Оглавление

  • Лучшее за год 2005: Мистика, магический реализм, фэнтези
  •   Кидж Джонсон Устье пчелиной реки
  •   Сара Мейтланд Как я стала водопроводчиком
  •   Мэри Рикерт Хлеб и бомбы
  •   Джордж Сондерс Красная ленточка
  •   Вандана Сингх Жена
  •   Люциус Шепард Здесь, но лишь отчасти
  •   Стив Разник Тем Кость
  •   Лэрд Баррон Старая Виргиния
  •   Нил Гейман Этюд в изумрудных тонах
  •       1. Новый друг
  •       2. Апартаменты
  •       3. Дворец
  •       4. Представление
  •       5. Оболочка и яма
  •   Натан Баллингруд По воле волн
  •   Дин Френсис Алфар L'Aquilone du Estrellas (К звездам на воздушном змее)
  •   Стивен Кинг Сон Харви
  •   Урсула К. Ле Гуин Печальные истории из Махигула
  •     Додау Неисчислимый
  •     Обтрийская чистка
  •     Черный Пес
  •     Война за Алон
  •   Карен Джой Фаулер Крысиный Король
  •   Келли Линк Хортлак
  •   Брайан Ходж Сунь Цзы с благодарностью
  •   Ричард Батнер Город Пепла
  •   Майкл Суэнвик Король-Дракон
  •   Патрик О'Лири К вопросу о теории невидимого гуся. Совершенный город
  •   Питер Кроутер Бедфордшир[31]
  •   Адам Корбин Фаско № 0072-JKI
  •   Марк Лэдлоу Мобильный телефон
  •   Филип Рейнс и Харви Уэллс Рыбина
  •   Дейл Бейли Голод: Исповедь
  •   Скотт Эмерсон Булл Мистер Слай задержался на чашечку кофе
  •   Меган Уолен Тернер Младенец в банковском сейфе
  •   Поль Лафарг Плач по Уру
  •   Майк О'Дрисколл Молчание падающих звезд
  •   Джон Вудворд Ода Мифическому Зверю
  •   Паоло Бачигалупи Девочка-флейта
  •   Кевин Брокмейер Краткий курс истории мертвых
  •   Нина Кирики Хоффман Потерянный
  •   Дэн Хаон Пчелы
  •   Глен Хиршберг Пляшущие Человечки
  •   Теодора Госс Лили, с облаками
  •   Карен Трэвисс Человек, который ничего не делал
  •   Шелли Джексон Муж
  •   Майкл Маршалл Смит Открытые двери
  •   Бенджамин Розенбаум Долина Великанов
  •   Томас Лиготти Чистота
  •   Морин Ф. Макхью Приношение мертвым
  •   Дафна Готтлиб Окончательная девушка-2: рамка
  •   Терри Биссон Почти дома
  •     1. Старый гоночный трек
  •     2. Кривая девчонка
  •     3. В воздухе
  •     4. Через море песков
  •     5. Другой город
  •     6. Прощай, прощай!
  •     7. Полет домой
  •     8. Почти дома

    Лучшее за год 2005: Мистика, магический реализм, фэнтези (fb2)


    Лучшее за год 2005: Мистика, магический реализм, фэнтези

    Кидж Джонсон
    Устье пчелиной реки

    Кидж Джонсон является автором «Женщины-лисицы» («The Fox Woman») и «Фудоки» («Fudoki») — одного из лучших романов 2003 года. Она также выпустила электронный сборник «Истории затяжных дождей» («Tales from the Long Rains»), а ее рассказы печатаются в «Weird Tales», «Realms of Fantasy», «Asimov's» и в «Tales of the Unanticipated». Джонсон стала обладателем премий Теодора А. Старджона и Кроуфорда. Она преподает литературное мастерство в Государственном университете Луизианы и университете Канзаса. Ей приходилось работать выпускающим редактором в «Тог Books», редактором сборников и специальных изданий в «Dark Horse Comics», редактором, координатором и творческим директором в «Wizards of the Coast», руководителем проектов в «Microsoft Reader». Кроме того, Джонсон руководила сетью книжных магазинов и держала несколько независимых книжных лавок, работала диктором и инженером на радио, составляла кроссворды и подрабатывала официанткой в стриптиз-баре. Она живет в Лоренсе, штат Канзас, вместе с мужем, писателем Крисом Маккиттериком. Рассказ «Устье пчелиной реки» был впервые опубликован в «SCI FICTION».

    Все начинается с пчелиного укуса. Линна вскрикивает от внезапного укола боли, на голос поднимает голову ее старый пес Сэм, который устроился на тротуаре перед цветочной палаткой. Сунув в рот ужаленный палец, уже начинающий гореть, Линна смотрит на букет, который держит в руке: беспорядочная смесь анемонов и чего-то еще, с коленчатыми стеблями и крошечными белыми цветочками, должно быть, фенхеля. Отсюда до тех мест, где могут быть пчелы, — дни или даже недели езды. Но вот она, пчела, на бледно-желтом лепестке цветка, мертвая или умирает.

    Линна наклоняет букет. Пчела соскальзывает с лепестка на землю. Сэм вытягивает шею, подбирает пчелу и съедает ее.

    Вернувшись домой, Линна извлекает жало пинцетом. Разумеется, укус не смертельный, рука даже не очень сильно распухнет, однако на его месте появилось белое пятнышко, которое все еще достаточно ощутимо горит. Линна смотрит за окно: серое небо, серая мостовая, тротуары и здания, деревья такие темные, что их вполне можно назвать черными. Единственные цветные пятна — это дорожные знаки и машины.

    — Пойдем, Сэм, — говорит Линна своей немецкой овчарке. — Проедемся. Нам не помешает проветриться, верно?

    На самом деле Линна собиралась только пересечь Каскадные горы, доехать до Ливенворта, может быть еще до Эленсберга, а потом домой, — но вот уже и Монтана. Она гонит со всей скоростью, на какую способен ее маленький «субару», пурпурное шоссе уводит на восток. Садящееся солнце заливает лучами машину. Золотисто-медовый свет окрашивает бесплодные земли по обеим сторонам дороги в оттенки золотого и лилового, придавая валунам и кустарникам самые фантастические очертания. Заканчивается май, и хотя днем воздух сух и горяч, холодные ночи еще напоминают о зиме. Линна не терпит кондиционеров и потому не пользуется ими, так что через открытое окно льются запахи горячей пыли и металла с примесью легких, почти бесплотных ароматов озона и дождя. Рука по-прежнему горит. Линна рассеянно посасывает ужаленное место, держа другую руку на руле.

    Где-то далеко на горизонте, может быть над Северной Дакотой, виднеется нагромождение грозовых туч. Облака цвета меда и индиго внезапно пронзает молния, бесшумная вспышка света, ярко-белого, почти сиреневого. Линна пристально смотрит на тучи, степенные и важные. Она собирается ехать всю ночь и гадает, достанется ли на ее долю ливень, или ей удастся проскользнуть под их налитыми тяжестью чревами.

    Расстояние от Сиэтла до места, где сейчас находится Линна, измеряется не милями, а временем. Два дня минуло с тех пор, как она уехала из Сиэтла, несколько часов — с тех пор, как остался позади Биллингс. До Глендайва еще полчаса. Линна думает, что там можно остановиться, чего-нибудь поесть и дать Сэму поразмять лапы. Она не уверена, что знает, куда и зачем едет (разум подсказывает: «На восток, к восходу» или «В Висконсине живут мои родственники, туда-то я и направляюсь», но она знает, что ни один из этих ответов не является верным). Тем не менее ей хорошо в дороге, хорошо и Сэму, который спит на заднем сиденье.

    По радио без конца передают, что движение неплотное, и это преувеличение. За последние двадцать минут езды по магистрали между штатами Линне встретились ровно две машины. Десять минут назад она миновала фуру с надписью «Ковенант» на прицепе. А только что на скорости сто миль в час против ее восьмидесяти пяти мимо, полыхая огнями, промчался поджарый внедорожник патруля штата Монтана. Сэм с усилием поднял голову и гавкнул на удаляющийся звук сирен. Линна бросает взгляд в зеркало заднего вида: пес снова спит, развалившись на сиденье.

    Линна въезжает на небольшую возвышенность и далеко впереди видит огни патрульных мигалок: красные, синие, ослепительно белые, как молния. Патрульный внедорожник перекрыл магистраль. Позади него выстроились в ряд шесть машин, послушные, как коровы, которые ждут, чтобы их завели в загон. Солнце за спиной у Линны опустилось слишком низко и уже не освещает пространство перед машинами, где дорога идет под уклон, поэтому кажется, будто там лежит тьма.

    Сэм просыпается, и, когда машина замедляет ход, начинает скулить. Линна останавливается рядом с темно-синим «фордом». Другие водители и патрульный давно уже вышли из своих машин, так что она тоже глушит мотор «субару». Он работал в течение двух дней, прерываясь только на заправку, еду и собачьи прогулки, да еще на те несколько часов сна, что удалось урвать в мотеле «Дэйз» в Мизуле, поэтому тишина теперь кажется оглушительной. Ветер, который подсушивал Линне кожу и волосы, пока она ехала, утих. Горячий, как пыль, воздух, пряный от запахов асфальта и шалфея, застыл неподвижно.

    Линна поднимает Сэма с заднего сиденья и кладет на низкорослую траву разделительной полосы. Таскать его на руках еще в прошлом году было довольно тяжело, но по мере того, как позвоночник пса утрачивает подвижность, мышцы атрофируются, так что он неудержимо теряет вес. Сэм мучительно вытягивается и испускает несколько капель мочи. Он ничего не может с этим поделать: ущемлены нервы. Линна застелила заднее сиденье «субару» водонепроницаемым брезентом и одеялом, которое хорошо переносит стирку. Она теперь очень осторожна на поворотах: не хочет, чтобы Сэм соскользнул на пол.

    Какие бы на Сэма ни обрушились неприятности (боль, старость, надвигающаяся смерть), собака всегда остается собакой. Он ковыляет к чахлому кустику с крохотными цветочками, которые в полумраке напоминают призраки, и тщательно обнюхивает его, прежде чем пометить. Поднять лапу он больше не может, поэтому просто присаживается рядом.

    Последние отблески меркнущего заката окрашивают грозовые облака на востоке уже не медовым, а рыжим. Остальной мир охвачен сумерками, неровные очертания голых камней и кустов заляпаны рваными пятнами серого. Позади «субару» Линны останавливается пикап, минуту спустя к нему присоединяется ковенантовская фура. Еще один патрульный автомобиль перекрывает движение на запад, но огни его мигалок кажутся тусклыми, возможно, из-за гаснущего света уходящего дня. Если принять мерой всех расстояний время, сумерки могут стать удивительным местом.

    Линна берет Сэма на поводок и надевает петлю на запястье. Потирая ужаленную руку, она идет к патрульному внедорожнику. На дороге возле него уже стоят люди и смотрят на восток, но там ничего не видно, сплошная тьма.

    Внезапно Линна понимает, что это не сумерки и не тени. На самом деле мгла течет над дорогой, как будто в бегущую воду накапали чернил.

    — Что это? — спрашивает Линна патрульного, высокого, с очень белой кожей и черными волосами. Сэм рвется к темному потоку, натягивая поводок до предела, уши пса стоят торчком.

    — Через обе полосы Девяносто Четвертой течет Пчелиная река, мэм, — отвечает патрульный.

    Линна кивает. Похоже, здесь у всех рек такие странные названия: Язычная река, Автоматический ручей.

    — Мы перекрыли магистраль до тех пор, пока проезд снова не станет безопасным, а это…

    — Бесплатная магистраль закрыта? — Какой-то мужчина хватается за мобильник. — Вы не можете! Эти магистрали никогда не закрывают.

    — Закрывают в случае наводнений, пурги и ледяного града, — отвечает патрульный. — И из-за Пчелиной реки.

    — Но мне нужно вечером быть в Бисмарке! — Голос говорящего дрожит, он явно моложе, чем кажется.

    — Это невозможно, — говорит полицейский. — Вы могли бы еще поехать по Двенадцатой или Двадцатой, но и они перекрыты. На Девяностой все в порядке, но вам придется возвращаться. Думаю, день или два пройдет, прежде чем отсюда можно будет попасть на восток. В паре миль в обратном направлении есть городишко Терри, вы могли бы остановиться там. Не хотите в Терри — езжайте в Майлс-Сити, это в получасе езды на запад.

    Линна смотрит на темный бурлящий поток и наконец слышит то, что ее слух, притупившийся от двухдневного гудения мотора, сначала не мог различить: жужжание, напомнившее ей детские годы, проведенные в Висконсине, и раскаленные под солнцем ульи.

    — Подождите, — говорит она, — Это же пчелы! Это же река пчел!

    Женщина в зеленой куртке, явно фермерша, смеется:

    — Конечно, это река пчел. Ты откуда?

    — Из Сиэтла, — отвечает Линна, — Но как может быть целая река пчел?

    Подъезжает кто-то еще, и патрульный поворачивается к нему, так что отвечает женщина в зеленом.

    — Думаю, так же, как любая другая река. Так бывает, иногда в июне, июле, иногда в конце мая, вот как сейчас. Река вздувается, затопляет дорогу или заливает фермы.

    — Но ведь это не вода! — говорит Линна. Сэм тычется ей в колени. Позвоночник его быстро затекает и начинает ныть, и он хочет немного походить.

    — Это уж точно. Славный пес. — Женщина протягивает Сэму пальцы, он утыкается в них головой. — Что это с ним?

    — Позвоночник, — отвечает Линна, — Артрит и прочая дрянь.

    — Плохо дело. Врачи здесь мало чем могут помочь, верно? Мы давно держим овчарок. У них часто бывают проблемы со здоровьем.

    — Он уже старый. — Линна вдруг наклонилась, обняла Сэма и прижала к себе, чтобы ощутить, какой он теплый и как упорно бьется его сердце.

    Женщина снова треплет Сэма по загривку.

    — Да, он милашка. Мы с Джеффом собираемся вернуться в Майлс-Сити, снять комнату и оттуда позвонить Шелли, это наша дочь. А ты?

    — Не знаю пока.

    — Не тяни слишком долго, милая, а то свободных комнат скоро не останется.

    Линна благодарит ее и смотрит, как женщина возвращается к своему пикапу. Свет его фар дергается, когда автомобиль трогается с места и на ощупь перебирается через разделительную полосу в соседний ряд. Другие машины делают то же самое, и на запад выстраивается беспорядочная вереница габаритных огней.

    Некоторые машины остаются.

    — Никакой разницы, — говорит водитель фуры. Крупного телосложения и простецкого вида, он приветливо улыбается Линне и Сэму: — Все равно не выйдет развернуть машину. И я хочу взглянуть, на что похожа пчелиная река при свете дня. Будет что рассказать жене.

    Линна улыбается в ответ.

    — Славный щен, — добавляет он и почесывает Сэму голову.

    Тяжело привалившись к йоге Линны, Сэм стоически терпит бесцеремонность, как усталый, но вежливый ребенок терпит сюсюкание взрослых.

    Линна отводит Сэма обратно к «субару» и кормит пса на траве, налив свежую воду в пластиковую миску. В пищу ему она добавляет римадил, чтобы успокоить боль. Сэм жадно лакает воду, а Линна ласково теребит ему уши. Когда он заканчивает, она бережно переносит его на заднее сиденье машины и зарывается лицом в темную шерсть на голове пса. Сэм уже дремлет, когда Линна закрывает над ним окно и уходит обратно к пчелиной реке.

    По обочине магистрали подъехала вторая патрульная машина. Она остановилась рядом с внедорожником, и к первому полицейскому присоединился еще один. При свете фар патрульных автомобилей продолжает мольбы молодой человек с мобильником:

    — У меня просто нет выбора, понимаете?

    — Жаль, сэр, но что делать? — говорит полицейский.

    Мужчина поворачивается к другому патрульному, невысокой женщине с темными волосами, наспех заплетенными в косу, которая доходит ей до лопаток.

    — У меня «форд-эксплорер», мощная машина. Эта… река, она ведь всего двадцать — тридцать футов шириной, так? Прошу вас!

    Женщина пожимает плечами и говорит:

    — Тебе решать, Люк.

    Патрульный вздыхает.

    — Хорошо, сэр, если вы настаиваете…

    — Благодарю вас, — говорит владелец «форда», и голос его снова срывается.

    — У моего внедорожника есть лебедка. Мы накинем трос на вашу заднюю ось, так что, если вы там где-нибудь застрянете, я смогу вытянуть вас обратно. А если все получится, просто отцепите трос, когда будете по ту сторону, и я смотаю его назад. Закройте все окна и вентиляцию, включите только подфарники. Как только поймете, что вас надо вытаскивать, зажгите стоп-сигналы и поезжайте как можно медленнее. Я серьезно, сэр: эта река опасна.

    — Да, конечно, — отвечает владелец «форда». — Я действительно очень признателен вам, офицер Табор.

    — Ну, значит, решили. — Табор снова вздыхает.

    Потом говорит в свою рацию:

    — Тим, у меня тут человек, который хочет попробовать проскочить. Я предупредил его об опасности, но у него жена в больнице в Северной Дакоте, и он действительно хочет попытаться. Если у него получится, дашь знать, что с ним все в порядке?

    Следует неразборчивое бормотание, сопровождающееся треском помех.

    — Хорошо, — отвечает Табор.

    Линна и шофер ковенантовского тягача (пока они ждут, он сообщает ей, что его зовут Джон, Джон Бэкус, родом из Айова-Сити, теперь живет близ Нэшвилла, двенадцать лет водит грузовик, жена его, Джо, обычно ездит вместе с ним, но сейчас она по уши в приготовлениях к годовщине свадьбы ее стариков — и все прочее в том же духе) наблюдают, как огромный «эксплорер» катится вперед, а за ним, как поводок за собакой, волочится трос. При слабом свете подфарников «форд» осторожно ползет к темному пятну на дороге. Клубящаяся как дым чернота накрывает автомобиль. Двигатель с ревом набирает обороты, потом глохнет. Загораются стоп-сигналы, Табор вздыхает в третий раз, приводит в действие лебедку и вытягивает машину назад.

    Воздух холодный и стылый, в безлунном небе ярко светят звезды. Линна прохаживается вдоль ряда легковушек и грузовиков, чтобы согреться. Люди спят, растянувшись на передних, сиденьях, или читают, или играют в карты при свете плафонов. Урчат моторы, приводящие в действие обогреватели, запах выхлопных газов, как ни странно, действует умиротворяюще. В складных креслах возле трейлера сидит пожилая пара, женщина предлагает Линне кофе в термостойкой пластиковой чашке и приглашает воспользоваться их туалетом. Линна с благодарностью принимает приглашение, но поспать на кушетке отказывается.

    Ей кажется, что она не сможет спать. По небу величаво движутся звезды, ночная тьма поглощает их тусклое сияние, и все же они слишком яркие, чтобы спать при их свете. Где-то вдали тявкает койот или, может быть, просто собака. Вернувшись к машине, Линна наблюдает, как Сэм за кем-то гонится во сне: его лапы подергиваются, как будто он бежит. «Живи всегда», — думает она, и в этот момент ей, как никогда, хочется, чтобы его больной позвоночник и лапы снова стали прямыми и здоровыми. Но тщетно, ничего не происходит.

    Очень холодно, небо за ветровым стеклом кажется цвета речного жемчуга. Линна просыпается, моргает и все вспоминает. На полу под сиденьем стоит полупустая чашка с кофе. Кофе холодный и очень кислый, но знакомая горечь прогоняет остатки сна. Сэм еще спит: он никогда не любил утро. Вчера они въехали в зону горного времени, и, что бы ни показывали часы (4.53 на приборной доске), нужно отнять час, чтобы узнать, сколько времени на самом деле. Выйдя из машины, Линна потягивается. Глаза слипаются, спина болит, но время перед рассветом для нее внове, и она чувствует себя на удивление счастливой.

    Линна идет к патрульному внедорожнику. Табор сидит внутри и пьет прямо из термоса. Дверца автомобиля открыта.

    — Кофе, — говорит он. — Еще горячий. Хотите? Правда, я потерял кружку.

    Линна принимает у него маленький стальной цилиндр. Вторая патрульная машина исчезла вместе с водителем, нет и большого «форда» и его безумно спешившего владельца.

    — А что с тем парнем, которому надо было попасть к жене?

    — Мы выскребли всех пчел из воздухосборников и снова привели машину в рабочее состояние. Он поехал назад к Девяностой. Это означает лишних триста — четыреста миль пути, но он решил сделать такой крюк.

    Линна кивает и делает глоток из термоса. Кофе горячий, и тепло доходит до самых кончиков пальцев.

    — О! — восхищенно говорит она. — Просто прекрасно.

    Линна возвращает термос.

    — Вас ужалили этой ночью? — Табор видит белое пятнышко у нее на руке.

    Линна потирает место укуса и со странным смущением усмехается.

    — Нет, как раз перед тем, как я уехала из Сиэтла. А тут вот их целая река. Как тесен мир.

    Она смотрит на туман, который затянул впадину на дороге.

    — Хм, — говорит Табор и отпивает немного кофе. — Послушайте-ка! — добавляет он.

    Линна слушает. Вибрирует на холостом ходу мотор патрульного внедорожника. Где-то в длинном ряду машин щелкает, открываясь, дверца. Ветра нет, и не слышно ни шепота трав, ни шуршания листьев. Только едва различимый гул.

    — Это они, — шепчет Линна, будто боясь, что ее голос может помешать.

    — Да, — говорит Табор. — Туман рассеивается. Смотрите.

    Линна делает несколько шагов вперед, туда, где должна, просто обязана быть река.

    — Стойте, ближе не надо, — раздается из-за спины голос Табора.

    Линна останавливается. Ее щеки касается легкое дуновение. Туман уходит, сквозь него проступают пятна черноты — асфальт черен от бесчисленных спящих пчел. А потом и еще кое-что.

    Небо светлеет и из жемчужного становится бледно-лиловым, потом голубым. Нет ни облачка, и горизонт на востоке загорается пламенем зари. Туман отступает. И река появляется вновь.

    Река — это сплошная темная мгла, подобная летящей стае проворных скворцов, подобная туче гнуса, вьющейся над дорогой знойными августовскими сумерками, подобная миллиону крохотных рыбешек, вдруг изменивших направление своего подводного движения. Река движется на север, как остывающая лава, как теплая патока. На вид она футов восемь глубиной, хотя местами гораздо мельче, а местами гораздо глубже. Река меняется постоянно, на глазах.

    Пчелиная река простирается далеко вперед, насколько хватает глаз. Начинается она от какого-то холма у магистрали на юге, пересекает дорогу, впадает в Йеллоустон, переливается через крутой речной берег и затем распадается на два рукава в северном и западном направлениях. Пока Линна наблюдает за ней, пчелы просыпаются, поднимаются в воздух и вливаются в реку, которая становится все полноводней. Гул делается громче.

    — О, — в изумлении говорит Линна. Табор подошел к ней и теперь стоит рядом, но она не может оторвать взгляд от реки. — Где она начинается? — наконец спрашивает Линна. — И где заканчивается?

    Он не сразу собирается с ответом. Линна знает, что Табор, как и она, зачарован этой странной красотой.

    — Никто не знает, — тихо произносит он. — Или, скорее, об этом ничего не говорят. Отец рассказывал мне разные истории, но я думаю, на самом деле он тоже не знал. Может быть, где-то есть пчелиный источник, который в другом месте снова уходит под землю. А может быть, пчелы здесь слетаются вместе, а потом снова разлетаются по домам. Во всяком случае, пчелиного океана еще никто не видел.

    К ним присоединяются остальные, некоторые громко разговаривают, но, подойдя ближе, понижают голос. Появляются фотовспышки и видеокамеры, чей-то голос ворчит: «Не то чтобы из этого когда-нибудь получалась хоть одна фотография…» Все это сейчас неважно. Линна смотрит на пчел. Встает похожее на вишневую кляксу солнце, то расплываясь, то вновь приобретая четкие контуры, оно поднимается все выше над горизонтом.

    Впадину на дороге заливает розовато-золотой свет. Река растет, и ее течение убыстряется. Люди какое-то время смотрят, потом идут обратно к своим машинам, пресытившись чудесами. Линна слышит, как чем дальше от реки, тем голоса их становятся громче, до нее доносятся разговоры, полные мечтаний о кофе, завтраке, горячем душе и нормальных туалетах. Подбадривают себя повседневностью.

    Линна не двигается, пока не раздается одиночный лай Сэма, особый «хочу-на-улицу-прямо-сейчас» лай. И даже тогда она пятится задом, не в силах оторвать взгляда от пчелиной реки.

    — Звук становится каким-то странным, — говорит Линна Табору.

    Линна гуляет с Сэмом, пока его суставы не обретают подвижность и пес больше не волочит задние ноги. Кажется, она перекинулась парой слов с водителем ковенантовской фуры, но запомнилось ей только непонятное выражение печальной отстраненности, с которым он смотрел, как она потирала ужаленную руку. По приглашению хозяйки трейлера Линна выпила чаю с апельсиновым соком и специями и съела горячий бутерброд с яичницей, а также снова воспользовалась их маленьким, сверкающим нержавеющей сталью туалетом. Готовил сам хозяин. Он разбил и вылил на землю яйцо для Сэма. Сэм все аккуратно съел и одарил повара песьей улыбкой. Линна отвечала невпопад, прислушиваясь к пчелиному жужжанию. Она помнит, как, прервав чей-то монолог, сказала:

    — Простите меня. Мне нужно идти.

