лишь бездонную, гулкую опустошенность.

    – Я хотел тебя всю, – произнес он, – такую, какая ты есть.

    – Я больше не могла выносить этого, – сказала она и подняла голову.

    Он предпринял последнюю попытку.

    – Не надо было так.

    Она понимала, что он имеет в виду не само свидание с Марком, а ее откровенный рассказ о нем.

    – Я всегда так буду делать, – тихо сказала она, – игра окончена.

    Потом они долго молчали, припав друг к другу, как два обессилевших борца.

    Примечания

    1

    Константин де Ребек Бенжамен Анри (1767–1830) – французский автор психологических романов. (Здесь и далее примеч. пер.)

    (обратно)

    2

    Роща (франц.).

    (обратно)

    3

    Пикардия– старинная французская область.

    (обратно)

    Оглавление

  • Франсуаза Саган - «Любите ли вы Брамса?»
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава ХIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  • Франсуаза Саган - «Волшебные облака»
  •   Флорида
  •     1
  •     2
  •   Передышка
  •     3
  •     4
  •   Париж
  •     5

  • создание сайтов