    Вместе с Сэмом Линна подходит к патрульному внедорожнику и говорит:

    — Звук становится каким-то странным.

    — Не такой уж он странный, как вы, вероятно, думаете, — отвечает Табор. Он что-то набирает на клавиатуре компьютера, встроенной в приборную панель автомобиля. — Дайте-ка я угадаю: вы хотите пойти за рекой.

    — А это возможно? — спрашивает Линна, сердце ее подпрыгивает. Она знает, что он не мог этого знать, не мог ни о чем догадаться, знает, что он не позволит ей, и все же спрашивает.

    — Я не могу помешать вам. Сначала появилась река, потом я увидел, что вас ужалили, и сразу все понял. Мой отец был полицейским двадцать, а то и больше лет тому назад. Он рассказывал мне, что иногда такое случается. Говорил, что начинается всегда с пчелиного укуса. Покажите мне вашу машину.

    Линна ведет Табора обратно к «субару», снова устраивает Сэма на заднем сиденье. Полицейский велит ей открыть багажник, где обнаруживаются четырехгаллонные[1] баллоны с водой.

    — Хорошо. А как насчет провианта?

    Линна показывает ему все, что у нее есть: сорок фунтов[2] собачьего корма (купила две недели назад, как будто это было какое-то магическое действо, которое заставило бы Сэма прожить подольше, чтобы успеть съесть все это, но она знает, конечно, что так не бывает) и две коробки мюсли.

    — Горючее?

    Бензина у нее всего полбака, миль на двести только и хватит.

    — Сделайте запас, когда будет случай, — говорит Табор. — «Субару» — это неплохо, — добавляет он. — Но в глуши хороших дорог вы не найдете. Осторожно, когда свернете с магистрали.

    — Я не собираюсь сворачивать в глушь, — вставляет Лннна. — Там все что угодно может случиться.

    — Все равно свернете, — говорит Табор. — Мне рассказывали и об этом. Вы пойдете по течению реки к устью, чем бы и где бы оно ни оказалось. Помешать вам я не могу, но могу по крайней мере удостовериться, что у вас есть все необходимое в пути. — Табор вручает ей увесистую брезентовую сумку, которую достает из своего автомобиля. — Это что-то вроде аварийного комплекта, — говорит он. — Отец собрал ее перед тем, как уйти в отставку. С тех пор мы храним эту сумку на здешнем посту. Я прихватил ее с собой, когда получил сообщение о реке, подумал, что кому-нибудь может пригодиться. Плотные перчатки, набор на случай змеиного укуса, проволока и еще кое-какие мелочи.

    — Кто-нибудь оттуда возвращался? — спрашивает Линна.

    Табор приоткрывает молнию сумки и сует туда визитную карточку.

    — Не знаю. Но когда вы туда попадете… что бы там это ни было… вы пошлете сумку мне обратно. Или оставите там. Или… — Он мнется и снова смотрит на реку.

    Линна смеется с внезапным смущением:

    — Как вы можете так спокойно говорить обо всем этом? Я знаю, что это безумие, и все же я это делаю, но вы….

    — Это Монтана, мэм, — отвечает Табор. — Удачи.

    На часах 6.08, солнце поднялось всего на две ладони над горизонтом, когда Линна заводит «субару» и осторожно пересекает разделительную полосу.

    Поначалу ей и впрямь сопутствует удача. Выезд из Терри и мост через Йеллоустон всего в паре миль езды в обратную сторону, и Линна получает свой первый урок следования реке. Необязательно видеть пчелиную реку, потому что в воздухе витает особый ее привкус, который манит к северо-западу. Терри — это пара заправочных станций и придорожных кафе, а также горстка трейлеров и фермерских домиков в тени тополей. Их листва переливается зеленым и серебристым, когда ее колышет ветер.

    Урок второй: река сама говорит, куда ехать. Из Терри ведет только одна дорога, но Линна не могла бы ошибиться в любом случае. Она останавливается, чтобы купить горючего и провианта на дорогу, и завтракает в машине на пути из города. Почуяв еду, Сэм напоминает о себе, и Линна протягивает через плечо картофельную лепешку. Мягкие песьи губы аккуратно берут угощение. Ветеринар не одобрил бы, но ветеринара здесь нет.

    Дорога представляет собой две пустые полосы старого разбитого асфальта, которые тянутся через бесплодные земли, следуя руслу пересохшего ручья. Линна знает, что пчелы в одной-двух милях к востоку. Время от времени на север ответвляются дороги, посыпанные гравием. Ее так и тянет свернуть на какую-нибудь из них, чтобы снова увидеть пчел, но она знает, что любая из этих дорог либо будет становиться все уже и в конце концов упрется в ферму, либо резко свернет не в том направлении. До устья реки еще много миль. Эти дороги туда не приведут.

    Дорога становится все хуже, и наконец асфальт сменяется гравием. Линна постепенно сбавляет скорость. Солнце поднимается выше, и его лучи, бьющие в боковые стекла машины, приобретают привычный дневной оттенок вместо алого утреннего. Навстречу Линне в город спешит древний трактор, который когда-то, по-видимому, был оранжевым. Его ведет старик в красной шляпе. Он приветственно поднимает колпачок от термоса. Линна салютует в ответ пластиковой чашкой с кофе. Пыль, которую поднял трактор, клубится в машине, пока Линна не закрывает окна.

    Подъехав к небольшой лощине, Линна снова видит пчел. Она останавливается, чтобы выгулять и напоить Сэма, а также глотнуть затхлой воды из баллона. Мотор немного постучал, охлаждаясь, потом затих, оставив Линну наедине с едва различимым шепотом ветра в травах. Пчелиная река отсюда не слышна, но ее гул отдается в костях, подобно настоящей любви или раку.

    Она открывает сумку, которую дал Табор, и видит все то, о чем он говорил, и еще кое-что сверх: кусачки и инструкция, как восстановить поврежденную колючую проволоку, справочник бойскаута пятидесятых годов, сигнальные ракеты, лопата, рулон туалетной бумаги, пропахшей порохом, пинцет и увеличительное стекло, медицинский спирт, сложенные геологические карты восточной Монтаны, покрытые пятнами, пара носков, несколько плиток шоколада и водоочистительные таблетки, пластиковая карта звездного неба в Северном полушарии в летнее время — и записка: «Не оставляйте после себя никаких разрушений. Закрывайте за собой все ворота, восстанавливайте все ограждения, которые придется нарушить. Иначе скот, трактора и местные автомобили тоже смогут пройти. Местные жители, как правило, знают о реке. Они позволят вам проходить через их владения, если вы не повредите ограждения». И подпись: «Ричард Табор».

    Очевидно, это Табор-отец, а шоколад, карту звезд и туалетную бумагу, должно быть, положил сын.

    Нырнув в очередной маленький городок — указатель сообщает, что это Брокуэй, — дорога снова обретает вторую полосу и, минув город, распадается на два рукава, к востоку и западу. Линна находит грунтовую дорогу, ведущую к северо-западу, но она делает неожиданный поворот и выводит к воротам фермы, откуда вырывается настоящий вихрь орущих собак. Сэм пронзительно лает в ответ. Следующая дорога сворачивает на восток, потом на север, потом опять на восток. Когда-то она была посыпана гравием, но от него давно уже ничего не осталось, и «субару» скачет через ямы и овраги. Машина въезжает на возвышение, и здесь дорогу преграждает река.

    Теперь Линна достаточно близко, чтобы разглядеть отдельных пчел, но стоит моргнуть — и они вновь сливаются в единый поток. Броуновское движение: если видны отдельные пчелы, то не видно их движение, если видно движение, не видны пчелы.

    — Что я делаю? — спрашивает себя Линна. В пятидесяти милях от магистрали, она едет через пустынные земли по каким-то непонятным дорогам, которые и названия-то такого не заслуживают, к прекрасной, но невероятной и оттого очень опасной цели. И тогда Линна усваивает третий урок: она не может остановиться. Она возвращается, чтобы найти дорогу получше, но все время оборачивается назад, будто там осталось что-то важное, и плачет, глотая слезы, горькие на вкус.

    Так Линна продвигается по восточной Монтане, то по гравию, то по грунтовке, по разбитому асфальту, и опять по грунтовым проселкам. Иногда она может видеть реку, чаще же что-то просто зудит у нее в сознании: «Следуй за мной». Мимо проплывают фермы и одинокие полуразрушенные загоны, деревянная церковь, сквозь щели в стенах которой пробивается дневной свет. Линна проезжает по земляной дамбе — узкой гряде, по одну сторону которой сверкает бликами вечернего солнца вода, а по другую раскинулся небольшой городок в тени тополей. Если бы не дамба, он оказался бы значительно ниже уровня воды. Линна пересекает ручьи и пересохшие русла с необычными названиями: Пороховой ручей, Молочная река. Переезжая узкие мостики, она чуть сбрасывает скорость, чтобы взглянуть вниз, но не видит ни пороха, ни молока, только воду, в лучшем случае. Одна лишь Пчелиная река полностью оправдывает свое название.

    Минув Вторую американскую магистраль, Линна ненадолго останавливается в Нашуа. Сэм спит, одурманенный римадилом. Линна ставит машину в тени, открывает окна и сидит при успокаивающем свете флюоресцентных огней «Макдоналдса», помешивая колотый лед в стаканчике из вощеной бумаги. Разговоры людей вокруг захлестывают ее, как волна. После многих часов полного одиночества все, о чем они говорят, звучит как-то странно, будто на другом языке: пчелиная река (которая перекрыла Вторую магистраль меньше чем в миле к востоку от города), кошачья астма, резиновые сандалики для близнецов, летняя работа Джека на консервной фабрике в штате Аляска.

    Пчелиный поток течет на север. Дороги становятся еще хуже. У «субару» полный привод и достаточно высокая посадка, но на ухабах и рытвинах машину потряхивает, а по днищу иногда ощутимо скребет. Сэм проснулся и, привстав, жарко дышит Линне в ухо, в то время как она снижает скорость до черепашьей. Но когда «субару» начинает трясти особенно сильно, пес снова ложится, откинувшись на сиденье. Солнце ползет к северо-западу и нещадно палит Линне руку, шею и щеку. Иногда она подумывает о том, чтобы включить кондиционер, но всякий раз понимает, что не может. Пыль, жара, солнце — все это составные части путешествия к устью реки. Сэм, кажется, ничего не имеет против жары, и все же, жадно лакая, поглощает почти целый галлон воды.

    Линна теперь настолько близка к реке, что отбившиеся пчелы иногда залетают в открытое окно. Черные на фоне солнечного золота и белой пыли, они рисуют в воздухе замысловатые письмена. Линна не может прочесть их посланий.

    Когда все вокруг начинает тонуть в фиолетовых сумерках, Линна останавливается. Она ставит машину на небольшой возвышенности под встопорщенным можжевеловым деревцем, которое наполняет воздух тонким ароматом. Памятуя о змеях, Линна тщательно смотрит под ноги, выгуливая Сэма, но вместе с темнотой приходит холод, и все холоднокровные твари спят. В небе мелькает, едва слышно шелестя крыльями, не то летучая мышь, не то стриж, а может быть, небольшая сова. Взлаивает койот, Сэм настораживает уши, но не отвечает, только метит куст, который только что обнюхивал.

    Этой ночью поспать не удается. Сначала вокруг в течение нескольких часов (по крайней мере, Линне так кажется) ходят какие-то огромные фыркающие звери, время от времени задевая машину. Сэм тоже беспокоится. Линна думает, что это медведи, что ее угораздило наткнуться на медвежью реку (почему нет, в конце концов? Мир, в котором есть пчелиная река, может преподнести еще тысячу разных чудес), но при свете звезд становится видно, что это молодые волы. Почему-то им вздумалось прогуляться этой ночью под звездным небом, и теперь они идут к водопою, а может, что-то их напугало, или им просто не спится. И тем не менее Линна еще долго не может заснуть, даже когда они уходят, оставив по себе лишь шаркающие и фыркающие воспоминания.

    Только когда светает, Линна вынуждена признать, что уже не заснет. Когда ушли волы, она никак не могла унять дрожь и неловко скорчилась на переднем сиденье в обнимку с Сэмом, натянув его мягкое одеяло на них обоих. Теперь выступающие позвонки пса давят ей на бедро, каждая косточка остра, как можжевеловая шишка. От него пахнет застарелой мочой и болезнью, но кроме того, и им самим. На какое-то мгновение Линна успокаивается, прижимается лицом к плечу Сэма и глубоко вдыхает, чувствуя, как его запах проникает в ее легкие, кровь и самые кости.

    У людей тоже бывают такие запахи, запахи, которые Линна собирает и хранит в памяти своего тела, но Сэм — совсем другое дело, он был частью ее жизни дольше всех, за исключением разве что родителей и братьев. У нее есть друзья, когда-то были мужчины, хотя в последнее время она все больше предпочитает одиночество. Сейчас Линне впервые приходит мысль, что, возможно, лучше было остаться на дороге, ближе к тем местам, где в чистых и светлых зданиях обитают ветеринары. Но у нее достаточно римадила, чтобы убить Сэма, если это будет необходимо, а ведь смерть сейчас — это единственный дар, который может дать ему она или кто-либо еще из живущих.

    Наконец Линна выбирается из машины и потягивается, смакуя удивительное сочетание прохлады утреннего воздуха и тепла поднимающегося солнца.

    — Ну давай, щен, — громко произносит она.

    Собственный голос заставляет ее вздрогнуть. Линна не слышала человеческого голоса с тех пор, как покинула Нашуа, — ведь это было вчера? А кажется, будто времени прошло гораздо больше. Сэм пытается подняться на сиденье, и Линна берет его и ставит на землю. Он проползает несколько шагов, потом мочится, ползет еще немного и делает передышку, чтобы понюхать какой-то желто-зеленый кустик. Линна и не думает возиться с поводком: убегать Сэм не собирается. Если бы он только мог убежать, хоть куда-нибудь.

    Река гудит ярдах[3] в ста впереди, она стала шире, и течение ее замедлилось. Некоторые пчелы отбиваются от общего движения, Линна может наблюдать за ними, пока мочится, присев на корточки. В очередной раз она возносит благодарность за туалетную бумагу, которой среди прочего снабдил ее тот полицейский, Табор. Вокруг высятся буйные заросли каких-то цветов с приятным запахом, напоминающим Линне о лаванде, хотя она привыкла связывать лаванду с чем-то культурным и домашним: свежевыглаженными простынями, солью для ванны, цветочными букетиками и гирляндами. Кстати о соли для ванной. Сидя на корточках, Линна вдыхает запах своих подмышек и с отвращением фыркает. Ну что ж, собаки любят зловоние, быть может, Сэм оценит такую новую, благоухающую хозяйку по достоинству.

    Заблудившиеся пчелы исследуют цветы вокруг, носясь взад и вперед, как частицы в камере Вильсона. Одна из них садится на ужаленную руку Линны, которая покоится у женщины на колене. Линна, наверное, и не заметила бы легкого прикосновения лапок насекомого, если бы своими глазами не увидела пухлое бархатистое брюшко. Это классическая пчела: небольшая, в черную и желтую полоску, темные прозрачные крылышки аккуратно сложены. Она ощупывает воздух крохотными усиками, потом наклоняет головку и касается хоботком белого пятнышка на руке, как будто пробуя женщину на вкус. На какое-то безумное мгновение Линне кажется, что пчела сейчас схватит и сожрет ее, как Сэм сожрал ту пчелу, которая оставила ей свое жало там, в Сиэтле.

    За спиной взвизгивает Сэм, это визг удивления и боли. Линна мигом бросается к нему и чувствует, как струя ее же мочи ударяет ей в колено, когда она встает, и тут же вспышка боли пронзает руку — пчела.

    — Сэм? — Линна неловко шагает к псу, на ходу натягивая трусы. Не то от паники, не то от укуса, ее начинает трясти. Она знает, что Сэм умирает, но в сознании ее бьется: «Только не сейчас!» Слишком скоро.

    Сэм хромает к Линне с забавной гримаской страдания на морде. Это мгновенно ее успокаивает. Такое выражение ей хорошо знакомо, и оно не имеет никакого отношения к ее самому большому страху.

    Линна становится на колени подле пса (еще, кажется, не вполне осознавая, что делает) и смотрит на лапу, которую он поднимает. На бледной коже видна крохотная черная точка. Доставая пинцетом жала сначала из Сэмовой лапы, потом из своей руки, Линна вдруг понимает, что истерически смеется. Отец полицейского Табора знал, что делал.

    Теперь Линна едет со скоростью не больше пяти миль в час, хотя здесь такие понятия, как миля и час, кажутся неуместными. Возможно, лучше или просто точнее было бы сказать, что она встретила на своем пути сорок небольших ущелий, тридцать из которых пришлось объезжать, пересекла двенадцать скалистых хребтов и два прекрасных луга, идущих под уклон ровно, как какое-нибудь кукурузное поле в Айове, и усыпанных маленькими голубыми цветочками, — время и расстояние здесь мерились единой мерой. Линне приходит в голову мысль, что она, должно быть, уже пересекла канадскую границу, но на это нет никаких указаний. Она израсходовала почти всю воду, и ее уже тошнит от мюсли, но с самого Нашуа ей не попалось ничего хотя бы отдаленно напоминающего город.

    Линна едет по извилистой звериной тропе, не то коровьей, не то оленьей. Запасных колес у нее нет, и ей остается только надеяться на лучшее. Пока она едет на небольшой скорости, это срабатывает. Линна все время посматривает на место, куда ужалила пчела: кожа вокруг сочащегося сукровицей белого пятнышка, всего в полудюйме от первого укуса, воспалилась и опухла. Что такое полдюйма, если измерить это расстояние временем? Линна не знает, но озадачивается этим вопросом, как будто на него можно найти ответ.

    После пчелиного укуса свет начал казаться Линне очень ярким, а руку обдавало то жаром, то холодом. Она размышляет о том, не стоит ли ей повернуть назад и попытаться найти какую-нибудь больницу. (Где? Как она может знать это, если сейчас для нее единственное мерило расстояний — происходящие события?) Но знаки, которые пчелы выписывают в воздухе, становятся все отчетливее. Линна чувствует, что вот-вот поймет их смысл, ей хочется довести это до конца.

    «Субару» со скрежетом останавливается на дне глубокого оврага. Линна чувствует, как река говорит с ней: «Близко, уже так близко!» Она выносит Сэма из машины, и они продолжают путь пешком. Сэм идет очень медленно. Пчелы здесь повсюду, они, как брызги, разлетающиеся от горного потока. Они садятся Линне на руки, щекочут лапками лицо, но не жалят. Сэм внимательно наблюдает за ними и шумно фыркает на пчелу, которая жужжит в покрытых серебристым пушком листьях какого-то растения. Они пересекают небольшой скалистый гребень, потом еще один, и вот перед ними устье пчелиной реки.

    Пчелы вливаются в заросшее травой углубление в земле. На глазах у Линны тысячи, миллионы пчел уходят туда, покидая реку, но река не убывает, и ни одна пчела не вылетает обратно. Река будто утекает прямо под землю, в какой-то неведомый океан.

    Линна знает, что бредит, потому что у берега пчелиного пруда раскинут тент, украшенный по краям кисточками и бахромой. Белую шелковую крышу поддерживают шесть жердей, солнечный свет падает сквозь нее как-то особенно тепло и приветливо. А поскольку это только бред, Линна бесстрашно подходит к тенту. Сэм идет рядом, навострив уши.

    Потом Линна не сможет сказать, было создание, которое ждало ее под тентом, женщиной или пчелой, но то, что это была королева пчел, для нее так же очевидно, как смерть или солнечный свет. Линна знает, что глаза и волосы у нее (если видеть ее как женщину) были цвета меда с серебристыми прожилками. Фасетчатые глаза пчелы (если видеть ее так) были глубокими, как гагат, а голос переливался множеством тонов.

    Но проще, пожалуй, представлять королеву пчел как женщину. Ее кожа пламенеет медовым цветом на фоне белого одеяния. Длинными тонкими руками с миндалевидными ногтями наливает она чай и раскладывает пирожные по тарелкам, украшенным розочками. На какое-то мгновение Линне представляется, что над столом орудуют длинные черные лапки насекомого, но она поспешно моргает, прогоняя неприятное наваждение, чтобы снова увидеть руки. Да, воспринимать ее как женщину определенно легче.

    — Прошу, — говорит королева пчел. — Присоединяйся.

    В тени навеса стоит несколько складных стульев, покрытых белыми салфетками с бахромой. Линна опускается на один из них, берет чашку с тонкими, как яичная скорлупа, стенками, и отпивает. Это, без сомнения, чай, теплый, но в то же время освежающий и сладкий, он внезапно наполняет сердце счастьем. Линна смотрит, как королева пчел ставит блюдце с чаем на землю перед Сэмом (его морда отражается в тысяче темных граней фасетчатых глаз — но нет. Это просто золотые глаза, пойманные в сеть добрых, тонких, как ниточки, морщинок, они улыбаются псу). Он жадно пьет и улыбается женщине.

    — Как его зовут? — спрашивает она. — И тебя?

    — Сэм, — отвечает Линна. — А я Линна.

    Женщина не называет своего имени, но указывает вниз, туда, где обвиваются вокруг лодыжек полы ее одежд. Там, у ног королевы, сидит небольшая кошка с длинной серой с белым шерстью и изумительными голубыми глазами.

    — Это Белль.

    — У вас есть кошка. — Из всего, что Линна повидала за сегодняшний день, это почему-то кажется самым удивительным.

    По жесту хозяйки Белль направляется к гостям, чтобы обнюхать их. Густая шерсть не может скрыть ее ужасной худобы. Линна видит каждый позвонок на остро выступающем хребте.

    — Она уже очень старая. Умирает.

    — Я понимаю, — тихо говорит Линна. Она встречает взгляд королевы, видит свое отражение в черных с золотом глубинах ее глаз.

    Между ними повисает тишина, полная неумолчного гула пчелиной реки и аромата шалфея и травы, согретой солнцем. Линна пьет чай и пробует пирожное, золотистое и сладкое. Напротив ярко сверкает в приглушенном шелком солнечном свете пчелиное тело.

    Линна показывает королеве ужаленную руку:

    — Это вы сделали?

    — Дай-ка, я все поправлю.

    Женщина касается руки Линны там, где горят огнем два укуса, старый разбужен новым. Боль дергается под чуть трепещущими, как усики насекомого, пальцами — и вот ее уже нет.

    Линна внимательно осматривает руку. Белые пятнышки исчезли. Ее сознание ясно и прозрачно, как воздух, но она знает, что это иллюзия. Пчелиный яд наверняка еще продолжает действовать, иначе все это — тент, женщина, пчелиное озеро — уже исчезло бы.

    — А вы не можете так же исцелить вашу кошку?

    — Нет. — Женщина наклоняется и берет Белль, которая сворачивается клубочком в тонких черных лапках насекомого и, прищурив голубые глаза, заглядывает королеве в лицо. — Я не могу остановить смерть, могу лишь задержать ее на время.

    У Линны пересыхает во рту.

    — Вы не могли бы исцелить Сэма? Чтобы он снова мог бегать? — Она нагибается, чтобы потрепать Сэма по загривку. К голове резко приливает кровь, и на мгновение все вокруг становится красным.

    — Это возможно. — В интонациях мелодичного голоса королевы ясно слышится жужжание, но этого Линна предпочитает не замечать.

    — Я надеюсь, мы с тобой сможем немного побеседовать. Прошло уже много лет с тех пор, как я с кем-то разговаривала, с тех пор, как приходил тот человек, который принес мне Белль. Она не могла есть. У нее был рак челюсти. — Кошка мурлыкает и трется головой о черную пчелиную грудь. — Его старая машина не выдержала дороги, и последний день своего пути он шел, неся Белль на руках. Мы поговорили, а потом он отдал мне ее и ушел. Давно это было.

    — Как его звали? — Линна думает о брезентовой сумке с самыми что ни на есть правильными вещами, которая осталась в «субару».

    — Табор, — говорит женщина. — Ричард Табор.

    И так они разговаривают, едят пирожные и пьют чай под шелковым тентом королевы пчел. Кое-что осталось в памяти у Линны, но потом она не может сказать, был ли это просто бред, или все это рассказал ей кто-то, может быть даже она сама, или это вовсе не было рассказано, а произошло с ней в действительности. Линна помнит привкус пыльцы шалфея на языке — или он существовал только в ее воображении? Они ведут беседу (видят своими глазами? А может быть, это сны?) о множестве младенцев с гладкой и бархатистой кожей, надежно упакованных в своих тесных кроватках; о маленьких городках посреди нигде; о великих городах, башнях и дорогах, кишащих бесчисленными копошащимися людьми. Ведут беседу (видят своими глазами? А может быть, это сны?) о великих трагедиях — колоссальных бедствиях, когда эпидемии или просто жестокая судьба сметают с лица земли целые народы, — и трагедиях малых, серых хмурых днях и неверно выбранных дорогах, жизнях, прожитых среди грязи и паразитов. Позднее Линна не может вспомнить, какие из этих историй, или реальных картин, или снов были о людях, а какие о пчелах.

    Солнце клонится к западу, его луч медленно движется по поверхности стола. Вот он касается черной передней лапки королевы пчел, и она встает и выпрямляется, затем берет Белль на руки.

    — Я должна идти.

    Линна тоже поднимается и тут впервые замечает, что река исчезла, осталось только пчелиное озеро, и даже оно уже меньше, чем было.

    — Вы можете вылечить Сэма?

    — Он не может остаться в твоем мире и продолжать жить. — Женщина делает паузу, как будто подбирая слова. — Если вы с Сэмом сделаете выбор, он может остаться со мной.

    — Сэм? — Линна осторожно ставит свою чашку, стараясь не показать, как внезапно затряслись руки. — Я не могу никому отдать его. Он стар и очень болен. Ему необходимы таблетки.

    Линна соскальзывает со своего стула на сухую траву рядом с Сэмом. Он с трудом поднимается на ноги и тычется мордой ей в грудь, как делал всегда, еще с тех пор, как был щенком.

    Королева пчел смотрит на них обоих, рассеянно поглаживая Белль. Кошка мурлычет и трется о черную как ночь пчелиную грудь. В фасетчатых глазах отражается тысяча Линн, обнимающих тысячу Сэмов.

    — Он мой. Я люблю его, и он мой, — У Линны что-то больно сжимается в груди.

    — Он уже принадлежит Смерти, — говорит женщина, — Если только не останется со мной.

    Линна утыкается лицом в шерсть на загривке Сэма, вдыхает его теплый, живой запах.

    — Тогда позвольте и мне остаться с ним. И с вами. — Она поднимает глаза на королеву пчел. — Ведь вы говорили, что хотите общества.

    Черная сердцевидная голова откидывается назад.

    — Нет. Остаться со мной значит не обладать больше никем.

    — Там будет Сэм. И пчелы.

    — И тебе их будет достаточно? Миллионы и миллионы подданных, десятки тысяч миллионов любовников, все одинаковые и пустоголовые, как перчатки. Ни друзей, ни семьи, никого, кто мог бы вытащить жало из руки?

    Линна опускает глаза, не в силах вынести сурового лица женщины, гордого и жгуче одинокого.

    — Я буду любить Сэма всем сердцем, — продолжает королева пчел, и голос ее нежен, как пчелиное жужжание. — Ведь у меня больше никого не будет.

    Сэм перекатился на бок, терпеливо ожидая, пока Линна вспомнит о том, что его надо почесать. Конечно, он ее любит, но хочет, что ему почесали брюхо. «Живи всегда», — думает Линна и страстно желает, чтобы его искривленный позвоночник и ноги снова стали прямыми и здоровыми.

    — Ну что же, ладно, — шепчет она.

    Дыхание королевы пчел касается лица Линны сладким дуновением. Белль издает какой-то усталый, болезненный звук, как будто спрашивает о чем-то.

    — Да, Белль, — шепчет женщина. — Теперь ты можешь идти.

    Она прикасается к кошке тем, что могло бы быть длинной белой рукой. Белль глубоко вздыхает и застывает без движения.

    — Не могла бы ты?.. — спрашивает королева пчел.

    — Да. — Линна встает и берет кошку из ее черных рук. Кошачье тельце легкое, как вздох. — Я похороню ее.

    — Благодарю.

    Королева пчел опускается на колени и берет в ладони морду пса.

    — Сэм? Хочешь немного побыть со мной?

    Конечно же, он ничего не отвечает, только лижет гладкое черное лицо. Женщина касается Сэма, и он сладко потягивается, как щенок, который только что проснулся после долгого послеполуденного сна. Его ноги распрямляются, а взгляд становится удивительно ясным. Сэм вприпрыжку бежит к Линне, становится на задние лапы, чтобы слизнуть слезы с ее лица. Линна в последний раз зарывается лицом в его шерсть. Запаха болезни больше нет, только собственный запах Сэма. «Живи», — думает она. Когда Линна отпускает его, пес радостно обегает небольшой луг, потом возвращается и садится возле королевы пчел, улыбаясь ей.

    Сердце у Линны сжимается, когда она видит эту улыбку, но такова цена знания о том, что он будет жить. Линна готова заплатить ее, но не может удержаться и спрашивает:

    — Он меня забудет?

    — Я буду напоминать ему каждый день. — Королева кладет руки на голову Сэма. — А дней у нас будет очень много. Он будет жить долго, будет бегать, гоняться за — назовем их кроликами — в моем мире.

    Королева пчел прощается с Линной, целуя ее в щеки, мокрые от слез, затем отворачивается и идет туда, где клубящаяся тьма озера пчел смешивается с опускающимися сумерками. Линна жадно смотрит. Сэм оборачивается, он немного смущен, и она чуть было не зовет его назад, но… к чему бы он мог вернуться? Она улыбается, насколько хватает сил, и он по-своему, по-собачьи, улыбается в ответ. Затем Сэм исчезает вместе с королевой пчел.

    Линна предает Белль земле, выкопав могилу лопатой из брезентовой сумки. Когда все сделано, уже наступают сумерки, и она ложится спать в своей машине, слишком усталая, чтобы что-ни-будь слышать или видеть. Утром Линна отыскивает дорогу и поворачивает на запад. Вернувшись в Сиэтл (он больше не серый, а золотой и зеленый, и голубой, и белый, во всей летней красе), она отправляет брезентовую сумку полицейскому Табору — Люку, Линна запомнила его имя, — вместе с письмом, в котором рассказывает все, что ей удалось узнать о пчелиной реке.

    Пчелы больше не жалят Линну. Они залетают в ее сны, но никаких посланий не приносят, их письмена остаются загадкой. Однажды ей снится Сэм, он улыбается и прыгает на молодых здоровых ногах так близко, рукой подать, — и бесконечно далеко.

    Сара Мейтланд
    Как я стала водопроводчиком

    Впервые рассказ «Как я стала водопроводчиком» («Why I Became a Plumber») был опубликован в авторском сборнике волшебных историй «Как стать феей-крестной» («On Becoming a Fairy Godmother»). Сара Мейтланд является автором шести романов и пяти сборников рассказов. Ее роман «Дочь Иерусалима» («Daughter of Jerusalem») завоевал премию имени Сомерсета Моэма (за лучший дебют). Она ведет курс писательского мастерства в Открытом колледже искусств и Ланкастерском университете. Мейтланд выросла в Шотландии и много лет рожила в лондонском Ист-Энде, а сейчас ее дом затерян среди дархэмских вересковых пустошей, где Сара Мейтланд пишет книгу о тишине.

    Отличительной чертой климактерического периода у женщин являются приливы, которые, наравне с прочими симптомами, выявляют изменения в физиологии и поведении.

    «Особенности менопаузы» (Бутс Кемист)

    Отличительной чертой унитаза с двухрежимным механизмом является наличие бесшумного слива.

    «Справочник сантехника» (Касселз, 1989)

    Отличительной чертой гаршнепа является бесшумный полет.

    «Птицы Великобритании» (Коллинз, 1996)

    На серебряную свадьбу муж подарил мне сад. Это был сад с хорошей землей, на южной стороне. Когда-то давно за ним ухаживали заботливые руки, и сейчас кусты разрослись, яблони и сливы плодоносили, а в центре раскинула ветви белая шелковица. Но за садом давно не следили, и мне предстояло потрудиться, чтобы придать ему задуманный облик. А еще — иначе и быть не могло — в саду стоял дом. Это был прелестный дом из доброго старого кирпича, который за день так пропитывался светом и солнцем, что и после заката, ближе к ночи, щедро делился теплом.

    Что за дивный подарок! О таком подарке можно только мечтать. Мы с мужем, когда он отойдет от дел, будем жить здесь до самой старости, думала я. И это отчасти сбылось. Только я не учла, что отойти от дел предстоит мне. Что после двадцати пяти лет, в течение которых я была женой, меня взяли да и уволили с выходным пособием. И дом, и сад были не подарком, а компенсацией. На мою должность нашлась новая сотрудница, молодая и подающая большие надежды. И ладно бы она была обычной вертихвосткой! Может, тогда мне было бы легче. Я решила бы, что роман мужа — простое ребячество, детское безволие перед соблазном. Увы, все было не так. Девушка оказалась точной копией меня пятнадцать лет назад. Она полюбила и очень переживала, что причиняет мне боль. Не удивлюсь, если именно она настояла на прощальном подарке. Широкий жест.

    Но то, как именно сказать мне правду, явно придумала не она. Это сделал муж.

    Мы переехали в новый дом и в первую ночь занимались любовью. Он был страстным и необузданным, словно пытался компенсировать равнодушие последних месяцев, и после, когда мы лежали рядом и мои ребра еще ныли от тяжести его тела, он сказал, что мы вместе в последний раз. Я искренне полагаю, он думал, что, если хорошенько отметелить меня напоследок, мне этого надолго хватит и ему не придется чувствовать себя виноватым. Все мужчины, как вы и сами, бесспорно, замечали, в глубине души уверены, что они великолепные любовники и равных им нет. Большинство из них заблуждается, но даже если предположить, что на этот раз муж превзошел самого себя, — что двигало им, желание порадовать меня на прощание или самоутвердиться, причинив мне боль? Итак, меня сбросили со счетов, избавились за ненадобностью, меня просто вышвырнули вон. Может, логично, что надо было еще и изнасиловать меня напоследок?

    Потом он съехал, несомненно довольный тем, что и волки сыты, и овцы целы, — я ведь всегда хотела, чтобы у меня был сад, так что теперь все хорошо. Но мне было плохо. Я не могла опомниться. Месяца три я приходила в себя.

    Потом у меня случился выкидыш.

    Последняя менструация была у меня полтора года назад, и я не очень-то задумывалась на этот счет, но выкидыш я определяю безошибочно. Разбираюсь в этом, так сказать. Я лежала, свернувшись комком под одеялом, меня трясло от боли, я молилась, чтоб этот ужас скорее кончился. Потом позвонила в «скорую», и меня увезли в больницу выскребать мою несчастную матку — какая утомительная, отвратительная процедура!

    — Хотите, мы вообще удалим ее? — спросил меня врач.

    — Нет, спасибо.

    — Знаете, сейчас можно провести замечательный курс гормонотерапии.

    — Нет, спасибо.

    Я не стала звонить мужу. Что мне его соболезнования? Ну почувствует он себя виноватым, мне от этого не легче.

    Вскоре меня выписали.

    Потом, недели через две-три, я услышала пение.

    Сначала чистый голос взял несколько нот, словно пробуя свою силу. Понимаете, я подумала: мальчик из хора прошел под окнами дома, напевая себе под нос, — талантливый мальчик.

    Потом я стала часто слышать его. Голос окреп, мелодия стала ясной. Да и бог бы с ней, музыка была прекрасна, она брала за душу. Но поставьте себя на мое место. Женщине в возрасте, которая едва оправилась от чисто женской травмы, которая пытается смириться с тем, что ее бросил муж, музыка немного действует на нервы, даже если она прекрасна, льется невесть откуда и наполняет дом радостью. Радостью, которую не можешь разделить. И тем более неприятно было обнаружить — скорее даже, осознать, — что музыка льется из туалета. Мальчик, бродящий вокруг дома, — с этим еще можно смириться, но невидимый мальчик, поющий в уборной на первом этаже, — это уж, извините, слишком.

    Итак, это пение, оно просачивалось даже не из-под двери, оно определенно поднималось непосредственно из унитаза. И резко обрывалось, если я входила вовнутрь, я успевала заметить только легкое колебание воды, как если бы я бросила маленький камушек. Но музыка шла оттуда, это было бесспорно.

    «Может, то плачет мой мертвый малыш», — подумала я. В чистых, прекрасных звуках сквозила грусть, мольба и жажда быть любимым. Ребенку, я знала, не хватает меня так же сильно, как мне его. Я пыталась поймать певца. Я влетала в туалет, едва прозвучит первая нота, и одним прыжком долетала до унитаза. Я оставляла дверь открытой и пыталась подкрасться на цыпочках. Я даже смастерила маленькую сеть и прикрепила ее к стульчаку. Все это ни к чему не привело, но я поняла: кроме всего прочего, меня распирает не только от любопытства — у меня запор.

    Сад, о котором я так мечтала, был забыт. Письма от друзей с предложением погостить у них или самим проведать меня, чтобы полюбоваться новым домом, лежали без ответа. Я выдернула телефон из розетки, чтобы не отвлекаться. Я целиком и полностью посвятила себя дежурству возле туалета. Столько усилий я не прилагала с тех самых пор, как поняла, что суфле есть и останется навсегда за гранью моих кулинарных способностей.

    Наконец я решила сменить тактику. Я вошла в туалет, когда там было тихо. Я легла под унитаз, чтобы изнутри, с поверхности воды, меня не было видно. Я ждала. Было неудобно, потом затекли ноги, онемела рука, потом стало скучно, потом захотелось спать. И вот наконец, когда утренний луч скользнул по комнате, подсвечивая танцующие в свете пылинки, и коснулся поверхности воды в унитазе, я была вознаграждена. Внутри зажурчало, булькнуло, раздался тихий смех, и полилась песня.

    Я распрямилась, как пружина, молниеносно вскинула руки и яростно вцепилась в то, что было в воде. Оно забилось, задергалось, потом выгнулось в отчаянной попытке вырваться и вдруг затихло, безжизненно обмякнув в моих ладонях.

    Что случилось? Я вынула руки из воды и осторожно посмотрела на выловленное. Между мизинцем и безымянным пальцем левой руки торчал кончик хвоста, зеленый, как мох, и покрытый серебристыми чешуйками. Поверх большого пальца прилипли тончайшие нити, такие же ярко-зеленые, как хвост. Не отрывая взгляда, я поднялась с пола и перенесла добычу в раковину. Там наконец я медленно разомкнула пальцы. В моих ладонях лежала маленькая русалочка.

    Она не дышала, крохотные полупрозрачные веки были сомкнуты, они казались дымчатыми тенями на мраморно-белом лице, огромные зеленые ресницы тихо лежали на щеках. Не знаю, что обычно делают с мертвыми русалочками. Я не могла оказать ей первую помощь, нагибая ей голову к коленям, потому что, как вы понимаете, коленей у нее не было. На душе стало скверно. Я положила ее в бледно-желтую раковину. Неужели я убила ее? Я приоткрыла кран с холодной водой и чуть-чуть побрызгала. Маленькая, но прекрасно очерченная грудка затрепетала, под нею забилось сердце. Значит, она не умерла! Я потянулась к одеколону, помахала флакончиком над ее носом — или, с учетом масштаба, над лицом.

    Вдруг она чихнула, села одним рывком и проговорила:

    — Что за гадость этот ваш бесшумный слив!

    Сейчас уже трудно сказать, что, собственно, я ожидала услышать от русалочки, которая потеряла сознание, пришла в себя в дурацкой раковине и увидела склоненное над ней озабоченное лицо размером с луну. Но точно не это.

    У меня от удивления открылся рот, я переспросила:

    — Что?

    — У вас унитаз с бесшумным сливом, с двухрежимным механизмом, вот что. Это он во всем виноват. — Тут она улыбнулась, как ребенок, и сказала: — Извините за грубость. Понимаете, я раньше никогда не видела вас с этой стороны. — Я уставилась на нее, не моргая, а она хихикнула и добавила: — Да ладно, не переживайте, попка у вас что надо.

    У нее были прозрачные зеленые глаза, и потом, эти странные зеленые волосы, и хвост, и красивая фигура — не скажешь, что природа обделила малышку.

    — Тебе больно, когда я к тебе прикасаюсь? — спросила я.

    — Нет, — ответила она, — я потеряла сознание от страха, а не от боли.

    Тогда я очень осторожно, одним пальцем, погладила ее по голове.

    — Приятно. — Она прикрыла глаза и улыбнулась. — А вы не могли бы налить водички в этот бассейн?

    Я включила холодную воду и набрала полраковины. Она радостно нырнула и запрыгала, пританцовывая, на маленьких волнах.

    Я подумала: «Я сошла с ума». А потом подумала: «Ну и что с того? Зато весело».

    Нарезвившись, она уселась ко мне лицом, и мы посмотрели друг на друга с нескрываемым любопытством.

    — Почему ты так схватила меня? — спросила она немного обиженно.

    — Просто хотела понять, что происходит, кто поет, — объяснила я.

    Потом вспомнила, как я надеялась, что это мой ребеночек, и разрыдалась. Это были уже не те злые слезы, которыми я оплакивала свой брак, это были грустные сладкие слезы. Я оплакивала ребенка, которого я потеряла, тело, которое меня предало. Слезы закапали в раковину. Русалочка поймала одну и поднесла к губам.

    — Соленая! — воскликнула она, — Ах, соль, родная соль! Я думала, что уже никогда не попробую ее.

    Я посмотрела на нее, всхлипнула еще разок, высморкалась и спросила:

    — А как ты попала сюда? Что ты делала в моем туалете?

    — Я застряла, — сказала она, потупившись. Ей словно было неловко. — Все эта новомодная сантехника.

    Я невольно посмотрела на унитаз: один из низеньких современных унитазов. Никогда не задумывалась, как он устроен. Раньше, стыдно сказать, я вообще не задумывалась над устройством унитазов. Когда что-то ломалось, муж звонил водопроводчику, тот приходил и ныл, что я бросаю туда предметы гигиены, и они с мужем обменивались многозначительными взглядами. При одном только воспоминании об этом меня бросило в жар, по спине потекли струйки холодного пота, накатило гнетущее чувство полустыда, полузлости, и мне снова захотелось плакать. Приливы всегда случаются неожиданно.

    — Какой красивый цвет! — воскликнула русалочка. — Я обожаю все оттенки розового.

    От журчанья ее голоса стало легче. Я решила продолжить беседу.

    — Так что плохого в моем унитазе?

    — Бесшумный слив, двухрежнмный механизм, — буркнула русалочка сердито. — Я же уже говорила.

    — Но я не поняла, что это значит.

    — Тогда незачем было и устанавливать. С точки зрения людей, удобная штуковина; занимает больше места, чем старые модели, зато бесшумно спускается. К тому же экономит воду, что прекрасно для экологии, но ужасно для меня. Это значит, что я не могу выбраться обратно в водопроводную систему — как молодой лосось из-за плотины.

    (Я не стала спрашивать, что она вообще делала в водопроводной системе; возможно, у нее были на то причины личного характера, а я сама терпеть не могу, когда меня допрашивают.)

    — Ты не проголодалась? — спросила я. Вряд ли водопроводная вода достаточно питательна.

    — Спасибо, я не ем, — сказала она вежливо. — А можно мне зеркало и расческу? Мы, русалки, питаемся своей красотой.

    Я заметила, что, когда она это сказала, ее щеки налились нежно-зеленым, как молодое яблочко, и я поняла, что так они «краснеют».

    Зеркальце я нашла, а вот с маленькой расческой оказалось сложнее. В конце концов я поехала в город и купила набор для Барби.

    — Это внучке? — спросила меня продавщица с улыбкой.

    — Нет, русалочке, — брякнула я.

    Она посмотрела на меня с подозрением. Еще вчера я бы сквозь землю провалилась, а сегодня только прыснула от смеха. Кажется, ее это разозлило.


    Итак, неожиданно пришла весна, самая зеленая из всех, что мне доводилось видеть, полная надежд и очарования. Зеленью — свежей утренней — переливался рассвет; мягкой и ласковой — обволакивал полдень; прозрачной и темной — наливался вечер; в матово-густую погружали сны. Но эта зелень не могла сравниться свежестью, мягкостью, прозрачностью и разнообразием оттенков с цветом ее хвоста и глаз. С ее смехом.

    Я купила ей ванночку, не могла же я все время торчать в туалете на первом этаже. Первая ванночка не подошла, она была круглая, и это мешало нам любоваться друг другом. Ее пришлось поменять на прямоугольную, побольше; когда я принесла ее домой, я заметила вдруг, что она в точности такой же формы, что и медицинский поддон, в котором остался мой нерожденный ребенок. И я плакала и плакала.

    Чтобы утешить меня, русалочка пела — под это пение я выплакала все слезы, которые у меня накопились за долгие годы, так что, когда пришел муж по поводу развода, я была искренне рада его видеть. Кажется, это его разозлило.

    Русалочка разговаривала со мной, и я стала говорить так же, как она; я раскрепостилась, научилась журчать, как горный ручей. Я позвонила друзьям, поболтала с ними о том о сем, пошутила и посмеялась. Кажется, это их разозлило.

    А еще, будучи специалистом в области сантехники, она научила меня водопроводному делу.

    В конце июня я вежливо объяснила человеку из «Управления водоснабжением», что мне хорошо известна разница между поступлением воды в бачок и сливом, так что не надо учить меня. Кажется, это его разозлило.

    В середине июля я сама установила душ у себя в ванной (Ура!)

    А к началу августа я вдруг осознала, сколько женщин не разводятся с мужьями только потому, что боятся водопроводчиков. Я решила, что зимой пойду на курсы, вспомню, как водят машину, и уж тогда вообще ничего не буду бояться.

    Русалочка спросила, нет ли в машинах опасных пропеллеров, и, узнав, что нет, взяла такую чистую и высокую ноту, поздравляя меня с принятым решением, что в серванте, подпевая ей, зазвенели стаканы. Чтобы отблагодарить ее за этот прекрасный номер, я отнесла обручальное кольцо к ювелиру, попросила вынуть из него один изумруд и повесить на тоненькую золотую цепочку.

    — Зачем это вам? — удивился молодой ювелир, разглядывая крошечный изумруд (мы с мужем были бедны, когда решили пожениться).

    — Для русалочки, — сказала я.

    Кажется, его это совсем не удивило. Он просто улыбнулся. Когда я пришла за заказом, оказалось, что с обеих сторон от камня он добавил по жемчужине размером с зернышко, и получилось ожерелье. А он даже не поднял цену. Я от души рассмеялась. Должно быть, я сошла с ума, но я не одинока. В любом случае так веселее.


    Как же я была счастлива тем летом!

    Я ни о чем не догадывалась до самого сентября. Уже темно-зеленые каштаны сбрасывали плоды, и те лежали на земле, укрытые шелком в своих скорлупках. Томно-зеленые сумерки спускались все раньше, на голых полях то тут, то там мелькал зеленым отсветом фазан.

    И только тогда, осенью, я поняла, что русалочка не так счастлива, как я.

    Сперва я не замечала.

    Потом пыталась не замечать.

    Потом делала вид, что не замечаю.

    Однажды вечером началась гроза, огромные ярко-зеленые молнии пронизывали темно-зеленое вечернее небо. А после грозы воздух стал чист, свеж и прохладен, и она запела. В тот вечер она пела так прекрасно, что две лисицы забежали прямо в сад, чтобы послушать; и ночная бабочка бросилась на огонек, решив, что смерть — небольшая цена за то, чтобы услышать такую музыку. А в музыке была непереносимая грусть, мольба о любви, обращенная ко мне.

    И я спросила:

    — Ты хочешь вернуться в море?

    В глубине зеленых глаз вспыхнула искра, она блеснула и погасла, как блик луны в брызгах водопада. Я вновь заплакала, так, как не плакала с весны.

    — Да нет, не очень, — сказала она, но зеленоватый румянец выдал ее.

    Она отдавалась мне на милость. А я хотела быть жестокой, я хотела быть жадной и эгоистичной. Я имела на нее право. Я не могла представить, как буду жить без нее. Все, что нужно было сделать, — это притвориться, что я ей верю.

    — Ты не умеешь лгать, — сказала я.

    Потом взяла ее медицинский поддончик и отнесла в машину. Воздух был еще пропитан грозой, но небо очистилось. Из-за серебристого облака показалась луна в серебристом сиянии.

    До ближайшего побережья было сорок восемь миль, а я даже не могла разогнаться, потому что боялась расплескать воду в ванночке. Мы медленно ехали — долгая миля за каждый год моей долгой жизни. Да что уж там, я все равно не смогла бы ехать быстрее, я все время плакала, слезы застили глаза.

    Когда мы добрались до берега, было так поздно, что правильнее было бы сказать «рано». Мрак отступал, и вместе с ним отступала глубоко в море линия горизонта. Волны тихо шуршали галькой, набегая на берег. Я остановила машину в выгоревшей за лето траве, как можно ближе к пляжу. Я вышла и опустилась на землю, я долго сидела так. Она смотрела на меня и молчала. Проснулись первые птицы, они летели куда-то в конец бухты — утки, должно быть, а высоко в небе, почти невидимые, парили чайки. Одна из них пронзительно крикнула, и я наконец встала. Я подошла к машине, открыла дверцу и потянулась. Потянувшись, я чихнула и вспугнула птицу, которая, оказывается, спала за кочкой прямо у моих йог. Было еще слишком темно, чтобы рассмотреть змеиный узор на спинке, но я узнала гаршнепа по бесшумному взмаху крыльев, по молчаливому зигзагообразному полету. Я вскрикнула от неожиданности, проводила его взглядом, потом полезла в машину и достала прозрачную ванночку с пассажирского сиденья.

    Русалочка молча смотрела на меня. Я отнесла ее к кромке воды. Был прилив, так что идти пришлось недолго. Я взяла ее на руки и замерла. Она потянулась, я не сразу поняла, что она пытается сделать, а она хотела снять ожерелье.

    — Нет, оставь себе, — сказала я.

    — Каждый раз, спуская воду в своем бесшумном туалете, — сказала она, — ты будешь слышать мой голос в его тишине.

    Из ее глаз покатились зеленые слезы. Она подняла маленький пальчик и коснулась моего лица.

    Я опустила руки в почти неподвижную воду, такую холодную, что у меня свело пальцы. Я могу этого не делать. Она не может меня заставить. Я больше, я сильнее ее.

    В пальцах повернулось, затрепыхалось и вдруг опустело. Вот и все…

    Я внезапно почувствовала, как я замерзла. Холодный утренний воздух пробирал до костей, меня колотило. Ничего не видя от слез и спотыкаясь о голыши, я пошла прочь, тщетно пытаясь найти носовой платок, которого вечно нет, когда он нужен. Что-то заставило меня обернуться. Там, в открытом море, уже далеко от берега, я увидела ее. Она танцевала в волнах, и волны танцевали вместе с ней, радостно подпрыгивали вокруг нее, резвились, подсвеченные зеленоватым светом, который лился с глубины в честь ее возвращения. Она весело била хвостом по воде. Она пела! Ее голос долетел до меня: это была новая песня — песня свободы и радости. В чистых, прекрасных звуках не было ни печали, ни мольбы. Она пела для меня, пела с любовью.

    Потом она повернулась лицом к берегу и вскинула вверх белоснежные руки — нет, она не тонула, она просто прощалась со мной.

    Вот так я и стала водопроводчиком.

    Мэри Рикерт
    Хлеб и бомбы

    Мэри Рикерт в течение десяти лет работала учителем начальных классов в небольшой частной школе для одаренных детей в Калифорнии. Она оставила школу, чтобы посвятить себя литературной деятельности, сменив за это время несколько случайных работ: продавца в книжном магазине, секретаря в Христианском союзе молодых людей, продавца в кафе и помощника по работе с кадрами в Национальном парке Секвойя, в котором ей довелось прожить два года. («Красивое место, где я узнала о черных медведях, полнолунии и о том, сколько людей работает в условиях дикой природы и при этом боится ее. Много».)

    В настоящее время Рикерт — няня двоих детей, учащихся начальной школы, и поэтому по утрам у нее есть время писать. Она замужем и воспитывает двоих детей-подростков своего мужа, имеет двух кошек и собаку. Ее муж всячески поддерживает ее стремление писать и стая первым читателем рассказа «Хлеб и бомбы» («Bread and Bombs»).

    Проза и поэзия Рикерт опубликованы в «The Magazine of Fantasy & Science Fiction», «Indigenous Fiction» и в «The Ontario Review». Сейчас она работает над романом.

    «Хлеб и бомбы» впервые увидел свет в апрельском номере «The Magazine of Fantasy & Science Fiction».

    Странные дети из семейства Манменсвитцендер в школу не ходили, и мы узнали о том, что они въехали в старый дом на холме, только благодаря Бобби, который видел, как они заселились со всем своим необычным скарбом, состоявшим из кресел-качалок и коз. Мы и представить себе не могли, как можно жить в этом доме, где все окна выбиты и весь двор порос колючей ежевикой. Мы все ждали, когда же их дети — две девочки, у которых, по словам Бобби, волосы похожи на дым, а глаза — на черные маслины, появятся в школе. Но они так и не пришли.

    Мы учились тогда в четвертом классе, были в том самом возрасте, когда кажется, что ты очнулся после долгого сна и оказался в мире, навязанном взрослыми, где есть улицы, через которые нельзя переходить, и есть слова, которые нельзя произносить, но мы и переходили, и произносили. Таинственные дети Манменсвитцендер просто стали очередным открытием того года, наряду со всеми изменениями в наших организмах, что очень даже волновали (а иногда и тревожили) нас. Наши родители, все без исключения, воспитывали нас, уделяя большое внимание этой теме, так что Лиза Биттен научилась произносить слово «влагалище» еще до того, как узнала свой адрес, а Ральф Линстер принял своего младшего братика Пети, когда его мать начала рожать, — той ночью внезапно пошел снег, а отец так и не успел добраться до дома. Но настоящий смысл всей этой информации стал доходить до нас только в том году. Мы открывали для себя чудеса, что таились в окружающем мире и в наших собственных телах: необычно было вдруг осознать, что кто-то из твоих друзей симпатичный, а кто-то — неряха, или задавака, или толстушка, или у кого-то были грязные трусы, или кто-то смотрел на тебя, приблизив глаза, не мигая, и неожиданно ты чувствовала, что краснеешь.

    Когда дикие яблони цвели ярким розовым цветом, окруженные жужжащими пчелами, а миссис Грэймур смотрела в окно и вздыхала, мы передавали по рядам записочки и строили дикие планы для школьного пикника, о том, как мы нападем на нее из засады со своими шариками с водой и как закидаем пирогами нашего директора. Конечно же, ничего такого не случилось. И только Трина Нидлз была разочарована, потому что в самом деле поверила, что все так и будет, но она все еще носила бантики в волосах, и по секрету от всех сосала большой палец, и вообще была всего лишь большим младенцем.

    Освобожденные на лето от занятий, мы мчались по домам — кто бегом, кто на велосипедах, — крича от радости избавления, и затем принялись делать все что угодно, о чем только можно было мечтать, все то, что мы уже предвкушали делать, пока миссис Грэймур вздыхала, глядя на дикие яблони, которые уже утратили свою яркую розовость и опять выглядели обыкновенно. Мы играли в мяч, гоняли на велосипедах, носились на скейтах по дороге, рвали цветочки, дрались, мирились, и до ужина оставалась еще куча времени. Мы смотрели телевизор и не думали скучать, но потом свешивались вниз головой и смотрели на экран уже вверх тормашками, или переключали туда-сюда каналы, или находили повод, чтобы подраться с кем-нибудь в доме. (Впрочем, я была дома одна и не могла позволить себе такого удовольствия.) И вот тогда мы услышали этот странный звук — стук копыт и звон колокольчиков. Мы отодвинули шторы на окнах и из душного сумрака телевизионных комнат выглянули наружу, где светило желтое солнце.

    Две девочки Манменсвитцендер в ярких, цветастых, как у циркачей, одеждах с прозрачными шарфиками, переливающимися блестками, — один сиреневый, другой красный — ехали по улице в деревянной повозке, которую тянули две козочки, у каждой на шее висели колокольчики. Вот так и начались все неприятности. В информационных сообщениях об этом нет ни слова: ни о ярком цветении диких яблонь, ни о нашей наивности, ни о звоне колокольчиков. Вместо этого все только и твердят о печальных последствиях. Говорят, мы были дикими. Запущенными. Странными. Говорят, мы были опасными. Как если бы жизнь была окаменелой смолой, а мы сформировались и застыли в mm форме, но не превратились в те неуклюжие существа, что вызывали отвращение, а развились в тех, кто из нас получился в итоге, — учительница, балерина, сварщик, адвокат, несколько солдат, два врача и я, писательница.

    В такие времена, как те, что наступили сразу же после трагедии, все только и говорят о том, что жизнь рухнула, будущее уничтожено, но только Трина Нидлз попалась на эту удочку и впоследствии покончила с собой. Все же остальные из нас сносили осуждение окружающих в разных проявлениях, но затем мы просто продолжили жить. Да, вы правы, с темным прошлым, но, как это ни странно, с ним можно было жить. Рука, что держит нынче ручку (или мел, или стетоскоп, или ружье, или гладит кожу возлюбленного), совсем не та, что зажигала спичку, и до такой степени не способна на подобное действие, что дело тут вовсе даже не в прощении или выздоровлении. Как странно оглянуться назад и поверить в то, что все это — я или мы. Неужели это ты была тогда? Тебе одиннадцать лет, и ты видишь, как пылинки, лениво кружа, опускаются в луче солнца, который отсвечивает на экран и мешает изображению, слышится позвякивание колокольчиков, блеяние козочек и доносится смех — такой чистый, что мы все выбегаем взглянуть на этих девочек в цветастых одеждах с яркими шарфиками, сидящих в повозке, запряженной козами, которая останавливается — смолкает стук копыт и скрип деревянных колес, — когда мы обступаем повозку, чтобы разглядеть эти темные глаза и хорошенькие лица. Младшая из девочек, если, конечно, можно судить по росту, улыбается, а у второй — она младше нас, но ей по меньшей мере лет восемь или девять — по смуглым щекам катятся огромные слезы.

    Мы стоим так недолго, уставившись, а потом Бобби говорит:

    — Что это с ней?

    Девочка помладше смотрит на свою сестру, которая, видно, старается улыбнуться сквозь слезы.

    — Просто плачет все время без остановки.

    Бобби кивает и украдкой смотрит на девочку, продолжающую плакать, тем не менее она ухитряется спросить:

    — Откуда вы, ребята?

    Он обводит взглядом всю группу с таким видом, будто хочет сказать: «Ты что, шутишь?» — но всем ясно, ему нравится плачущая девочка, чьи темные глаза и ресницы блестят от слез, которые сверкают на солнце.

    — У нас летние каникулы.

    Трина, все это время украдкой сосавшая большой палец, спрашивает:

    — А можно мне прокатиться?

    Девочки говорят, что конечно. Трина проталкивается через небольшую толпу и залезает в тележку. Младшая девочка улыбается ей. Другая девочка тоже силится улыбнуться, но вместо этого плачет еще громче. У Трины такой вид, будто она тоже вот-вот заплачет, но младшая из сестер говорит:

    — Не волнуйся. Она всегда так.

    Льющая слезы девочка встряхивает поводьями, звенят бубенчики с колокольчиками, и тележка, влекомая козочками, со скрипом катится вниз под горку. Слышно, как пронзительно визжит Трина, но мы знаем, что ей хорошо. Когда они возвращаются, мы по очереди катаемся, пока наши родители не зовут нас к ужину свистом, криками, хлопаньем ставен. Мы расходимся по домам ужинать, а две девочки отправляются к себе домой, одна из них по-прежнему плача, а другая — напевая под аккомпанемент колокольчиков.

    — Я видела, вы играли с беженками, — говорит моя мать. — Ты поосторожней с этими девчонками. Не хочу, чтобы ты ходила к ним в дом.

    — А я и не ходила к ним в дом. Мы просто играли с козочками и повозкой.

    — Тогда ладно, но держись от них подальше. И как они тебе?

    — Одна из них много смеется. А другая все время плачет.

    — Не ешь ничего, если они что предложат.

    — Почему?

    — Потому.

    — Неужели нельзя просто объяснить почему?

    — Я не обязана тебе ничего объяснять, юная леди, я — твоя мать.

    Мы не видели девочек на следующий день, на другой день — тоже. На третий день Бобби, который начал носить расческу в заднем кармане и зачесывать волосы набок, сказал:

    — Какого черта, давайте просто пойдем туда, и все.

    Он пошел вверх по холму, но никто из нас за ним не последовал.

    Когда он вернулся назад тем вечером, мы кинулись к нему узнать подробности о его визите, выкрикивая вопросы, словно журналисты.

    — Ты ел что-нибудь? — спросила я. — Моя мать говорит, что у них ничего нельзя есть.

    Он повернулся и посмотрел на меня с таким видом, что на мгновение я забыла о том, что он — мой ровесник, такой же ребенок, как и я, несмотря на новый способ причесывать волосы и уверенный пристальный взгляд его голубых глаз.

    — Твоя мать склонна к предрассудкам, — сказал он. Отвернулся от меня и, сунув руку в карман, достал что-то в кулаке, а когда разжал пальцы, мы увидели горсть конфеток в ярких фантиках. Трина протянула свои коротенькие, толстенькие пальчики к ладони Бобби и выхватила оранжевую конфетку. Следуя ее примеру, налетел шквал рук, и через миг ладонь Бобби снова опустела.

    Родители начали звать детей домой. Моя мать стояла в дверях, но мы были слишком далеко, и она не видела, что мы делаем. Конфетные фантики — голубые, зеленые, красные, желтые и оранжевые — разлетелись в воздухе, закружились над тротуаром.

    Мы с матерью обычно ели раздельно. Когда я бывала у папы, мы ели с ним вместе, сидя перед телевизором, что она считала дикостью.

    — Он пил? — обычно спрашивала она меня. Мать была убеждена, что отец — алкоголик, и думала, что я не помню тех времен, когда ему приходилось пораньше приходить с работы, потому что я звонила ему и рассказывала, как она спит на диване, все еще в пижаме. Кофейный столик был весь завален пустыми банками и бутылками, отец выносил их на свалку с мрачным видом, почти ничего не говоря.

    Моя мать стоит, прислонившись к рабочему кухонному столу, и смотрит на меня.

    — Ты играла сегодня с теми девчонками?

    — Нет. Хотя Бобби играл.

    — Ну вот, теперь понятно — никому нет дела до этого мальчишки. Помню, как его папаша учился со мной в школе. Я тебе когда-нибудь рассказывала об этом?

    — Угу.

    — Он был очень привлекательный. Бобби тоже симпатичный мальчик, но ты все же держись от него подальше. Я считаю, ты слишком подолгу с ним играешь.

    — Да я вообще с ним почти не играю. Он играет с теми девочками весь день.

    — Он рассказал о них что-нибудь?

    — Он сказал, что некоторые склонны к предрассудкам.

    — Ах, он так и сказал, неужели? И где же он все-таки набрался таких мыслей, а? Это, должно быть, его дедуля. А теперь послушай меня, сейчас никто даже не разговаривает так больше, не считая кучки провокаторов, и тому есть причина. Люди погибают из-за этой семьи. Просто помни об этом. Много-много людей умерло из-за них.

    — Из-за семьи Бобби или тех девочек?

    — Ну, в общем, из-за обеих. Но особенно из-за семьи девочек. Он ведь не ел у них ничего, правда?

    Я посмотрела в окно, сделав вид, что увидела что-то интересное на нашем заднем дворе, затем вздрогнула, будто внезапно пришла в себя, и перевела на нее взгляд.

    — Что? А, нет.

    Она уставилась на меня прищуренными глазами. Я притворилась, что мне все равно. Она постучала красными ногтями по рабочему столу.

    — Слушай, что я говорю, — пронзительным голосом сказала она, — война еще продолжается.

    Я закатила глаза.

    — Ты ведь даже не помнишь ничего, так? Да и куда тебе, ты же маленькая была тогда, даже еще не ходила. Так вот, были такие времена, когда наша страна не знала, что такое война. Представь себе, люди раньше постоянно летали на самолетах.

    Я не донесла вилку до рта.

    — Но ведь это так глупо.

    — Тебе не понять. Все так делали. Это был способ путешествовать из одного места в другое. Твои дедушка с бабушкой часто летали, и мы с твоим отцом — тоже.

    — Вы летали на самолете?

    — Даже ты. — Она улыбнулась. — Вот видишь, ты так многого не знаешь, подружка. Мир прежде был безопасным, и потом, в один день, перестал быть таким. А те люди, — она показала в окно кухни прямо в сторону дома Рихтеров, но я знала, что она не их имеет в виду, — начали все это.

    — Но они — всего лишь два ребенка.

    — Ну конечно, не совсем они, но я говорю о той стране, откуда они родом. Вот почему я хочу, чтобы ты была осторожной. Кто их знает, чем они тут занимаются. Так что пусть малыш Бобби и его дедуля-радикал и говорят, что все мы склонны к предубеждениям, но кто сейчас вообще рассуждает на эту тему? — Она подошла к обеденному столу, выдвинула стул и села напротив меня. — Хочу, чтобы ты поняла — невозможно распознать зло. Поэтому просто держись от них в стороне. Обещай мне.

    Зло. Трудно понять. Я кивнула.

    — Ну вот и хорошо. — Она отодвинула назад стул, встала, сгребла с подоконника пачку сигарет. — Проследи, чтобы не оставалось крошек. Наступает сезон муравьев.

    Из окна кухни было видно, как мать сидит на столике в беседке, серая струнка дыма поднималась от нее по спирали. Я очистила свои тарелки, загрузила посудомоечную машину, протерла стол и вышла на крыльцо, чтобы посидеть на ступеньках и поразмышлять о мире, который я совсем не знала. Дом на вершине холма сиял в ярких лучах солнца. Выбитые окна были закрыты каким-то пластиком, который поглощал свет.

    Той ночью над Дубовой Рощей пролетел самолет. Я проснулась и сразу же надела на голову каску. Мать визжала в своей комнате, слишком напуганная, чтобы что-то предпринять. У меня руки не тряслись так, как у нее, и я не визжала, лежа в своей кровати. Я просто надела каску и слушала, как он пролетел. Не мы. Не наш городок. Не сегодня. Я так и заснула в каске и, проснувшись утром, обнаружила, что следы от нее отпечатались на моих щеках.

    Теперь, когда приближается лето, я считаю недели, когда цветут яблони и сирень, когда тюльпаны и нарциссы стоят распустившись, прежде чем поникнуть в летнюю жару, — как же это похоже на время нашей наивности, на наше пробуждение в этот мир со всей его раскаленной яростью, прежде чем мы, поддавшись унынию, превратились в нас нынешних.

    — Видела бы ты мир в те времена, — говорит мне отец, когда я навещаю его в доме для престарелых.

    Мы так часто слышали эти слова, что они перестали что-либо означать. Все эти пирожные, деньги, бесконечный перечень всего и вся.

    — Раньше у нас дома могло быть до шести разных каш одновременно, — он поучительно поднимает палец, — уже с сахаром, можешь себе представить? Они иногда даже портились. Мы их выбрасывали. А еще самолеты. Раньше их полно было в небе. Честное слово. Люди путешествовали на них, целыми семьями. И ничего страшного, если кто-нибудь переезжал в другое место. Черт побери, можно было просто сесть на самолет и навестить его.

    Когда он так говорит, когда любой из них говорит так, кажется, что они сами недоумевают и не могут понять, как же все произошло. Он качает головой, он вздыхает.

    — Мы были так счастливы.


    Каждый раз, когда я слышу о тех временах, я вспоминаю весенние цветы, детский смех, звон колокольчиков и цокот копыт. Дым.

    Бобби сидит на тележке, держа поводья, по одной хорошенькой смуглой девочке с обеих сторон. Они все утро ездят туда-сюда по дороге, смеются и плачут, их прозрачные шарфики развеваются за ними, как разноцветные радуги.

    Флаги вяло свисают с флагштоков и балконов. Бабочки порхают в садах, перелетая с места на место. Близнецы Уайтхол играют на заднем дворе, и скрип их несмазанных качелей разносится по всей округе. Миссис Ренкуот взяла выходной, чтобы отвести нескольких детей на прогулку в парк. Меня не пригласили, возможно, потому, что я терпеть не могу Бекки Ренкуот и говорила ей об этом не один раз в течение всего учебного года, при этом дергала ее за волосы — они струились белым золотом, таким ярким, что меня так и подмывало их дернуть. У Ральфа Паттерсона — день рождения, и большинство малышей празднуют его вместе с ним и его папой в парке развлечений «Пещера Снеговика», где они могут делать все, что делали раньше дети, когда снег был не опасен, — например, кататься на санках и лепить снеговиков. Лина Бридсор и Кэрол Минстрит пошли в торговый центр со своей приходящей няней — ее приятель работает в кинотеатре и может провести их тайком в зал, чтобы они смотрели кино весь день напролет. Городок пуст, если не считать маленьких близнецов Уайтхол, Трины Нидлз, которая сосет свой большой палец и читает книжку, сидя на качелях на веранде, и Бобби, который катается по улице с девочками Манменсвитцендер и их козами. Я спаржу на ступеньках крыльца, ковыряю подсохшие болячки на коленках, но Бобби разговаривает только с ними, причем таким тихим голосом, что мне ничего не слышно. В конце концов я встаю и преграждаю им путь. Козы и тележка резко останавливаются, колокольчики продолжают звенеть, и Бобби говорит:

    — В чем дело, Вейерс?

    У него такие синие глаза — я только недавно это обнаружила, — невозможно смотреть в них дольше тридцати секунд, они будто обжигают меня. Вместо этого я смотрю на девочек — они обе смеются, даже та, что плачет.

    — Что с тобой? — говорю я.

    Ее темные глаза расширяются, молочные белки вокруг зрачка округляются. Она смотрит на Бобби. Блестки ее шарфика переливаются на солнце.

    — Господи ты боже мой, Вейерс, о чем это ты?

    — Я просто хочу знать, — говорю я, все еще глядя на нее, — почему она плачет все время, может, это болезнь какая-то или что?

    — О, ради бога. — Головы козочек отодвигаются назад, и колокольчики звякают. Бобби тянет на себя поводья. Козы пятятся, громко переступая копытами, колеса дребезжат, но я по-прежнему стою у них на пути. — А с тобой что?

    — Но это ведь очень даже разумный вопрос! — кричу я на его тень от яркого света. — Я просто хочу знать, что с ней.

    — Не твое дело! — кричит он в ответ, одновременно девочка — та, что поменьше, — что-то говорит.

    — Что? — обращаюсь я к ней.

    — Это все из-за войны и всех страданий.

    Бобби удерживает коз ровно. Вторая девочка хватает его за руку. Она улыбается мне, но продолжает обливаться слезами.

    — Ну и что? С ней что-то случилось?

    — Просто она такая. Всегда плачет.

    — Это же глупо.

    — О, ради бога, Вейерс!

    — Нельзя же плакать все время, так же невозможно жить.

    Бобби, правя козами и тележкой, пытается меня объехать.

    Младшая девочка оборачивается и смотрит не отрываясь и уже на расстоянии машет мне рукой, но я отворачиваюсь, не помахав в ответ.


    Большой дом, что стоял на холме, раньше — до того, как стал заброшенным, а потом в нем поселились Манменсвитцендеры, — принадлежал Рихтерам.

    — Конечно, они были богатыми, — говорит мой отец, когда я рассказываю ему, что собираю материалы для книги. — Но, ты знаешь, мы все тогда жили богато. Видела бы ты пирожные! И каталоги. Мы обычно получали эти каталоги по почте, и по ним можно было все купить — тебе все присылали по почте, даже пирожные. Нам приходил один каталог, как-то он назывался, «Генри и Денни»? Что-то вроде того. Имена двух парней. Во всяком случае, еще во времена нашей юности так покупались только фрукты, но потом, когда вся страна разбогатела, ты мог заказать бисквит с масляным кремом, или там были еще такие горы пакетов, которые тебе обычно высылали, полные конфет, орехов, печенья, шоколада, и, боже ты мой, все это прямо по почте.

    — Ты рассказывал о Рихтерах.

    — С ними случилось нечто ужасное — со всей их семьей.

    — Это был снег, да?

    — Твой брат Джейми, мы его тогда потеряли.

    — Об этом говорить не обязательно.

    — Все переменилось после этого, знаешь ли. Тогда у твоей матери и началось. Большинство семей потеряли по одному, у некоторых обошлось, но Рихтеры, знаешь ли… У них ведь дом был на холме, и когда пошел снег, они все отправились кататься на санках. Мир еще был другим.

    — Не представляю.

    — Мы тоже не представляли себе. Никто не мог такого даже предположить. И поверь мне, мы ведь ломали головы. Все гадали, чего ждать от них в следующий раз. Но чтобы снег? Ну разве это не злодейство?

    — Сколько их было?

    — О, тысячи. Тысячи.

    — Да нет же, Рихтеров сколько было?

    — Все шестеро. Сначала дети, потом родители.

    — А что, взрослые обычно не заражались?

    — Ну, не многие из нас играли в снегу так, как они.

    — Должно быть, вам чутье подсказывало, вроде того.

    — Что? Нет. Просто тогда мы были так заняты. Очень заняты. Жаль, что я не помню. Не могу вспомнить. Чем мы были так заняты. — Он потирает глаза и смотрит пристально в окно. — Вы не виноваты. Хочу, чтобы ты знала — я все понимаю.

    — Пап.

    — Я имею в виду вас, ребятишек. Ведь этот мир, что мы передали вам, был наполнен таким злом, что вы даже просто не понимали разницы.

    — Мы понимали, пап.

    — Вы до сих пор не понимаете. О чем ты думаешь, когда вспоминаешь о снеге?

    — Я думаю о смерти.

    — Ну, вот видишь. До того как это случилось, снег означал радость. Мир и радость.

    — Не представляю.

    — Что и требовалось доказать.


    — Ты хорошо себя чувствуешь? — Она накладывает макароны, ставит тарелку передо мной и встает, прислоняясь к рабочему столу, чтобы посмотреть, как я ем.

    Я пожимаю плечами.

    Она трогает холодной ладонью мой лоб. Отступает на шаг и хмурится.

    — Ты что, брала у этих девчонок какую-нибудь еду?

    Я качаю головой. Она собирается что-то добавить, но я говорю:

    — Другие ребята брали.

    — Кто? Когда? — Она наклоняется ко мне так близко, что я отчетливо вижу всю косметику на ее лице.

    — Бобби. Некоторые другие ребята. Они ели конфеты.

    Она опускает руку и сильно ударяет ладонью по столу. Тарелка с макаронами подскакивает, столовое серебро тоже. Проливается молоко.

    — Разве я тебе не говорила? — громко кричит она.

    — Бобби играет с ними все время.

    Она прищурившись смотрит на меня, качает головой, затем щелкает челюстью с мрачной решимостью.

    — Когда? Когда они ели эти конфеты?

    — Не знаю. Уже давно. Ничего не случилось. Они сказали, что им понравилось.

    Она открывает и закрывает рот, словно рыба. Поворачивается на каблуках и выходит из кухни, прихватив с собой телефон. Хлопает дверью. Я вижу из окна, как она ходит по заднему двору, отчаянно жестикулируя.


    Моя мать организовала городское собрание, и все пришли нарядные, как будто в церковь. Единственные, кто не пришел туда, были Манменсвитцендеры, по понятной причине. Многие привели своих детей, даже грудничков, они сосали пальчики или уголки одеял. Я была там, как и Бобби со своим дедушкой, который пожевывал мундштук незажженной трубки, то и дело наклоняясь к внуку во время разбирательств, что разгорелись очень быстро, хотя никто почти не ругался. Просто страсти накалились из-за общего возбуждения, особенно горячилась моя мать в своем платье с розами, с ярко-красной помадой на губах, так что до меня вдруг даже некоторым образом дошло, что она в каком-то смысле красива, хотя я была слишком маленькой, чтобы понять, почему же ее красота не совсем приятна.

    — Нам нужно помнить, что все мы — солдаты на этой войне, — сказала она под дружные аплодисменты.

    Мистер Смитс предложил что-то вроде домашнего ареста, но моя мать указала на то, что тогда кому-то из города придется носить им продукты.

    — Всем известно, что наши люди и так голодают. Кто же будет платить за весь их хлеб? — вопросила она. — Почему мы должны за него платить?

    Миссис Матерс проговорила что-то о справедливости.

    Мистер Халленсуэй сказал:

    — Невинных больше нет.

    Моя мать, стоящая перед всеми, слегка наклонилась к членам правления за столом и сказала:

    — Тогда решено.

    Миссис Фолей, которая только что приехала в город из недавно разрушенного Честервиля, поднялась со своего места — плечи ее сутулились и глаза нервно бегали, так что некоторые из нас по секрету прозвали ее Женщиной-Птицей — и дрожащим голосом, так тихо, что всем пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать, спросила:

    — Разве кто-нибудь из детей заболел на самом деле?

    Взрослые посмотрели друг на друга и на детей друг друга.

    Я видела, что моя мать была разочарована тем, что никто не обнаружил никаких симптомов болезни. В обсуждении всплыли конфеты в цветных фантиках, и тогда Бобби, не вставая с места и не поднимая руку, громко сказал:

    — Так вот из-за чего весь сыр-бор? Вы это имеете в виду? — Он слегка откинулся на стуле, чтобы сунуть руку в карман, и вытащил горсть конфет.

    Поднялся всеобщий ропот. Моя мать ухватилась за край стола. Дедушка Бобби, улыбаясь с трубкой во рту, выхватил одну конфету с ладони Бобби, развернул ее и отправил в рот.

    Мистеру Галвину Райту пришлось ударить молотком, чтобы призвать к тишине. Моя мать выпрямилась и сказала:

    — Чудесно, так рисковать собственной жизнью, чтобы что-то доказать.

    — Что ж, ты права насчет того, что я хочу доказать, Мэйлин, — сказал он, глядя прямо в лицо моей матери и качая головой, будто они вели частный разговор, — но эти конфеты я держу дома повсюду, чтобы избавиться от привычки курить. Я заказал их по «Солдатскому каталогу». Они совершенно безопасны.

    — А я и не говорил, что конфеты от них, — сказал Бобби и посмотрел сначала на мою мать, а потом огляделся вокруг, пока не уставился на мое лицо, но я притворилась, что не заметила.

    Когда мы уходили, мать взяла меня за руку, ее красные ногти впились в мое запястье.

    — Молчи, — сказала она, — и пикнуть не смей. — Она отправила меня к себе в комнату, и я уснула в одежде, все пытаясь придумать, какими словами мне извиниться.

    На следующее утро, заслышав звон колокольчиков, я хватаю буханку хлеба и жду на крыльце, пока они снова поедут наверх по холму. Тогда я встаю у них на пути.

    — А теперь чего тебе надо? — спрашивает Бобби.

    Я протягиваю буханку, словно это крошечный младенец, которого поднимают в церкви перед ликом Бога. Девочка, льющая слезы, заплакала еще громче, ее сестра вцепилась в руку Бобби.

    — Что это ты надумала? — закричал он.

    — Это подарок.

    — Что еще за глупый подарок? Убери его сейчас же! Ради всего святого, пожалуйста, опусти его!

    Руки мои падают, обвиснув по бокам, буханка болтается в сумке, которую я держу в руке. Обе девочки рыдают.

    — Я всего лишь хотела быть доброй, — говорю я, и голос мой дрожит, как у Женщины-Птицы.

    — Бог ты мой, разве ты ничего не знаешь? Они боятся нашей еды, неужели ты даже этого не знаешь?

    — Почему?

    — Из-за бомб, ну и дурочка же ты. Хотя бы чуточку соображала.

    — Не понимаю, о чем ты говоришь.

    Козы гремят своими колокольчиками, тележка перекатывается на месте.

    — О бомбах! Ты что, учебников по истории не читала? В начале войны мы отправляли им посылки с продуктами такого же цвета, что и бомбы, — они взрывались, когда кто-нибудь прикасался к ним.

    — Мы так делали?

    — Ну, наши родители делали. — Он качает головой и тянет поводья. Тележка с грохотом проезжает мимо, обе девочки жмутся к Бобби, будто от меня исходит опасность.


    — Ах, как же мы были счастливы! — говорит отец, погружаясь в воспоминания. — Мы были просто как дети, понимаешь, такими наивными, просто не имели представления.

    — О чем, пап?

    — Что у нас было достаточно.

    — Чего достаточно?

    — Да всего. У нас всего было достаточно. Это что, самолет? — Он смотрит на меня своими выцветшими голубоватыми глазами.

    — Вот, давай я помогу тебе надеть каску.

    Он шлепает по ней, ушибая свои слабые руки.

    — Перестань, папа. Прекрати!

    Он нащупывает скрюченными артритом пальцами ремешок, пытается расстегнуть, но понимает, что бессилен. Прячет лицо в покрытых пятнами ладонях и рыдает. Самолет с гулом пролетает мимо.

    Теперь, когда я вспоминаю, какими мы были тем летом, до трагедии, до меня начинает доходить скрытый смысл того, о чем мой отец пытался рассказать все это время. Вовсе не о пирожных и почтовых каталогах, и не о том, как они прежде путешествовали по воздуху. Пусть он и описывает всякую ерунду, он совсем не это имеет в виду. Когда-то у людей было другое ощущение. Они чувствовали и жили в мире, которого уже нет, — этот мир так основательно уничтожен, что мы унаследовали лишь его отсутствие.

    — Иногда, — говорю я своему мужу, — у меня возникает сомнение — я по-настоящему счастлива, когда счастлива?

    — Ну конечно, по-настоящему счастлива, — говорит он, — а как же иначе?


    Мы тогда наступали, как сейчас помнится. Манменсвитцендеры со своими слезами, боязнью хлеба, в своих странных одеждах и со своими грязными козами были, как и мы, детьми, и городское собрание не шло у нас из головы, как и то, что задумали сделать взрослые. Мы лазали по деревьям, бегали за мячами, приходили домой, когда нас звали, чистили зубы, как нас учили, допивали молоко, но мы утратили то чувство, что было у нас прежде. Это правда — мы не понимали, что у нас отняли, но зато мы знали, что нам дали взамен и кому мы обязаны этим.

    Мы не стали созывать собрание, как они. Наше произошло само собой в тот жаркий день, когда мы сидели в игрушечном домике Трины Нидлз и обмахивались руками, жалуясь на погоду, как взрослые. Речь зашла о домашнем аресте, по нам показалось, что такое невозможно исполнить. Обсудили разные шалости, как, например, забрасывание шариками с водой и всякое другое. Кто-то вспомнил, как поджигали бумажные пакеты с собачьими какашками. Думаю, именно тогда обсуждение приняло такой оборот.

    Вы спросите, кто запер дверь? Кто натаскал палок для костра? Кто зажег спички? Мы все. И если мне суждено найти утешение спустя двадцать пять лет после того, как я полностью уничтожила способность чувствовать, что мое счастье, или кого угодно, по-настоящему существует, я найду его в этом. Это сделали все мы.

    Может, больше не будет городских собраний. Может, этот план, как и те, что мы строили раньше, не осуществится. Но городское собрание созвано. Взрослые собираются, чтобы обсудить, как не допустить того, чтобы нами правило зло, и также возможность расширения Главной Улицы. Никто не замечает, как мы, дети, тайком выбираемся наружу. Нам пришлось оставить там грудничков, сосавших пальчики или уголки одеял, они не входили в наш план освобождения. Мы были детьми. Не продумали все хорошенько до конца.

    Когда прибыла полиция, мы вовсе не «носились, словно изображали дикарские танцы» и не бились в припадке, как сообщалось впоследствии. Я до сих пор вижу перед собой, как Бобби с влажными волосами, прилипшими ко лбу, горящими щеками, танцует под белыми хлопьями, падающими с неба, которому мы никогда не доверяли; как кружится Трина, широко раскинув руки, и как девочки Манменсвитцендер со своими козами и тележкой, груженной креслами-качалками, уезжают от нас прочь, и колокольчики звенят, как в той старой песне. Мир опять стал безопасным и прекрасным. За исключением здания муниципалитета, от которого поднимались огромные белые хлопья, похожие на привидения, и пламя пожара пожирало небо, словно голодное чудовище, не способное насытиться.

    Джордж Сондерс
    Красная ленточка

    Джордж Сондерс является автором двух сборников рассказов, «Пастораль („Pastoralia“) и <Территории Гражданской войны в эпоху Великой депрессии» («CivilWarLand in Bad Decline»), и оба сборника названы «New York Times» выдающимися книгами. Волге того, сборник «CivilWarLand in Bad Decline» в 1996 году пошел в число финалистов премии PEN/Hemingway, а журналом «Esquire» выбран в десятку лучших книг 1990-х годов. Перу Сондерса принадлежит также книга для детей «Настырные прилипалы из Фрипа» («The Very Persistent. Cappers of Flip»), которая была оформлена художником Лэйн Смит и стала бестселлером по версии «New York Times», получив высшие награды с области детский литературы в Италии и Голландии.

    Произведения Сондерса, широко представленные в различных антологиях и опубликованные на пятнадцати языках мира, трижды награждались премиями «National Magazine» и четыре раза включались а сборники Премии имени О. Генри. И 1999 году «The New Yorker» признал его одним ил двадцати лучших писателей Америки в возрасте до сорока лет, а в 2001 году Сондерс был включен в список «100 самых творческих людей в области развлечении» издания «Entertainment. Weekly». Джордж Сондерс преподает в университете г. Сиракузы (США) писательское мастерство.

    «Красная ленточка» была впервые опубликована в «Esquire».

    Вечером следующего дня я обошел место, где все это случилось, и нашел ее маленькую красную ленточку. Я принес ее домой, бросил на стол и сказал:

    — Боже мой, боже мой.

    — Ты только хорошенько смотри на нее, и я тоже все смотрю на нее, — сказал дядя Мэтт. И мы никогда этого не забудем, ведь правда?

    Первым делом, конечно же, надо было найти тех собак. Оказывается, они отсиживались позади того самого места — места, куда приходили малыши с пластиковыми мячиками в барабанчиках, где они отмечали дни рождения и тому подобное, — собаки прятались в том вроде как укромном уголке под обломками деревьев, сваленными туда жителями нашего городка.

    Так вот, мы подожгли обломки и затем застрелили трех из них, когда они выскочили.

    Но эта миссис Пирсон, она-то все и видела… Так вот, она сказала, что их было четыре, четыре собаки, и на следующий день мы узнали, что та, четвертая, забралась на площадку Муллинс Ран и покусала пса Эллиотов Сэдди и того белого Маскерду, который принадлежал Эвану и Милли Бэйтс, живущим по соседству.

    Джим Эллиот сказал, что сам прикончит Сэдди, и для этого одолжил у меня ружье, и сделал это, после чего посмотрел мне прямо в глаза и сказал, что соболезнует нашей потере, а Эван Бэйтс сказал, что не сможет сделать это и что, может быть, я смогу? Но потом в конце концов он все-таки повел Маскерду на эту вроде как полянку — все еще называют ее Лужайкой, там обычно устраивают барбекю и всякое такое, — он еще грустно пихал пса ногой (легонько так, Эван ведь совсем не злой), когда тот хотел его цапнуть, и приговаривал: «Маскер, вот черт!», а потом он сказал: «Ладно, давай!», когда приготовился к тому, что я должен был сделать, и я сделал это, и позже он сказал, что соболезнует нашей потере.

    Около полуночи мы нашли четвертую собаку, она грызла себя за хвост позади дома Бурна, и Бурн вышел и держал фонарь, когда мы кончали псину, и помог погрузить ее на тачку рядом с Сэдди и Маскерду, в наших планах было — доктор Винсент говорил, что это лучше всего, — сжечь тех, кого мы выявили, чтобы другие животные… ты же знаешь, они едят мертвечину, — так или иначе, доктор Винсент сказал, что лучше всего их сжечь.

    Когда четвертая была уже на тачке, мой Джейсон спросил:

    — Мистер Бурн, а как же Куки?

    — Ну, я так не думаю, — сказал Бурн.

    Старый Бурн был по-стариковски нежен с собакой, у него ведь больше никого не было на этом свете, вот, например, он всегда называл ее «моя подружка», к примеру: «Может, прогуляемся, моя подружка?»

    — Но она же в основном дворовая собака? — спросил я.

    — Она почти полностью дворовая собака, — сказал он. — Но все равно мне не верится.

    Тогда дядя Мэтт сказал:

    — Так, Лоренс, что до меня, то я этой ночью здесь, чтобы удостовериться. Думаю, ты меня понимаешь.

    — Конечно, — сказал Бурн. — Я все отлично понимаю.

    И Бурн вывел Куки, и мы ее осмотрели.

    На первый взгляд она выглядела хорошо, но тут мы заметили, как она смешно поежилась, и потом дрожь пробежала по всей спине, и глаза вдруг неожиданно повлажнели, и дядя Мэтт спросил:

    — Лоренс, твоя Куки всегда так делает?

    — Ну, э-э… — сказал Бурн.

    И опять Куки всю передернуло.

    — О черт, — сказал Бурн и ушел в дом.

    Дядя Мэтт велел Сету и Джейсону бежать в сторону поля и свистеть, и тогда Куки погонится за ними. Так она и сделала, и дядя Мэтт побежал следом со своим ружьем, и хоть он был, ну ты знаешь, не таким уж и бегуном, пусть и через силу — все же держался он бодрячком, словно хотел убедиться, что все делается правильно.

    За это я был ему очень признателен, потому что голова моя и тело уже слишком устали и больше не могли различать, что правильно, а что — нет, и я сел на крыльцо и очень скоро услышал этот хлопок.

    Потом дядя Мэтт спешно вернулся с поля, сунул голову в дверь и спросил:

    — Лоренс, ты не знаешь, у Куки были контакты с другими собаками, может, есть собака или собаки, с которыми она играла, которых кусала, что-то вроде того?

    — Убирайся, поди прочь, — сказал Бурн.

    — Лоренс, черт тебя подери, — сказал дядя Мэтт, — думаешь, мне все это нравится? Представь, что мы пережили. Думаешь, мне так весело, всем нам?

    Последовало долгое молчание, после чего Бурн сказал, ладно, мол. Единственного, кого он вспомнил, — это того терьера в доме приходского священника. Иногда Куки играла с ним, когда была без поводка.


    Когда мы пришли в дом священника, отец Терри сказал, что соболезнует нашей потере, и привел Мертона, и мы долго смотрели на него, и Мертон ни разу не вздрогнул, и глаза у него оставались сухими, в общем нормальными.

    — Выглядит здоровым, — сказал я.

    — Он и есть здоровый, — сказал отец Терри, — Вот смотрите: Мертон, на колени.

    И Мертон стал тянуться и проделывать собачьи штуки, вроде как он кланяется.

    — Может, и здоровый, — сказал дядя Мэтт. — А может так случиться, что он болен, просто на ранней стадии.

    — Мы будем предельно бдительны, — сказал отец Терри.

    — Да, хотя, — сказал дядя Мэтт, — мы ж не знаем, как это распространяется и все такое прочее, и семь раз отмерить и один раз отрезать здесь не получится, или я не прав? Даже не знаю. Честно, не знаю. Эд, а ты как думаешь?

    А я не знал, что я думаю. В мыслях я просто то и дело прокручивал все снова и снова — что было сперва, что потом, как она поднялась на скамеечку для ног, чтобы вплести ту красную ленточку в волосы, выговаривая такие взрослые фразы, как «Что ж, кто же там будет?», «А будут ли там пирожные?».

    — Надеюсь, вы не имеете в виду, что надо умертвить совершенно здоровую собаку, — сказал отец Терри.

    Тогда дядя Мэтт извлек из кармана своей рубашки красную ленточку и сказал:

    — Святой отец, вы имеете хоть малейшее представление о том, что это такое и где мы это нашли?

    Но это была не настоящая ленточка, не ленточка Эмили, которую я хранил все это время в своем кармане, она была скорее розового, а не красного цвета и размером была побольше, чем настоящая ленточка, и я узнал ее — она прежде лежала в маленькой шкатулке Карен на комоде перед зеркалом.

    — Нет, я не знаю, что это такое, — сказал отец Терри. — Лента для волос?

    — Что до меня, то я никогда не забуду тот вечер, — сказал дядя Мэтт, — То, что мы пережили. Что до меня, то я собираюсь сделать все, чтобы никому никогда не пришлось снова вытерпеть то, что довелось вытерпеть нам тем вечером.

    — Ну, в этом-то я с вами совершенно согласен, — сказал отец Терри.

    — Вы и вправду не знаете, что это такое, — сказал дядя Мэтт и убрал ленточку обратно в карман. — Вы совсем, совсем не представляете себе, каково все это.

    — Эд, — обратился ко мне отец Терри, — убийство совершенно здоровой собаки не имеет ничего общего с…

    — Может, здоровой, а может, и нет, — сказал дядя Мэтт. — Разве Куки была укушена? Нет, не была. Заразилась ли Куки? Да, заразилась. Как Куки заразилась? Мы не знаем. И этот ваш пес общался с Куки точно так же, как Куки общалась с тем заразным животным, а именно — посредством тесного физического контакта.

    Забавно было слушать дядю Мэтта. Забавно в смысле того, что он вдруг стал на удивление сознательным таким и озабоченным, ведь раньше… То есть да, конечно, он любил детей, но не так, чтобы уж очень, то есть он редко даже разговаривал с ними, а с Эмили вообще меньше всего, она ведь самая маленькая была. По большей части он просто ходил вокруг дома — тихонько так, — особенно с января, после того как потерял работу. На самом деле он избегал детей, ему немного стыдно было, будто он думал, что вот они вырастут и станут взрослыми и никогда не будут, как их безработный дядя, ходить крадучись вокруг дома, а, наоборот, станут хозяевами дома, где бродит их безработный дядя, и т. д. и т. п.

    Но то, что мы ее потеряли, я считаю, заставило его впервые задуматься, как сильно он любил ее, и эта его неожиданная сила — сосредоточенность, уверенность, если хотите, — стала для меня спасением, потому что, по правде говоря, у меня все из рук валилось. Я ведь всегда любил осень, а теперь стояла поздняя осень и воздух наполнился запахом лесных костров и упавших яблок, но все в этом мире для меня было просто, знаешь ли, неживым, что ли.

    Словно твой ребенок — это тот сосуд, который содержит в себе все самое хорошее. Дети смотрят на тебя снизу вверх с такой любовью, с верой в то, что ты о них заботишься. И вот однажды вечером… что меня больше всего гложет и с чем мне никак не смириться, это то, что пока ее… пока происходило то, что произошло, я был… я вроде как прокрался вниз, проверить электронную почту, видишь ли, так что пока… пока происходило то, что произошло там, на школьном дворе, в нескольких сотнях метров от меня, я сидел внизу и печатал — печатал! — ладно уж, в этом нет никакого греха, ведь откуда я мог знать, и все-таки… понимаешь, о чем это я? Если бы я просто оторвался от своего компьютера и поднялся наверх, и вышел наружу, и по какой-нибудь причине, любой причине, пересек школьный двор, то тогда, поверь мне, ни одна собака в мире, какая бы бешеная она ни была…

    И жена моя чувствует то же самое и не выходит из нашей спальни с того самого дня, когда случилась трагедия.

    — Итак, святой отец, вы говорите «нет»? — сказал дядя Мэтт. — Вы отказываетесь?

    — Я молюсь за вас, люди, каждый день, — сказал отец Терри. — Невозможно, чтобы кто-либо еще испытал то, что выпало на вашу долю.


    — Не люблю этого типа, — сказал дядя Мэтт, когда мы выштли из дома священника. — Никогда не любил и никогда не полюблю.

    И я знал это. Они когда-то учились вместе в средней школе, и у них была какая-то история с одной девчонкой, вроде она свидание отменила в последнюю минуту, и все закончилось не в пользу дяди Мэтта. Наверняка они махали кулаками на футбольном поле, обзывая друг друга. Но все это было так давно, можно сказать во времена администрации Кеннеди.

    — Он не будет следить за своим псом как следует, — сказал дядя Мэтт. — Поверь мне. И даже если он и заметит что-нибудь, он не сделает того, что надо. Почему? Потому что это — его собака. Его собака. А все, что его, — значит, особое, над законом.

    — Не знаю, — сказал я, — честно, не знаю.

    — Ему не понять этого, — сказал дядя Мэтт. — Его ведь не было там тем вечером, он не видел, как ты вносил ее в дом.

    Ну, сказать по правде, дядя Мэтт тоже не видел, как я вносил ее в дом, так как вышел взять напрокат видеокамеру… Но все же я понимал, на что он намекает, ведь отец Терри вообще-то всегда любил себя, в своем подвале он держал гантели и упражнялся дважды в день и имел действительно внушительное телосложение, которым похвалялся, как мне казалось, нам всем так казалось, поскольку заказывал себе рубашки, может, слегка даже тесноватые.

    Все следующее утро, пока мы завтракали, дядя Мэтт помалкивал и наконец сказал, что ну вот, может, он и в самом деле всего-навсего слегка безработный толстяк и у него нет такого образования, как у некоторых, но любовь есть любовь, почтить чью-то память означает почтить чью-то память, и поскольку от этой жизни ему ждать особенно нечего, не одолжу ли я ему грузовик, чтобы он припарковался у «Бургер Кинг» и последил за тем, что происходит у дома священника, вроде как в память об Эмили.

    И дело-то в том, что мы больше не использовали этот грузовик, и поэтому… время было такое, очень неопределенное, знаешь ли, и я подумал: «А что, если окажется, что Мертон действительно болен, и он как-нибудь сбежит и нападет на кого-нибудь еще…» Ну, я и сказал, да, пусть берет грузовик.

    Он просидел там весь вторник — с утра до самого вечера, то есть ни разу не покинул грузовик, что для него было нечто, обычно он не проявлял такого рвения, если ты понимаешь, о чем это я. И вот во вторник вечером он пришел весь на взводе и кинул мне видеокассету и сказал:

    — Посмотри, посмотри это.

    И вот на экране телевизора мы увидели Мертона, как он стоит, опираясь лапами об ограду, окружающую дом священника, и вздрагивает, выгибает спину и снова вздрагивает.

    Тогда мы взяли наши ружья и пошли.

    — Послушайте, я знаю, знаю, — сказал отец Терри. — Но я справлюсь с ним сам, по-своему. Он и так хлебнул горя в своей жизни, бедняга.

    — Что ты сказал? — спросил дядюшка Мэтт. — Горя в своей жизни? И ты говоришь такое этому человеку, отцу, который недавно потерял… Твоя собака хлебнула горя в своей жизни?

    Но тем не менее я бы должен сказать… то есть это была правда. Мы все знали про Мертона: его принесли отцу Терри из какого-то скверного места, одно ухо у него было почти оторвано, вдобавок, как я понял, он был такой беспокойный, мог даже потерять сознание только потому, что накрывали на стол, то есть буквально, без преувеличений, падал в обморок по собственному усмотрению, что, как вы понимаете, было нелегко.

    — Эд, — сказал отец Терри, — я не говорю, что горе Мертона — это… Я не сравниваю беды Мертона с твоим…

    — Черт побери, надеемся, что нет, — сказал дядя Мэтт.

    — Все, что я хотел сказать, — это то, что я ведь тоже кого-то теряю, — сказал отец Терри.

    — Бла, — сказал дядя Мэтт. — Бла, бла.

    — Эд, моя ограда высока, — сказал отец Терри. — Он никуда отсюда не денется, к тому же я посадил его на цепь, я хочу, чтобы он… Я хочу, чтобы это случилось здесь, где только он и я. А иначе это слишком грустно.

    — Да ты и понятия не имеешь, что значит грустно.

    — Грусть — это грусть, — сказал отец Терри.

    — Вздор, чепуха, — сказал дядя Мэтт. — Я буду следить.


    Ну а позже на той же неделе собака Твитер Ду поймала оленя в лесу, что между Твелв-Плекс и епископальной церковью, и эта самая Твитер Ду была совсем небольшой собачкой, просто, видишь ли, безумной, а как эти Де Франчини узнали, что она поймала оленя, так она просто заявилась к ним в гостиную с обглоданной ногой.

    И тем же вечером… Так вот, кот Де Франчини начал носиться по дому, и глаза у него стали желтого такого цвета, и в какой-то момент он решил, что вроде как попал в ловушку, врезался головой в плинтус и сам себя вырубил.

    И тогда мы поняли, что ситуация гораздо сложнее, чем мы думали вначале.

    Самое главное — мы не знали и не могли знать, сколько всего животных уже заразилось: те первые четыре собаки были на свободе несколько дней, прежде чем мы обезвредили их, и все животные, которых они, возможно, заразили, находились на свободе вот уже почти две недели, и мы даже не знали, как именно передается инфекция — через укусы, слюну, кровь, а может, с шерсти на шерсть. Мы знали, что это происходит с собаками, теперь оказалось, что это может произойти и с кошками. Что я хочу сказать: это было просто весьма запутанное и страшное время.

    Так вот, дядя Мэтт раздобыл «Макинтош» и составил эти листовки с приглашением на Общее Собрание Жителей Города, наверху еще поместил собственноручно выполненную фотографию красной ленточки (не той самой, настоящей ленточки, а розоватой ленточки Карен — он увеличил цветность на мониторе, чтобы она вышла более красной, и еще наложил фотографию Эмили, сделанную в день причастия), под ней было написано: «НЕ ДОПУСТИМ ЗЛОДЕЯНИЯ!», а ниже мелким шрифтом в полную строку говорилось что-то о том, ну ты в курсе, что мы затем и живем на белом свете, чтобы любить то, что принадлежит нам, и, когда один из нас жестоко потерял то, что мы любили, пришла пора нам всем объединиться, чтобы противостоять тому, что угрожает тем, кого мы любим, чтобы никто никогда больше не испытал подобного. И теперь, когда мы познали такое страшное несчастье и стали его свидетелями, давайте вместе примем решение бороться против любых обстоятельств, которые хоть в какой-нибудь степени могут стать причиной или способствовать такому же или подобному произволу, сейчас или когда-либо в будущем. Мы отправили Сета и Джейсона обежать весь городок, и вот в пятницу вечером в спортивном зале школы собралось почти четыреста человек.

    При входе каждый человек получал свернутый плакат «НЕ ДОПУСТИМ ЗЛОДЕЯНИЯ!» с фотографией ленточки улучшенной цветности, и на ней дядя Мэтт также изобразил — сначала я был против этого, но потом увидел, как реагируют люди, — так вот, он изобразил на ней крошечные следы от зубов, они не должны были выглядеть как настоящие, они просто, ну ты понимаешь, как он сказал, были символическим намеком, и внизу в одном углу была фотография Эмили в день причастия, а в другом — ее фотография в младенчестве, и дядя Мэтт еще до начала собрания повесил такой же, но увеличенный (размером со шкаф) плакат на стену над ораторской трибуной.

    И я был отчасти удивлен дядей Мэттом, то есть он так рьяно взялся за дело, — никогда раньше я такого за ним не наблюдал. Ведь если прежде для него большим событием было проверить почту или залезть на крышу, чтобы покрутить телевизионную антенну, то теперь он здесь — в костюме, раскрасневшееся лицо вроде как сияло от гордости…

    Так вот, дядя Мэтт встал и поблагодарил всех собравшихся за то, что пришли. Миссис Де Франчини, хозяйка Твитер Ду, показала всем ту обглоданную ногу, и доктор Винсент продемонстрировал слайды с изображением мозга одной из тех первых четырех собак в поперечном разрезе, и потом, в самом конце, дали слово мне, правда у меня перехватило дыхание и я почти не мог говорить, сказал только всем спасибо, что их поддержка многое для нас значит, и еще я хотел было рассказать, как сильно мы все ее любили, но не смог продолжать.

    Дядя Мэтт и доктор Винсент но своей инициативе (не желая меня тревожить) составили на «Макинтоше» то, что они назвали Планом Чрезвычайных Мер из Трех Пунктов, в котором три пункта гласили: 1) все животные города должны пройти Освидетельствование на предмет выявления у них Заразы, затем 2) все Заразившиеся или Предположительно Заразившиеся животные должны быть немедленно уничтожены, затем 3) все Заразившиеся или Предположительно Заразившиеся животные по уничтожении должны быть немедленно сожжены, дабы исключить возможность дальнейшего заражения.

    После этого кто-то попросил, если возможно, не будут ли они так любезны пояснить значение слова «предположительно»?

    — Предположительно, — сказал дядя Мэтт, — это означает, что мы предполагаем, и у нас есть веские основания предполагать, что животное, возможно, заразилось.

    — Точная методика диагностики сейчас как раз разрабатывается, — сказал доктор Винсент.

    — И все же как мы можем быть уверены и как вы можете гарантировать, что подобная оценка будет справедливой и разумной? — спросил один парень.

    — Что ж, хороший вопрос, — сказал дядя Мэтт. — Главное заключается в том, что оценивать будут честные, порядочные люди, которые будут осуществлять Освидетельствование объективно, и все увидят, что это разумно.

    — Доверьтесь нам, — сказал доктор Винсент. — Мы знаем, как это все важно.

    И тогда дядя Мэтт поднял руку и показал ленточку — на самом деле совсем новую, очень большую, размером, наверное, с ленту на женской шляпе, честное слово, не знаю, откуда он ее взял, — и сказал:

    — Все сказанное на первый взгляд приводит нас в смущение, но перестанет смущать, если мы будем помнить, что все это — ради Этого, просто Этого, чтобы почтить Это и предотвратить Это.

    Потом наступило время голосовать, и было триста девяносто три голоса «за», ни одного «против» и лишь горстка воздержавшихся, что меня немного задело, по затем, после голосования, все встали со своих мест и посмотрели на меня и на дядю Мэтта… Так вот, они стояли и улыбались — так тепло, некоторые еле сдерживали слезы, — это была просто замечательная минута, наполненная добротой, и я никогда ее не забуду и буду благодарен за это до конца своей жизни.


    После собрания дядя Мэтт, Трупер Келли и еще несколько человек пошли и сделали то, что должны были сделать в отношении Мертона, невзирая на протесты бедного отца Терри… То есть он, конечно, был огорчен всем происходящим, так огорчен, что пятерым мужчинам пришлось держать его, он ведь такой сильный и вообще… А потом они отнесли Мертона — тело Мертона — снова к нашему дому и сожгли его там, за деревьями, где мы сжигали остальных собак, и кто-то спросил, не нужно ли отдать отцу Терри оставшийся прах, а дядя Мэтт сказал, что незачем рисковать, мы же еще не исключили вероятность распространения инфекции по воздуху, и, надев небольшие белые маски, выданные доктором Винсентом, мы сгребли прах Мертона в болото.

    В тот вечер моя жена вышла из нашей спальни впервые со дня трагедии, и мы рассказали ей обо всем, что происходило все это время.

    И я пристально смотрел на нее, чтобы понять, о чем она думает, понять, о чем следует думать мне, ведь она всегда была мне опорой.

    — Убейте всех собак, всех кошек, — медленно сказала она. — Убейте всех мышей, всех птиц. Убейте всех рыб. А если кто-то будет противиться — убейте и их тоже.

    А потом она вернулась в постель.

    Так вот, это была… мне было так больно за нее, она просто была не в себе… То есть это была женщина, которая, если находила паука, обычно заставляла меня сажать его в чашку и выносить на улицу. Впрочем, убив всех собак и кошек… То есть была бы уверенность… то есть, если бы сделать так, скажем, убить каждую собаку и каждую кошку, независимо от того, заражены они или нет, можно было бы тем самым на сто процентов гарантировать, что ни один отец в нашем городе никогда снова не принесет в дом… Боже, я так многого не помню о том вечере, но одну вещь я запомнил очень хорошо — это как я внес ее в дом, и одна из маленьких сандалий свалилась с ее ножки на линолеум, и я, все еще держа ее на руках, наклонился, чтобы… И ее уже не было там больше, ее не было, понимаешь, там — в ее теле. Я тысячи раз, бывало, ходил мимо нее по лестнице, на кухне, голосок ее доносился из любого уголка дома, но почему, почему же я за все это время ни разу не подбежал к ней и не рассказал все, что я… Но конечно, нельзя этого делать, так как это может плохо повлиять на ребенка, и все же…

    Скажу тебе, что без собак и без кошек вероятность того, что другому отцу пришлось бы нести своего ребенка, убитого животными, к себе в дом, где сидела бы мать ребенка, разбиравшая счета, веселая или почти веселая в последний раз своей жизни, веселая до того мгновения, когда подняла глаза и увидела… Так вот что я тебе скажу: без собак и кошек вероятность того, что это произойдет с кем-нибудь еще (или опять с нами), была бы сведена к такой замечательной, прекрасной цифре Ноль.

    Вот почему впоследствии мы были вынуждены принять решение о принесении в жертву всех собак и кошек, находившихся в городке и его окрестностях на момент несчастного случая.

    Но чтобы убивать мышей, птиц, рыб — нет, у нас не было никаких доказательств, чтобы поддержать эту идею, по крайней мере тогда, и мы еще не внесли в наш план Положение об Обоснованном Подозрении, а что касается людей, что ж, моя жена была не в себе, этим все объясняется, впрочем, то, что мы вскоре обнаружили, было… То есть то, что она сказала тогда, было похоже на предвидение, потому что со временем нам действительно пришлось ввести некоторые очень необычные правила, касающиеся физического способа извлечения собак и/или кошек из дома, владелец которого проявлял неразумность. Кстати, и рыб, и птиц, и чего угодно. И мы также вынуждены были ввести особые наказания, на случай, если эти люди, например, нападут на Ответственных за Вывоз Животных, поскольку находились и такие, правда совсем немногие, которые нападали. В конце концов нам пришлось издать руководящие указания о том, как справляться с теми, кто по тем или иным причинам хочет выделиться и препятствует нашим усилиям, когда, понимаешь ли, оголтело и открыто критикует Планы из Пяти и Шести Пунктов, — ну это просто очень несчастные люди.

    Но до этого времени оставалось еще несколько месяцев.

    Я часто возвращаюсь мыслями к самому первому Городскому Собранию, его окончанию, когда все встали и захлопали. Дядя Мэтт приготовил специальные футболки, и после голосования все присутствующие натянули на себя поверх своей одежды эти футболки с изображением смеющегося личика Эмили, и дядя Мэтт сказал, что он хотел бы поблагодарить от всего сердца, и не только от имени своей семьи, той его семьи, что так прискорбно и непоправимо искалечена этой невообразимой и огромной трагедией, но также, и, возможно, даже в большей степени, от имени всех тех семей, которых мы только что спасли своим голосованием от подобных огромных и невообразимых трагедий в будущем.

    И когда я обвел взглядом всю толпу, увидел все эти футболки… Не знаю, меня это глубоко тронуло: то, что все эти добрые люди с такой нежностью к ней отнеслись, а ведь многие из них даже не знали ее прежде, и мне показалось, что каким-то образом они поняли, какой хорошей девочкой она была, какой любимой, и своими аплодисментами хотели показать, что почитают ее.

    Вандана Сингх
    Жена

    Произведение Ванданы Сингх впервые вошло в сборник «The Year's Best Fantasy and Honor». Ее рассказы публиковались в «Polyphony», «Strange Horizons» и «Trampoline». Сингх родилась и воспитывалась в Индии, в детстве она заслушивалась сказками, легендами и народными преданиями, которые рассказывали мать и бабушка, — все это в значительной степени повлияло на формирование ее восприятия мира. Позднее она получила докторскую степень по физике и некоторое время занималась исследованиями в данной области, что под-твердило ее подозрение о том, что Вселенная — очень странное место. Сингх живет с мужем в Фрамингеме, штат Массачусетс. Рассказ «Жена» увидел свет в сборнике рассказов «Polyphony 3», под редакцией Деборы Лейн и Джея Лейка.

    В октябре Падма стала видеть сны о лесе, который рос за домом. В этих снах лес покрыл весь склон и подступил к самым стенам дома; ветки деревьев лезли в окно ванной, и гостиную осыпали листья. Ей снилось, что она пробует незнакомые фрукты, глотает целиком семена плодов, и таким образом лес пускает корни внутрь нее. И еще явственно ощущалось чье-то присутствие — какой-то зверек, маленький, покрытый не то мехом, не то перьями и, возможно, заблудившийся, устроил себе гнездышко где-то в дебрях ее разума…

    Однажды ей приснилось, что она идет по следам этого существа — то ли беглеца, то ли чужака — сквозь пещеры, где переплетенные корни деревьев вьются но сводам над головой подобно отросткам, отходящим от нервных клеток. В полумраке проходов, среди высохших, ветвящихся корней она едва улавливает очертания зверька; временами он напоминает крысу или крота, с длинным цепким хвостом, но иногда кажется птицей с бледными, слабыми крыльями, похожими на тряпочки. Запыхавшись после упорного преследования, она все же нагоняет животное, набрасывает на него свободно ниспадающий конец своего сари и поспешно хватает его через ткань. Стоя на коленях, придвигает к себе существо, и оно перестает сопротивляться. В складках сари оно начинает таять, остается лишь видимость его форм, очертания мордочки, которую она знает или знала прежде, — и тогда она проснулась. Она долго лежала на просторной кровати в предрассветном сумраке, стараясь вернуть то самое мгновение, но так и не смогла вспомнить, кому принадлежала мордочка, которую она узнала.

    После того как Кешав покинул ее — это случилось всего лишь пять недель тому назад, хотя казалось, что прошло гораздо больше времени, — после его ухода она полюбила гулять в лесу. Здесь стояла тишина, которая предшествовала первому снегу, выпадающему зимой в Новой Англии, эта тишина таила в себе ожидание, и только внезапные порывы студеного ветра нарушали покои, заставляя стучать обнаженные ветки деревьев. Ей казалось, тот зверек, которого она искала во сне, где-то здесь, неподалеку — мечется среди сосен, вязов и берез, шарит по подлеску. Но все, что ей попадалось в лесу, — это старые птичьи гнезда, застрявшие между ветвей голых деревьев. А как-то раз у небольшого ручейка она наткнулась на поношенные ботинки, заляпанные грязью: очевидно, кто-то однажды пытался утопиться в ручье глубиной в один фут. Но если это так, то куда подевалось тело? Одежда? Кольцо, которое он носил, если носил? Ей вдруг пришло в голову, что лес хранит множество историй и тайн, принадлежащих не только ей, и может, другие люди, как и она, блуждают по лесу, распутывая нити своих снов, или идут по следам человека в ботинках. Порой у нее перехватывало дыхание от уверенности, что вот-вот, за ближайшим поворотом, среди незнакомых деревьев она найдет крону мангового дерева, отбрасывающую тень на бабушкин дом, превратившийся в развалины, окутанные теплом индейского лета. Или случайно увиденный силуэт вдали вдруг окажется ее слабоумным дядей, лепечущим и передразнивающим животных, — он умер, упав с высоты, когда ей было восемь лет. Но те тропинки, что она находила в лесу, никогда не приводили ее к знакомым местам, и людей она здесь не встречала, только однажды ей навстречу попалась молодая спортсменка в тренировочных брюках и в длинной куртке с капюшоном, совершающая поход. Как-то раз Падма неожиданно вышла на просеку и застигла врасплох оленя, застывшего на короткий миг в изумлении. Затем он резко откинул назад увенчанную рогами голову и, раздувая ноздри, рванул от нее прочь. В другой раз она обнаружила остатки ограждения из колючей проволоки и знак, наполовину скрытый в земле — должно быть, он когда-то висел на ограждении, — а на знаке надпись: «Частная собственность». Вокруг — никого, только белка глядела на нее с дерева и бранилась.


    В гостиной она насчитала двадцать семь картонных коробок. Некоторые из них пусты, но какие-то уже заполнены и подписаны. Она держала в руке бумажный рулон с этикетками, на которых она написала их имена, впервые раздельно: на одних — Кешав, на других — Падма и так далее, эти надписанные этикетки она наклеит на готовые коробки. На коробках с именем Падма она допишет «В дар Армии спасения» или «Отправить Сарите, в Лос-Анджелес». Обычно раз в неделю Кешав приезжает на машине из своей квартиры в университетском городке и забирает свои коробки. Во время его посещений она, как правило, берет свою машину и бесцельно катается по пустынным проселочным дорогам в течение часа, с тем чтобы он успел уехать, прежде чем она вернется.

    На следующей неделе он приедет в последний раз. После этого она перестанет быть той, кем была целых двадцать три года, — женой. Вся суета и хлопоты, связанные с подготовкой к свадьбе, дым священного огня, запах цветов и топленого масла из молока буйволицы, прощальные речи перед ее отъездом из Индии в Америку, чтобы жить там с Кешавом, все те недели, и месяцы, и годы жизни в чужой стране, ее старания приспособиться и привыкнуть, приезды на родину — короткие и все более редкие, смерть родителей, рождение двоих детей, теперь уже выросших и живущих отдельно от них, — все это в прошлом. А то, что осталось, напоминает полную раковину немытой посуды наутро после вечеринки, о которой сохранились неотчетливые воспоминания: старый дом, неизбежность одиночества, и даже лицо ее с каждым днем все больше и больше становится чужим.

    Все вещи в спальне уже рассортированы. Кешав сказал, она может оставить себе вещи детей. Ей нужно только отложить для него кое-что из мебели, сложить его книги, одежду, памятные сувениры, клюшки для гольфа, бокалы для коктейля. Он же позаботится о тех вещах, что хранятся в подвале, и об инструментах в сарае. В иные дни она сидела на диване или на кухонном стуле как будто в забытьи, погрузившись в некоторое состояние отрешенности, покорно отдавшись воспоминаниям, выплывающим из закоулков памяти: о том, как пахли ее дети в младенчестве, — легкой смесью молока и талька, как по ночам спальня наполнялась дыханием Кешава, о том, какой на ощупь была его кожа и борода, как она вдыхала терпкий аромат его пота после занятий в зале… О том, как он, подобно собаке, которая носится с косточкой, обязательно должен был вникнуть во все, что вызывало у него интерес — в предметы, людей или явления жизни, — до тех пор пока ему не удавалось выразить словами их сущность.

    С этим была связана их первая ссора, вскоре после того, как до нее дошли некоторые слухи о Кешаве и его новой коллеге-профессоре — знаменитой Марии Какой-то-там, которая путешествовала по местам военных действий и написала значительный роман, основанный на ее личном опыте. Когда Падма предъявила Кешаву свои претензии, он был скорее раздосадован.

    — К чему такие банальности, — сказал он ей, не скрывая легкой насмешки. — Знаешь, я мог бы с ней переспать, но не стал. Мне в самом деле хочется близости с ней, но никак не в физическом смысле… Как ты не можешь понять, эта женщина меня ничуть не волнует как женщина. Мне хочется подобрать для нее слова — соорудить коробочку из метафор и символов, значений и сравнений, а затем убрать ее туда.

    Она долго плакала тогда, стараясь поверить в то, что он сказал, хотя и не поняла ни слова, а он обнимал ее, утешая и вздыхая. Потом он взял ее за подбородок, поднял залитое слезами лицо и посмотрел ей в глаза.

    — Знаешь, я ведь поступаю так со всеми, — сказал он. — Включая тебя. Я задаю себе вопрос: кто она? Как мне найти слова, которые означали бы «Падма»? Кто ты, Падма?

    — Твоя жена, — ответила она с робким достоинством, а он покачал головой и улыбнулся.

    Нет, он возник не тогда — этот разлад между ними. Но почему ей никак не удается вспомнить точно, когда муж в своем сознании начал закрывать перед ней дверь? Не сразу, очень постепенно, но она поняла, что разочаровала его, как это произошло однажды, — даже сейчас, после стольких лет, она не могла думать об этом случае без гнева. Как-то раз она пришла вечером домой из книжного магазина, в котором работала в то время, в доме стояла тишина, только свет горел в прихожей. Старшему сыну было тогда шесть лет, его теннисные туфли валялись у нижней ступени лестницы, все в крови. Кровавые следы были повсюду — на полу, на лестнице. Падма выронила из ослабевших рук сумку и взлетела наверх по ступеням, выкрикивая имена Кешава, сыновей, но ее мальчики безмятежно спали в своей комнате. Обернувшись, она увидела Кешава — он стоял в дверях и глядел на нее с веселым и, пожалуй, довольным видом.

    — Это — эксперимент, — объяснил он, когда она недоверчиво уставилась на него. — Точно такой же я собираюсь провести завтра на занятиях, чтобы показать моим многословным юным первокурсникам значимость сжатости и лаконичности. Разве не удивительно, как многое может вообразить человеческий разум при одном лишь виде теннисных туфель и полбутылки кетчупа в соответствующей обстановке?

    Он привлек ее к себе и улыбнулся, будто извиняясь.

    — Представляешь, все наши умозаключения об окружающем мире основаны всего лишь на совершенно случайных фактах.

    Что является реальностью и что таковой не является — вся Вселенная предстает перед нами в виде сырого материала. Мы создаем действительность посредством слов, Падма, слов в нашем сознании и на бумаге. Понимаешь?

    Он говорил так, будто присутствовал на одной из факультетских вечеринок. Ему был не понятен ее гнев — он думал, что, как только пройдет первый испуг, она посмеется вместе с ним. Но, несмотря на имеющуюся у нее степень бакалавра в области социологии — теперь уже никому не нужную и потраченную впустую, как и все остальное, — ей все же не хватало утонченности, чтобы оценить по достоинству его ум. И все то время, когда она воспитывала мальчиков, подрабатывала в различных местах, пополняя семейный бюджет, когда готовила еду, прибиралась в доме, читала свои любимые мистические романы — она смутно осознавала свою несостоятельность… На университетских приемах она, в своем шелковом сари, испытывала неловкость оттого, что, как ей казалось, одежда ее была чересчур нарядна и не подходила для подобных случаев, тогда как вокруг лились потоки речей и шампанского. Жены преподавателей поглядывали на нее с любопытством и жалостью, преподаватели, не стесняясь, обсуждали ее, экзотическую новобрачную такого блестящего, непредсказуемого Кешава Малика, как если бы она была музейным экспонатом.

    Спустя несколько лет он уже перестал подшучивать над ней, у него случались периоды черной депрессии, которые могли длиться неделями, тогда он запирался у себя в кабинете или скрывался в подвале, оставляя ее наедине с детьми и с домашними заботами. Исподволь он отдалялся от нее. Она могла бы простить его увлечение женщинами, поскольку он все превращал в игру, но ей так и не удалось понять и простить то, что он от нее отрывался. Тонкая трещина, образовавшаяся между ними, с годами постепенно увеличивалась, правда иногда им приходилось вместе переживать события, на какое-то время объединявшие их: так это было, когда серьезно заболел старший сын или когда умерла мать Кешава — женщина, которую они оба любили.

    Когда сыновья были детьми, она совсем не задумывалась о хрупкости этого мира; все казалось ей высеченным из камня — замужество, домашние уроки с мальчиками по вечерам, ритуалы приготовления пищи, шитья, занятия любовью. Теперь же прошлое представало перед ней разрозненными кусками. Обрывки, вырванные из контекста и не имеющие смысла, как, например, тот случай, когда Кешав и мальчики наловили сачками бабочек и выпустили их в гостиной… Старший сын — ему тогда исполнилось одиннадцать — прибежал за ней, задыхаясь от смеха, и со словами «Мам, пойдем, посмотришь!» потащил ее из кухни. Тут и там, в солнечных лучах трепетали бабочки, словно изящные волшебные коврики. Они сидели на музыкальном центре. Облепили репродукции с пейзажами, развешенные на стенах. Кешав раскрыл книгу и начал сравнивать бабочек, пытаясь определить их названия.

    — Вот эта — белая капустница. Смотрите, бабочка-парусник, а эта бабочка — из семейства белянок…

    Вдруг ей стало невмоготу. Потянув на себя раму, она открыла окно и выбила москитную сетку. Кешав внимательно посмотрел на нее и затем рассмеялся. Все вместе они стали проворно изгонять безумно метавшихся по комнате бабочек в окно, наружу, туда, где светло. Когда окно было снова закрыто, Падма заметила двух мертвых бабочек, одну — на акустической колонке, другую — на кофейном столике. Первая была желтого цвета, вторая — оранжево-черная. На полках и мебели осталась лежать пыльца.

    — Там еще одна, попалась в ловушку, — громко сказала она, — На картине. За стеклом.

    Это была оранжевая бабочка. Падме показалось тогда, что ее крылышки бьются о стекло.

    — Глупая, она же нарисованная. — Кешав стоял позади нее, мягко трогая пальцем бабочку, другой рукой гладя жену по волосам. И она увидела, что так оно и есть.


    Она часто сидела, размышляя о недавнем прошлом, безуспешно стараясь найти какой-нибудь вещий знак, хотя бы намек на то, что все окончится для нее вот так, и нить воспоминаний, разматываясь, неизбежно приводила ее в далекие времена ее детства в Индии. Перед глазами вставал огромный неухоженный дом, где в многолюдных комнатах жили четыре поколения их семьи — яркие стайки тетушек, трещавших, словно сороки, корова молочника, приходившая каждое утро к их воротам, плеск молока в ведре. Старое манговое дерево — любимое место, где она могла прятаться, — похожее на темную многорукую богиню, его перепутавшиеся стволы стремились прямо в небо, а длинные зеленые вощеные листья перешептывались, подобно жрицам. В воробьином гнезде полно голых птенцов — они пищат, широко раскрыв рты. Она лежит на широкой ветке, прижавшись щекой к шершавой коре, и смотрит вниз на плоскую крышу дома, видит цветочные горшки на невысокой стене вдоль крыши, одежду, цветными флажками развевающуюся на натянутой веревке. Вот бабушка собирает дикий жасмин в заросшем саду позади дома, поднимает голову и видит Падму, улыбается, качает головой и называет ее обезьянкой. Но всякий раз, подобно ненужному воздушному змею, парящему кругами, ее мысли возвращаются в тот самый день, когда остановилось время.

    В тот яркий безоблачный летний день она со своего дерева увидела, как ее слабоумный дядя поднялся на крышу. Она с интересом наблюдала за ним: для чего понадобилось взрослому человеку с разумом трехлетнего ребенка — его выходки неизменно веселили младшее поколение семьи, ее родных и двоюродных братьев и сестер — залезать на крышу, куда ему строго-настрого запретили подниматься. Обычно ему нравилось представлять себя на месте кого-то или чего-то. Однажды он просидел на полу в гостиной несколько часов, притворяясь или действительно решив, что он стул. В другой раз дядя вообразил, что он выхухоль, побежал вдоль стен за дом, где стал зарываться в землю под кустами и сопеть. Он не должен был быть на крыше, Падма знала это — бабушка живет в страхе, что когда-нибудь ее младшему сыну захочется стать птицей. Но этот день был таким солнечным, дышал светом, воздухом, покоем, что она не думала о несчастье. Сначала дядя просто ходил кругами, двигаясь неуклюже и напоминая жирафа, он постукивал по цветочным горшкам и хлопал по белью на веревке своими мягкими, но цепкими руками. Восьмилетней Падме пришло в голову, что, наверное, нужно позвать кого-нибудь и сказать, что Чотей-Маму один на крыше, но смотреть на него было так увлекательно. Она еще раздумывала, что ему бросить — веточку или листик, чтобы посмотреть, что будет, — как он полез на крышу лестничного колодца.

    Крыша лестничного колодца возвышалась над домом на пятнадцать футов. Дядя поднимался наверх, ставя ноги в пустоты между кирпичами. Девочка, наблюдая за ним, наконец-то стала осознавать, что он — в опасности, что нужно обязательно кому-нибудь сообщить. Но голос как будто замер у нее в горле. Ее дядя уже стоял на крыше лестничного колодца, широко раскинув руки, а ветер раздувал его белую хлопковую рубашку и пижамные штаны. От вымощенной камнем поверхности двора его отделял всего лишь прыжок. И он прыгнул.


    Даже сейчас, спустя столько лет, стоит ей закрыть глаза, она видит его. Он парит в горячем голубом небе, размахивая руками, оторвавшись от крыши колодца на несколько футов. Неописуемый крик восторга срывается с его губ. Он летит, он легче пушинки. Целую вечность он плывет по воздуху, за спиной его развеваются дикие, непокорные волосы.

    А потом небо опустело. Она услышала звук падения, но не сразу связала его с тем, что дядя исчез.

    Маленькая Падма продолжала оставаться на дереве, она видела, как в дом все идут и идут соседи, как подъехала машина врача и любопытствующая толпа собралась у главных ворот. Когда стемнело, в их доме и в домах по соседству зажегся свет. Она слышала, как в комнатах и во дворе плачут, причитая, женщины, раздаются еще чьи-то голоса, но никто не зовет ее и не ищет. Ни мама, ни бабушка. Она лежала на ветке мангового дерева, ей все сильнее хотелось спать и есть, но ничто на свете не могло заставить ее самостоятельно спуститься вниз. Она останется здесь навечно…

    Затем ей вдруг послышалось, как кто-то зовет ее снизу из темноты, и она наконец слезла с дерева — медленно, как во сне, — повинуясь голосу, который вел ее сквозь кустарник, все дальше и дальше, в самые дикие заросли в глубине сада. Теперь уже не вспомнить, чей это был голос, — может, самого Чотей-Маму, или бабушки, или какой-то птички, эта песня, похожая на звуки флейты, доносилась до нее из скрытого от глаз дупла на дереве. Но она шла на этот зов через джунгли по тропинке, которая тонкой нитью из лунного света пролегала среди черных деревьев и кустарников. Спотыкаясь, царапаясь о колючки, она добралась наконец-то до теплого, мягкого уголка и, свернувшись калачиком, приготовилась спать — успокоенная, прощенная, с мыслями о том, как хорошо оказаться дома, в безопасности.

    Следующее воспоминание — яркий свет дня. Падма стоит одна под манговым деревом. На губах у нее кровь, и несколько пятен осталось на ситцевом платье. Ей не хочется ни есть, ни пить, ей кажется, что она только что очнулась после глубокого сна. Слышно, как в доме громко плачет какая-то женщина. Резко открывается дверь во двор. За ней стоит отец, оглядываясь по сторонам. У него лохматые, непричесанные волосы и мятая рубашка. Он видит ее, застывает на месте, затем бежит к ней, зовя по имени, подхватывает на руки. В доме пахнет смертью и дезинфицирующими средствами. Незнакомая женщина с растрепанными волосами и красными глазами, которая заворачивает ее в складки своего сари со следами от слез, оказывается ее матерью. Пальцы приглаживают спутанные волосы Падмы, убирают из них листья.

    — Где ты была, противный ты ребенок? Мы всю ночь тебя искали… и в саду, и в парке — везде…

    Ей хочется сказать им, что она видела, как Чотей-Маму летел, но слова не идут. Весь день они задавали один и тот же вопрос, на который невозможно ответить: где ты была?

    Спустя тридцать семь лет она сидела одна в доме с множеством коробок, так и не зная на него ответа.

    Пока она пребывает в задумчивости, комната наполнится вечерним сумраком — натюрморт в серых тонах — и ей будет казаться, что сразу же за окнами комнаты ее ожидает лес, что деревья сжимают стены дома и шепчут что-то. В декоративном зеркале, висящем на стене в столовой, она увидит собственное отражение, скорее напоминающее дикого зверя в своем логове: непослушные волосы обрамляют лицо, изъеденное тенями, нос как птичий клюв, огромные глаза, видящие в темноте, похожи на глаза лемура. Она содрогнется и покачает головой, чтобы избавиться от наваждения, и встанет с легким вздохом. Включив свет, она соорудит себе бутерброд с чатни[4]и рассеянно съест его на кухне. Затем приступит к работе.

    С утра до вечера она сновала по дому, как ночной мотылек, ослепший от света, — сортируя, укладывая, надписывая, до тех пор пока все комнаты не утратили привычный вид, который был ей противен. Днем она делала перерыв для того, чтобы бесцельно побродить по лесу. Она старалась думать о реальных вещах, например о том, как ей жить дальше. Старший сын, работавший в Калифорнии, хотел, чтобы она купила дом и переехала к нему поближе. Ее подруга в Индии настойчиво просила в своих письмах вернуться на родину и начать там новую жизнь.

    Родина. Родители умерли. Брат и две сестры имеют собственные семьи. Бабушкин дом превратился в руины. Куда же ей ехать?

    Иногда, гуляя по лесу, она начинала блуждать. Нигде — никаких тропинок, никаких знаков, и если она вдруг теряла бдительность, то деревья, по-зимнему обнаженные, начинали выглядеть совершенно одинаково, и шуршание опавших листьев под ногами было единственным звуком, сопровождающим ее. Она долго бродила, пока что-нибудь в возникшем пейзаже не напоминало ей что-то знакомое, после этого, неожиданно для себя, она натыкалась на собственный дом, расположившийся на вершине склона. Она никогда не ходила по одним и тем же тропам в лесу, или ей так казалось.


    В конце концов, настал тот день, когда все коробки собраны, все вещи разделены, разобраны и расписаны. Завтра он приедет в последний раз. Лишь со свадебными фотографиями ее постигла неудача, она не знала, куда их деть, наконец решила сложить их в отдельную коробку и отнести в подвал — пусть полежат там, пока она не придумает, что с ними делать. Кешав не захочет их взять, это уж точно.

    Сначала она никак не могла найти ключ от подвала. Она давно не была внизу, и не задавалась вопросом до этой самой минуты, почему же Кешав держал подвал запертым на ключ. Он говорил ей, что у него там коробки с университетскими бумагами, с материалами с факультета английского языка. Она поискала ключ во всех возможных местах: в шкафу в его кабинете, в маленькой расшитой сумочке, висящей на гвоздике в кухне, где она хранила свои ключи. В итоге она нашла ключ у задней стенки выдвижного ящика письменного стола. Наверное, запасной, так как он блестел, будто им не пользовались. Дверь сперва не поддалась, хоть Падма и налегла на нее всем весом, но потом, при тусклом свете (был вечер) она заметила, что есть еще засов. О нем она совсем забыла. Падма отодвинула засов, и дверь со скрипом открылась. Снизу медленно поднялся спертый, застоявшийся воздух, наполняя легкие. Ее охватил внезапный страх. Но назад пути не было. Она сделала глубокий вдох, протянула руку и включила свет.

    Она спустилась по скрипучим ступеням, держась за перила. Наконец, оказавшись на цементном полу, она немного испуганно огляделась вокруг. Ничего особенного, кроме старой газовой плиты с трубами и решетками, а также пыльных коробок, составленных на полках. Тогда она вспомнила, что все-таки оставила коробку со свадебными фотографиями наверху. Прошлась по подвалу, включая по пути свет. Все в порядке. Только воздух здесь уж какой-то затхлый. Неудивительно, что ее никогда не тянуло спускаться сюда в подземелье. И Кешаву не приходилось говорить ей, чтобы она не ходила сюда. Но вдруг посредине подвала откуда-то потянуло свежестью леса. Донесся запах холодной земли, коры деревьев, сырости, экскрементов животных. Она оглянулась в нерешительности: в подвале негде было спрятаться не то что крысам — даже таракану. Окна были высоко под потолком — узкие щелки, потемневшие от времени, — их годами никто не открывал. Ничто не могло проникнуть сюда. Но как тогда объяснить, что здесь пахнет лесом?

    Одна часть подвала была вполне благоустроена — линолеум на полу, книжные полки, письменный стол, и деревянная перегородка отделяла эту часть от остального помещения. Кешав хранил здесь всякую всячину: старые рефераты своих студентов, пожелтевшие статьи, невразумительные записи о поездках. Падма смутно помнила, что видела все это, когда была внизу в последний раз — два или три года назад. Она прошла за перегородку. Теперь лесом запахло еще сильнее, но в этом углу было темно. Для того чтобы включить свет, надо было потянуть за шнурок, пришлось пошарить рукой в воздухе перед собой, пока холодная цепочка не коснулась ее ладони. Свет зажегся, и она увидела деревянную клетку на письменном столе и крошечные горошинки помета с пятнами мочи на листах бумаги, исписанных мелким, но разборчивым почерком Кешава. На полках она обнаружила несколько банок с различными веществами непонятного происхождения, кипу изящных карандашных рисунков, с изображением полудюжины невероятных существ, а также некоторое количество книг с потрепанными корешками. Но окончательно ее взгляд остановился на открытом окне над полкой: кто-то, по-видимому, долго царапался когтями о задвижку, оставляя темные пятна на деревянной раме, пока окно не отворилось настолько, чтобы этот кто-то, попавший в ловушку, смог выбраться наружу.

    Сперва она просто стояла там, тяжело дыша от гнева, ей вспомнились давнишние теннисные туфли в пятнах кетчупа. Неужели это прощальный подарок ей от Кешава, еще одна инсталляция, шалость, как напоминание о старых временах? Но для чего? Что он хотел этим сказать? Наклонившись вперед, она увидела, что некоторые пятна на бумаге еще не высохли. Кешав был здесь в последний раз неделю назад. Она не знала, что и подумать.

    Теперь Падма стояла не шелохнувшись. Внезапно ей все стало ясно. Она будто наконец попала за кулисы и смотрела на залитые светом окна собственного дома совсем другими глазами. Все эти годы она считала свой дом пристанищем, где можно укрыться от окружающего мира, но он оказался всего лишь караван-сараем — временной стоянкой на пути к совершенно другому месту. Путь туда лежал перед ней подобно той серебряной нити лунного света, много лет тому назад, он вел ее к убежищу: туда, где спокойный поток прохладного воздуха, дыхание леса и сны длиною в жизнь.

    Люциус Шепард
    Здесь, но лишь отчасти

    Рассказы Люциуса Шепарда могли бы составить половину данного сборника. В этом году произведения Шепарда публиковались в «Polyphony», «The Third Alternative», «Asimov's, SF» и в «SCI FICTION». Мы рекомендуем своим читателям все эти рассказы в любой последовательности. Кроме того, недавно увидели свет две его повести, изданные отдельно, — «Мушка» («Floater») и «Закат Луизианы» («Louisiana Breakdown»). В настоящее время Шепард продолжает работать над рассказами и двумя романами. Издательство «Golden Gryphon» недавно опубликовало книгу Шепарда «Два идущих поезда» («Two Trains Running»), сборник рассказов и эссе о жизни бродяг в Америке, а в «PS Publishing» готовится к изданию его новый сборник. «Здесь, но лишь отчасти» впервые был напечатан в Asimov's.

    О яме ходят легенды. Рассказывают о призраках и видениях. Спасатели, разбирающие завалы в Зоне Ноль, отпускают шуточки на эту тему, но смех у них при этом несколько нервный и натянутый. Бобби россказням не верит, но вполне готов поверить, если вдруг случится что-то необычное. Это место кажется таким пустынным. Словно даже привидения покинули его. Вся эта внезапная пустота, кто его знает, что угодно могло сюда проникнуть. Пару дней назад один парень, работавший в ночную смену, заявил, что видел безликую фигуру в черном остроконечном колпаке, стоявшую около ограждения. Такая работа кого угодно сломает. Распадаются союзы. Так или иначе, люди продолжают терять друг друга. Ссоры, припадки безумия, приступы рыдания. От земли поднимается запах горящего металла; когда рабочие находят очередное тело, все замирают по протоколу, и только шепот разносится в безветренную погоду. Иногда попадаются вещи. Неделю назад, разгребая мотыгой кладку, будто археолог, раскапывающий скрытый под землей храм, Бобби наткнулся на женскую туфельку, торчащую из земли. Безупречная туфелька, очень красивая — гладкая и блестящая. Обтянутая голубым шелком. Он потянулся за ней и понял: она не застряла, а лежит сверху — только оторванная половина туфли, слегка обгоревшая по краю. И теперь, иногда, стоит ему закрыть глаза — он видит эту туфельку. Хорошо, что он не женат. Уверен, он еще не созрел для таких отношений.

    Как-то вечером Бобби вместе с Мазуреком и Пинео сидят на балке у края ямы и перекусывают, когда включается свет. Вид ямы в лучах прожекторов им противен. Словно кадр из фильма «Секретные материалы» — работы по спасению инопланетного корабля под раскаленными добела лампами, от них идет пар; уцелевший кусок остова северной башни отливает серебром и выглядит чужим, как обломок космического аппарата. Все трое молчат немного, а потом Мазурек опять заводится насчет того, что Джейсон Джиамби собирается подписать контракт с «Янкиз».[5] Вы слышали его интервью с Уорнером Вулфом?[6] Он же просто свихнулся! Как только народ начнет его крыть, так он сразу же хвост и подожмет, как щенок. У парня явно будут проблемы. Пинео с этим не согласен, и Мазурек спрашивает Бобби, что он об этом думает.

    — Да Бобби же ни черта не смыслит в бейсболе, — отзывается Пинео. — Наш малый — болельщик «Джетс».[7]

    Мазурек, мужик под пятьдесят — с крепкой шеей, с лицом, будто сконструированным из сцепленных между собой квадратов бледных мускул, фыркает:

    — «Джетс»… Полный отстой!

    — Они обязательно попадут в финал, — весело заявляет Бобби.

    Мазурек комкает вощеную бумагу, в которую завернут его бутерброд.

    — Да они в первом же круге загнутся, как всегда.

    — Все же болеть за них интереснее, чем за «Янкиз», — настаивает Бобби. — «Янкиз» слишком хорошо организованы, чтобы за них болеть.

    — Слишком хорошо организованы, чтобы за них болеть? — Мазурек пялится на него. — Да ты и впрямь кретин, знаешь об этом?

    — Так и есть. Я — кретин.

    — Да шел бы ты опять в свою школу, сынок. Какого хрена ты здесь делаешь?

    — Эй, Карл, полегче! Остынь! — Пинео — нервный, худой, подвижный, с черными кудрями под каской — касается плеча Мазурека, и Мазурек резко отталкивает его руку. Грубая кожа на его скулах натянулась от злости, складки на шее побелели.

    — Зачем ты здесь? Вынюхиваешь все, чтобы написать свою чертову диссертацию? — Он обращается к Бобби. — Корчишь из себя туриста?

    Бобби смотрит на яблоко, которое держит в руке, — оно слишком блестящее, чтобы быть съедобным.

    — Просто разбираю, вот и все. Ты же знаешь.

    Мазурек косится в сторону, затем опускает голову и дико мотает головой.

    — Ладно, — произносит он приглушенным голосом. — Да… черт. Ладно.

    В полночь, после окончания смены, они вместе идут в «Голубую Леди». Бобби никак не может понять, почему они втроем все еще продолжают там околачиваться. Может, из-за того, что однажды они пришли в этот бар после работы и хорошо провели там время, и поэтому каждый вечер возвращаются сюда в надежде, что им снова будет хорошо, как в тот раз. Сразу идти домой невозможно — нужно снять напряжение. Жена Мазурека плевать хотела на их привычку — каждый раз звонит в бар и вопит по телефону. Пинео просто поругался со своей подружкой. Сосед Бобби по квартире улыбается ему при встрече, но его улыбка выдает беспокойство — он будто боится, что Бобби принесет какую-нибудь заразу из эпицентра. Что, впрочем, может, так и есть. Когда он в первый день поработал в Зоне Ноль, то вернулся домой с кашлем и небольшой температурой, и еще подумал тогда, что, наверное, подцепил что-то в зоне. А теперь он или стал невосприимчив к инфекциям, или, наоборот, все это время болен и просто не обращает внимания.

    Они входят, две проститутки за столиком у двери окидывают их взглядами и продолжают чтение какой-то желтой газетенки. Роман, седовласый толстяк бармен, придав лицу почтительное выражение, произносит «Привет, парни!» и сразу же наливает им пива и чего-то покрепче. Когда они только начали посещать это заведение, бармен обслуживал их чуть ли не с благоговением, выделяя среди других посетителей до тех пор, пока Мазурек не наорал на него, заявив, что не желает слушать все это дерьмо про героизм, в то время как он хочет просто расслабиться и забыться, — хватит того, что нет покоя от тупиц-журналистов и чертовых кинозвезд, которые так и шастают в Зону Ноль, чтобы там пофотографироваться. Пусть и в гневе, Мазурек, требуя нормального обслуживания, сумел довольно внятно сформулировать свою мысль, что обычно ему не совсем удается, и это позволило Бобби предположить, что, если Мазурека переместить за тысячи миль от ямы, а не за несколько кварталов, коэффициент его умственного развития мог бы значительно увеличиться.

    Стройная брюнетка в деловом костюме снова сидит с краю барной стойки, под голубым неоновым силуэтом танцующей девушки. Вот уже неделю она приходит сюда каждый вечер. Ей где-то под тридцать. Короткая стильная стрижка, дорогостоящая, хоть и припанкованная. Как у манекенщицы. Густые брови приподняты и похожи на грависы.[8] Черты лица заострены, кажутся хрупкими, и потому — миловидными. А может, она не так уж и миловидна, а просто умеет хорошо одеваться и искусно накладывать макияж, так что создается впечатление ухоженной привлекательности, той самой, что возможна благодаря волшебству кисточек и множеству разнообразных ухищрений, а под всем этим произведением искусства — она сама, в действительности не очень-то и красивая. Впрочем, сложена она прекрасно. Тело тренированное, просто класс. Бобби замечает, что выражение неподвижного безучастия на ее лице очень похоже на то, что он видит каждое утро на лицах женщин, сошедших в метро с поезда «Д» и выплывающих на поверхность из-под земли, готовых противостоять еще одному дню испытаний на Манхэттене. Парни обязательно будут подваливать к ней, принимая ее за проститутку, предлагающую себя мужчинам в образе эдакой гестаповской стервы, ведь некоторые ищут именно такую женщину, чтобы использовать ее и унизить, так отомстив той, что ежедневно с девяти до пяти превращает их жизнь в ад. Но брюнетка обычно говорит им что-то такое, что они сразу же от нее отваливают. Бобби и Пинео каждый раз пытаются отгадать, что же она им говорит. В этот вечер, после пары стаканчиков, Бобби подходит к ней и садится рядом. Она благоухает дорогими духами. Это аромат какого-то экзотического цветка или плода, который он мог видеть только на картинках в журнале.

    — Я только что с похорон, — устало произносит она, уставившись в свой стакан. — Так что, прошу… Хорошо?

    — Так вот что ты всем говоришь? — спрашивает он. — Всем парням, что пристают к тебе?

    Она в раздражении сдвигает брови:

    — Пожалуйста!

    — Нет, в самом деле. Я сейчас уйду. Просто я только хотел узнать… что ты обычно всем говоришь?

    Она не отвечает.

    — Это, да?

    — Это не совсем ложь. — Ее глаза выглядят пугающе, темные прожилки на тусклых радужных оболочках выделяются чрезвычайно. — Я это придумала, но ведь, в сущности, так оно и есть.

    — Значит, ты это говоришь, я прав? Всем и каждому?

    — Так вот зачем ты ко мне подошел? Ты ко мне не клеишься?

    — Нет, я… я хотел, может… я подумал…

    — Значит, говоришь, у тебя в мыслях не было клеиться ко мне. Ты просто хотел узнать, что я говорю мужикам, когда они ко мне подходят. А сейчас ты уже не уверен, каковы были твои истинные намерения? Может, ты обманывался относительно того, что толкнуло тебя спросить? И теперь, возможно, ты думаешь, что я расчувствуюсь и у тебя появится возможность приударить за мной, хотя изначально это не входило в твои планы. Ну что, похоже это на краткое изложение сути?

    — Кажется, да.

    Она внимательно смотрит на него.

    — Может, скажешь что-нибудь умное? Неужели ты считаешь, что твои нескладные речи произведут на меня должное впечатление?

    — Ладно, я пошел, хорошо? Но ты ведь это им говорила, да?

    Она кивает в сторону бармена, который разговаривает с Мазуреком.

    — Роман говорит, ты работаешь в Зоне Ноль.

    Эти слова выбивают Бобби из колеи, наводят его на мысль о том, что она, возможно, из числа тех девиц, которых тянет к месту катастрофы, они ищут острых ощущений от близости к эпицентру, но он отвечает:

    — Да.

    — В самом деле… — Она слегка ежится. — Странно.

    — Странно. Думаю, это слово подходит.

    — Я не то хотела сказать. Не могу подобрать нужное слово, чтобы описать, что это для меня значит.

    — Ты была там, внизу?

    — Нет, мне туда нельзя, я могу быть только здесь, не ближе. Просто нельзя. Но… — Она очерчивает круг движением кисти руки. — Я это ощущаю даже здесь. Возможно, ты этого не замечаешь, потому что находишься там внизу все время. Вот почему я прихожу сюда. Все люди продолжают жить дальше, но я еще не готова. Мне нужно прочувствовать это. Понять. Ты разбираешь завалы кусок за куском, но под каждым поднятым куском, кажется, скрывается что-то еще.

    — Знаешь, мне что-то не хочется думать сейчас об этом. — Он поднимается с места. — Но догадываюсь, зачем тебе это надо.

    — Скажешь еще, все дело во мне самой, а?

    — Да, возможно, — говорит Бобби и отходит от нее.

    — Старик, она все еще смотрит на тебя, — говорит Пинео Бобби, когда тот усаживается рядом с ним. — Зачем ты вернулся? Ты же мог ее поиметь?

    — Она — чокнутая, — сообщает ему Бобби.

    — Ах, чокнутая! Еще и лучше! — Пинео поворачивается к остальным двоим. — Ну каково, а? Пентюх мог бы поиметь ту сучку, так нет же — сидит здесь, как придурок.

    Многозначительно улыбнувшись, Роман замечает:

    — Не ты имеешь их, приятель. Это они имеют тебя.

    Он подталкивает локтем сидящего рядом Мазурека, будто ища поддержки у человека с таким же жизненным опытом, как у него, но Мазурек, уставившись на собственное немытое отражение в зеркале за стойкой бара, произносит растерянно неуверенным голосом:

    — Я бы пропустил еще стаканчик.


    На следующий день из-под цементных обломков Бобби откапывает круглый черный предмет из твердой резины. Диск диаметром в десять сантиметров, в середине толще, чем по краям, по форме он напоминает летающую тарелку. Изо всех сил, но без толку Бобби пытается понять, для какой цели его могли использовать и связано ли это как-то с падением башен. Возможно, в сердцевине каждой катастрофы есть подобное черное семя. Он показывает диск Пинео и спрашивает его мнение, и Пинео, как и следовало ожидать, отвечает:

    — А черт его знает. Какая-то деталь.

    Бобби понимает, что Пинео прав. Этот диск — одна из тех штуковин, неприметных, но в то же время необходимых, без которых лифты не поднимаются, и холодильники не охлаждают, но при этом на нем нет никаких знаков, никаких отверстий или бороздок, свидетельств того, каким образом диск крепился к механизму. Бобби представляет себе, как диск вращается внутри светящегося голубого конуса, регистрируя некоторые необъяснимые процессы.

    Он размышляет о диске весь вечер, приписывая ему различные свойства. Возможно, это неуменьшаемый концентрат произошедшего события, остаток, принявший окончательную форму. Или колдовской амулет, принадлежавший какому-то финансисту, теперь уже покойному, и о его ритуальном назначении известно лишь еще троим людям на планете. Или радар, оставленный путешественниками во времени, чтобы они могли посетить именно это место как раз в момент атаки террористов. Окаменелый глаз Всевышнего. Бобби собирается забрать этот диск с собой в квартиру и положить его рядом с половинкой туфельки и другими предметами, что он подобрал в яме. Но, войдя ночью в «Голубую Леди» и увидев брюнетку в конце барной стойки, он вдруг подходит к ней и выкладывает черный диск на стойку рядом с ее локтем.

    — Принес тебе кое-что, — говорит он.

    Она бросает взгляд на предмет, трогает его указательным пальцем, и диск качается.

    — Что это?

    Он пожимает плечами.

    — Просто нашел.

    — В Зоне Ноль?

    — Угу.

    Она отодвигает от себя диск.

    — Разве ты вчера ничего не понял?

    — Да… конечно, — отвечает Бобби, но он не уверен, что уловил смысл сказанного ею.

    — Я хочу понять, что произошло… и что происходит сейчас, — говорит она. — Мне нужно мое, понимаешь? Мне нужно точно знать, что произошло со мной. Мне обязательно нужно это осмыслить. И меня не интересуют сувениры.

    — Хорошо, — говорит Бобби.

    — «Хорошо», — передразнивает она. — Ты вообще в своем уме? Тебе лечиться надо!

    Из музыкального автомата доносится песня Фрэнка Синатры «Все, или совсем ничего» — успокаивающий музыкальный сироп, который заглушает болтовню проституток и разговоры пьяных, бормотание телевизора, установленного над баром, по которому показывают районы Афганистана, где от взрывов поднимаются клубы черного дыма. Бегущей строкой внизу экрана сообщается, что, по предварительной оценке, число погибших в Зоне Ноль не превысит пяти тысяч человек; общее число вывезенных из эпицентра обломков уже перевалило за один миллион тонн. Все эти числа кажутся бессмысленными, взаимозаменяемыми. Миллион жизней, пять тысяч тонн. Нелепый счет, которым невозможно измерить реальный итог.

    — Прости, — произносит брюнетка. — Я знаю, тебе, должно быть, тошно — делать то, что ты делаешь. В последнее время я со всеми такая раздражительная.

    Она помешивает свой напиток пластмассовой лопаточкой с черенком в виде неоновой танцовщицы. На лице брюнетки, искусно сохраняющем невозмутимость, маске из тонального крема, румян и теней, только глаза кажутся живыми, женственными.

    — Как тебя зовут? — спрашивает он.

    Она откровенно разглядывает его.

    — Я слишком стара для тебя.

    — А сколько тебе лет? Мне — двадцать три.

    — Неважно, сколько тебе лет… сколько мне лет. Я мыслями гораздо старше тебя. Разве ты не видишь? Не чувствуешь разницу? Даже если бы мне было двадцать три, я все равно была бы стара для тебя.

    — Я просто хотел узнать, как тебя зовут.

    — Алисия. — Она отчетливо произносит свое имя, даже слегка утрируя — именно так, должно быть, продавщица называет цену покупателю, которому она явно не по карману.

    — Бобби, — представляется он. — Учусь в аспирантуре, в Колумбийском университете. Но сейчас взял академку.

    — Но это же глупо! — сердито произносит она. — Невероятно глупо… просто нелепо! Зачем тебе это надо?

    — Хочу понять, что с нами происходит.

    — Зачем?

    — Не знаю, просто хочу. Ты ведь приходишь сюда, чтобы что-то понять, и я тоже хочу понять это. Кто знает. Может, то, что мы сейчас с тобой разговариваем, — тоже часть того, что необходимо понять.

    — Боже правый! — Она возводит глаза к потолку. — Он, оказывается, романтик!

    — Ты по-прежнему считаешь, что я к тебе пристаю?

    — Будь на твоем месте кто-то другой, я бы сказала, что пристаешь. Но ты… Думаю, ты и сам не знаешь, чего хочешь.

    — А ты? Сидишь здесь каждый вечер. Рассказываешь парням о том, что только что вернулась с похорон. Горюешь о чем-то, а сама толком даже не можешь сказать о чем.

    Она дергает головой, и он принимает этот жест за желание уклониться от удара, заставить его сейчас же замолчать, и почему-то на ум приходит, как он иногда ведет себя в метро, когда девушка, которую он долго рассматривал, встречается с ним взглядом, и он притворяется, что смотрит на что-то совсем другое. Она молчит некоторое время и наконец произносит:

    — У нас с тобой секса не получится. Хочу, чтобы ты это себе уяснил.

    — Хорошо.

    — Это твоя точка зрения на все случаи жизни? «Хорошо»?

    — Вроде да.

    — «Вроде да». — Она обхватывает пальцами стакан, но не пьет. — Что ж, возможно, для одного вечера мы достигли достаточного взаимопонимания, как по-твоему?

    Бобби кладет в карман резиновый диск и собирается уходить.

    — Чем ты зарабатываешь на жизнь?

    Следует тяжкий вздох.

    — Работаю в брокерской фирме. А теперь, может, сделаем перерыв? Пожалуйста?

    — Я все равно собирался домой, — отвечает Бобби.

    Резиновый диск занимает свое место в верхнем ящике комода Бобби, расположившись между половинкой голубой туфельки и расплавленной каплей металла, возможно служившей прежде запонкой. Диск пополняет собой собрание находок: кусочки ткани — шелк, шерсть, хлопок; расплющенная авторучка; несколько сантиметров коричневой кожи, болтающейся на бесформенной пряжке; застегнутая булавка, некогда крепившаяся к брошке. Когда он смотрит на эти предметы, в груди у него возникает ощущение подозрительной пустоты, как будто эти несколько граммов действительности вытесняют равное количество его самого. Больше всего ранит туфелька. Ее изуродованная красота оказывает на него сильнейшее воздействие, иногда он просто боится до нее дотрагиваться.

    Приняв душ, он ложится в своей спальне, не включая свет, и думает об Алисии. Представляет себе, как она перебирает пачки денег, запечатанные в оберточную бумагу. Даже имя ее звучит, как шелест денег — хрустящих новеньких банкнот. Он все думает, как ему с ней быть. Она совсем не в его вкусе, но, может, она права, он и впрямь обманывается относительно своих намерений. В памяти всплывают образы девушек, с которыми он встречался. Нежные и мягкие, очень женственные. Но все же острый язык и строгость Алисии ему нравятся. Возможно, он ищет некоторого разнообразия. А может, он, как многие в этом городе, стал похож на подопытную крысу под воздействием кокаина или электрического тока — в голове что-то замкнуло, и мозг посылает нелогичные сигналы. Тем не менее ему хочется с ней поговорить. Более того, он уверен — ему хочется отвести душу. Рассказать об эпицентре. О реликвиях в ящике его комода. Объяснить, что это не сувениры на память. Они — гвоздики, на которые он развешивает все, о чем приходится забывать всякий раз, когда надо идти на работу. Они — доказательство чего-то, что он прежде считал полной абстракцией, того, что было слишком сложно выразить словами, и только теперь он осознает, что это всего лишь то обстоятельство, что он остался в живых. И это обстоятельство, говорит он себе, наверное, и есть именно то, что необходимо осмыслить Алисии.

    Мало того, что Пинео доставал Бобби накануне, он продолжает насмехаться над ним весь следующий день, отпуская колкости в адрес Алисии. Его болезненная раздражительность прорывается гневными нотками. Он то и дело называет Алисию «сучкой-калькулятором». Бобби ждет, что Мазурек вот-вот присоединится к их разговорам, но, похоже, тот выбыл из их негласного союза, уйдя в себя. Он сосредоточенно, с воловьим упорством работает и молча ест. Когда Бобби высказывает предположение, что ему, наверное, стоит с кем-нибудь посоветоваться — он рассчитывает своим замечанием воспламенить, пробудить присущую Мазуреку свирепость, — тот невнятно бормочет что-то насчет того, что, скорее всего, он поговорит со священником. И хотя у этих троих мужчин мало что общего, разве только то, что они оказались одновременно в одном и том же месте, прежде они все-таки поддерживали друг друга, чтобы переносить напряжение работы, но теперь Бобби ковыряется в земле, которая превращается в грязь под холодным проливным дождем, и чувствует себя одиноко перед угрозой, разлитой в воздухе. Все вокруг выглядит чужим, враждебным. Серебристая решетка каркаса подрагивает, словно сквозь нее откуда-то извне проходят волны, а гнездо из огромных балок и перекладин будто ожидает возвращения какого-то мифического крылатого чудовища. Бобби пытается отвлечься, но в голову не лезет ничего такого, что могло бы улучшить подавленное настроение. К окончанию смены он начинает беспокоиться о том, что они работают зря, поддавшись обману чувств, что башни внезапно восстанут из руин, в которые их превратили, и всех раздавят.

    Когда они вечером появляются в «Голубой Леди», в баре почти пусто. Проститутки — в глубине зала, Алисия — на своем обычном месте. Музыкальный автомат выключен, телевизор бормочет что-то: какая-то блондинка берет интервью у лысеющего мужчины, надпись под его изображением гласит, что он — эксперт по сибирской язве. Они садятся за стойку бара и пялятся в телевизор, время от времени заказывая себе еще выпивку, заговаривая только в том случае, если в этом есть необходимость. Эксперта по сибирской язве вскоре сменяет эксперт по терроризму, который разглагольствует о разрушительном потенциале Аль-Каиды. Бобби не вникает в этот разговор. Политическое небо с кружащими черными фигурами, величественной музыкой и секретными специалистами совсем не то небо, под которым он живет и работает, — серое и неизменное, простое, как крышка гроба.

    — Аль-Каида, — произносит Роман, — Не он ли играл на второй базе за «Метс»? Тот парень из Пуэрто-Рико?

    Шутка выходит плоской, но Роман не сдается.

    — Сколько потребуется алькаидцев, чтобы вкрутить электрическую лампочку? — спрашивает он. Никто не знает ответа.

    — Два миллиона, — продолжает Роман. — Один — чтобы держать верблюда, другой — чтобы вкрутить лампочку, а остальные понесут по улицам портреты в знак протеста, что тех двоих затоптал верблюд.

    — Ты сам выдумал это дерьмо, — реагирует Пинео. — Сразу видно. Потому что совсем не смешно.

    — Да пошли вы, ребята! — Роман недовольно смотрит на Пинео, затем идет вдоль стойки бара и принимается за чтение газеты, нарочито громко переворачивая страницы.

    В бар вваливаются четыре парочки, их молодой смех, раскрасневшиеся, сияющие от радости лица, довольный и преуспевающий вид сильно раздражают. Пока они суетятся — кто-то сдвигает столы, кто-то обнимается, а одна из вошедших женщин настойчиво спрашивает у Романа, есть ли у него Лиллет,[9] — Бобби выскальзывает из внезапно возникшей вокруг него суматохи и подсаживается к Алисии. Она косится на него, но никак не реагирует, и Бобби, который большую часть дня провел в размышлениях, о чем бы ей рассказать, не решается заговорить, остановленный ее мрачным видом. Он принимает ее же позу — голова опущена, в руке — стакан, — и так они сидят, словно двое людей, отягощенные общей проблемой. Она закидывает ногу на ногу, и он замечает, что она сбросила туфельку. Вид ее стройной лодыжки и ступни в чулке вызывает в нем давно забытое ощущение тайного удовольствия.

    — Все это очень интересно, — произносит она. — Нам надо бы почаще так.

    — Я думал, тебе не хочется разговаривать.

    — Если ты намерен сидеть здесь, глупо было бы не разговаривать.

    Все, о чем он собирался ей рассказать, вдруг вылетает из головы.

    — Ну, как прошел день? — спрашивает она с такой интонацией, с какой обычно мамочки справляются у своих милых чад, и когда он мямлит, что все как всегда, произносит: — Мы как будто женаты. Причем так давно, что уже отпала потребность в словесном общении. Все, что остается, — сидеть здесь и обмениваться колебаниями.

    — Ладно, было хреново, — говорит он, разозлившись в ответ на ее насмешку. — Вообще-то хреново всегда, но сегодня — особенно.

    И тогда он начинает отводить душу. Он рассказывает ей о себе, о Пинео, о Мазуреке. Как они объединились, словно в дозоре, заключив безоговорочный неформальный союз, чтобы каким-то образом прикрывать друг друга от воздействия сил, которые они не понимали или боялись признавать. И вот теперь этот союз распался. Слишком велико испытание — находиться в эпицентре. Запах смерти, ужасающее скопление душ, скрытых кошмаров. Подземные гаражи с разбитыми, заброшенными машинами, белыми от бетонной пыли. Тлеющие под землей пожары. И мрак, преследующий повсюду, словно работаешь в Мордоре. Пепел и скорбь.

    Спустя какое-то время начинаешь думать, что это место превращает тебя в привидение. Ты уже больше не живешь, ты просто реликт, пережиток прошлого. Скажешь себе это, и становится смешно. Это же чушь. Но потом вдруг уже не до смеха, и ты понимаешь, что это — правда. Зона Ноль — гиблое место. Как Камбоджа. Хиросима. Уже вовсю обсуждают, что построить на этом месте, но это же безумие. Все равно что построить «Макдоналдс» в Дахау. Кому там еда полезет в горло? Люди говорят, надо сделать это побыстрее, чтобы доказать террористам, что нас это не обломало. Но делать вид, что нас это не обломало… О чем мы говорим? Эй, еще как обломало! Надо подождать со строительством. Подождать до тех пор, пока люди не смогут находиться там и не чувствовать при этом боль оттого, что остались живы. Иначе, что бы там ни построили — все будет наполнено этим чувством. Может, это нелепо. Верить, что это место проклято. Что в нем заключено нечто ужасное и неосязаемое, и это нечто будет подниматься наверх и просачиваться в новые залы и помещения, и навлекать сверхъестественные беды и несчастья, притягивать плохую карму… что угодно. Но когда находишься посреди этого ада кромешного, невозможно не верить в это.

    Бобби рассказывает все это, не глядя на Алисию, торопливо и озабоченно. Выговорившись, он осушает стакан, бросает на нее быстрый взгляд, чтобы оценить ее реакцию, и произносит:

    — У меня был приятель в школе, так он подсел на кристалл мет, который высушил ему мозги. У него начались глюки. Он считал, что правительство лезет к нему в голову, потому что все поняли: он в контакте с существами, обладающими высшим разумом. Остальной бред в таком же духе. Он воспринимал весь мир вокруг себя как тайный заговор и, когда говорил мне об этом, казалось, извинялся за то, что рассказал. Он чувствовал, что с ним что-то не так, но ему необходимо было выговориться, поскольку он не мог окончательно поверить в то, что сошел с ума. Я чувствую себя точно так же. Мне будто недостает какой-то части себя.

    — Понимаю, — говорит Алисия. — У меня такое же чувство. Поэтому я прихожу сюда. Чтобы постараться и выяснить, чего мне недостает… И куда мне деваться со всем этим.

    Она вопросительно смотрит на него, и Бобби, выговорившись, обнаруживает, что больше не о чем говорить. Но ему хочется сказать еще хоть что-нибудь, потому что ему хочется, чтобы она с ним разговаривала, и пусть он не уверен, почему ему этого хочется, или чего еще ему может захотеться, — он так смущен тем, что признался в таких вещах, да и просто смущен, и эта неловкость неизменно присутствует при общении между мужчинами и женщинами, когда оно имеет значение… И пускай он ни в чем не уверен, ему во что бы то ни стало хочется двигаться вперед.

    — С тобой все хорошо? — спрашивает она.

    — Да. Конечно. В общем-то — не смертельно. По крайней мере, я так думаю.

    Она, кажется, смотрит на него другими глазами.

    — Зачем ты ввязался в это?

    — Ты про работу? Потому что у меня есть опыт. Последние два лета я работал в федеральном агентстве по чрезвычайным обстоятельствам.

    Две парочки яппи обступили музыкальный автомат, и первая выбранная ими мелодия — «Smells Like Teen Spirit» — взрывается напряженным и мучительным ритмом. Пинео начинает пританцовывать, сидя на высоком стуле у бара, тело его извивается, раскачиваясь взад-вперед, кулаки прижаты к груди — он явно передразнивает этих четверых, насмехаясь над ними. Застывший в задумчивости над своим «бурбоном» Мазурек похож на поседевшего толстого тролля, который превратился в камень.

    — Вообще-то я собираюсь получить степень магистра по философии, — признается Бобби. — Подходящее образование, я только недавно оценил.

    Он говорит это в шутку, но Алисия расценивает его слова совсем иначе. Глаза ее наполняются слезами. Она поворачивается к нему на стуле, прижимается коленом к его бедру и кладет руку ему на запястье.

    — Я боюсь, — говорит она. — Думаешь, все дело в этом? В обычном страхе. В обычной неспособности справиться.

    Он не вполне уверен, что правильно понял ее, но произносит:

    — Может быть, в этом.

    Она обхватывает его руками и прячет лицо ему в шею, и это так естественно, как нечто само собой разумеющееся, он даже глазом не успевает моргнуть. Рука его тянется к ее талии. Ему хочется повернуться, чтобы обнять крепче, но он боится ее спугнуть, и пока они так сидят, прижавшись, он чувствует неуверенность, смутно представляя, что делать дальше. Под ладонью бьется ее сердце, кожей он ощущает тепло ее дыхания. Сочленение ребрышек, приятный изгиб бедра, близость груди — чуть выше кончика большого пальца, все такое необычное и дышащее страстью одновременно и пугает, и притягивает его. В душу его закрадывается сомнение относительно их психического здоровья. Что это — способ лечения или просто безумие? Кто они — два очень разных человека, которые вышли на новый для них обоих уровень отношений, или эмоционально опустошенные люди, которые даже говорят о разных вещах, и по ошибке приняли легкое сексуальное влечение за момент истины? И насколько отличаются эти два состояния? Она привлекает его ближе к себе. Ее правое колено скользит между его ног, необутая ступня утыкается ему в пояс. Алисия что-то шепчет, но он не разбирает что. Наверное, слова обещания. Губы ее легко касаются его щеки, затем она отстраняется и выдавливает из себя улыбку, которую он принимает за сожаление.

    — Не понимаю, — говорит она. — У меня такое чувство… — Она качает головой, будто отгоняя неподходящую мысль.

    — Какое?

    Она подносит руку к лицу и вертит ею, пока говорит, — небрежность этого жеста совсем не подходит ее облику.

    — Мне не следовало бы говорить это первому встречному в баре, и это совсем не то, о чем ты мог подумать. Но все же… У меня такое чувство, что в твоих силах мне помочь. Сделай для меня что-нибудь.

    — Разговоры помогают.

    — Возможно. Не знаю. Похоже, все-таки не очень. — Она задумчиво помешивает свой напиток, затем бросает искоса взгляд. — Как сказал кто-то из философов — должно быть нечто, имеющее отношение к данному аспекту.

    — Предрасположенность порождает все логические связки, даже если они расположены утверждать противное.

    — Кто это сказал?

    — Я… в работе, которую я писал о Горгии, отце софистики. Он утверждал, что ничто не может быть познаваемо, а если что-то и познаваемо, то оно не стоит того, чтобы быть познанным.

    — Что ж, — отмечает Алисия. — Полагаю, это все объясняет.

    — Этого я не знаю. За работу у меня только «четверка».

    Одна из парочек начинает танцевать: мужчина, все еще не снявший пальто, покачивает локтями, изображая медленно пикирующую птицу, в то время как женщина стоит на месте и подергивает бедрами, как рыба хвостом. Даже у Пинео получалось более грациозно. Наблюдая за ними, Бобби вдруг представляет, что бар — это пещера, посетители со спутанными волосами одеты в шкуры. Свет фар за окном мелькает с той же неожиданностью, с какой вспыхивал метеор, пролетая в первобытной ночи. Песня заканчивается, парочка направляется к столику, встречаемая аплодисментами друзей. Но когда из динамиков вырывается гитарный рифф хендриксовской версии «All Along The Watchtower» Дилана, они снова начинают танцевать, и остальные пары присоединяются к ним со стаканами в руках. Женщины трясут волосами, покачивают грудями, мужчины двигают бедрами им навстречу. Неотесанные дикари под кайфом.

    Обстановка бара более не устраивает Бобби. Его переполняет смятение, от которого никуда не деться. Он съеживается от шума, веселой болтовни, и вдруг его пронзает убежденность, что такая реакция ему несвойственна, — это маленький человечек, видящий все в черном свете, сидит у него между лопатками, вонзив когти ему в позвоночник, он сложил свои уродливые крылья и управляет им, как марионеткой. Когда Бобби встает, Алисия тянется к нему и сжимает его руку.

    — Увидимся завтра?

    — Непременно, — отвечает он, сомневаясь в душе, что увидит ее снова. Он уверен — она придет домой и отчитает себя за то, что позволила настолько сблизиться с ним, допустила непредвиденное проникновение в свою безупречную жизнь, нацеленную на успех. Она перестанет приходить сюда и найдет спасение в занятиях на вечерних курсах делового общения, которые позволят ей добавить еще одну строчку в свое резюме. И лишь однажды воскресным днем, по прошествии нескольких недель, воспоминание о нем вдохновит ее на достижение оргазма при помощи вибратора на батарейке.

    Он ищет в кошельке пятерку — чаевые для Романа — и ловит на себе взгляд Пинео, полный неприкрытой враждебности. Именно так смотрит на тебя самый заклятый враг перед тем, как вставить пару патронов в свою винтовку. Пинео задерживает свой двуствольный взгляд на несколько мгновений, затем отворачивается и погружается в глубокие раздумья над кружкой пива, втянув шею, опустив голову. Кажется, его, как и Мазурека, околдовали, и он тоже окаменел.


    Бобби просыпается за несколько минут до начала смены. Он звонит на работу, предупреждает о том, что опоздает, затем снова ложится и созерцает огромное оранжево-коричневое пятно после протечки, превратившее потолок в карту местности. Что-то происходит между ним и Алисией… все так нелепо. Они ведь не собираются спать друг с другом — это очевидно. И не потому, что она так сказала. Ему трудно представить себе, как он идет к ней домой, где все обставлено по высшему классу — все эти дорогостоящие игрушки из «The Sharper Image», изысканная посуда из «Pottery Barn», — или вообразить, что она здесь у него в этой дыре, к тому же никто из них не испытывает такой уж насущной потребности, ради чего стоило бы снять номер в гостинице. Это же глупо, обременительно. Они просто впустую тратят время. Морочат головы друг другу, а все дело-то в том, что души у них искорежены. Она грустит из-за того, что пьет, чтобы ей было грустно, потому что боится: то, чего она не чувствует, и есть настоящее чувство. Типичная постмодернистская манхэттенская чушь. Скорбь как форма сопричастности. И вот теперь ему во всем этом тоже отведена роль. Но то, как он с ней поступает, может оказаться еще более безнравственным, однако у него нет ни малейшего желания докапываться до истинной причины — это только усилило бы ощущение его порочности. Пусть лучше все идет своим чередом и просто сойдет на нет. Сейчас вообще все так странно в этом городе. Мужчины и женщины ищут невразумительного облегчения своей малопонятной вины. Вины, связанной с тем, что они не изображают величественную печаль, как это делают политики, или задумчивое сочувствие, как журналисты, что их скорбь — душевное состояние, давшее трещину, но при этом люди все еще насквозь пропитаны обыденностью, их мысли заняты сексом и футболом, счетами за кабельное телевидение и гарантией занятости. И все-таки у него еще есть кое-что, о чем он, как бы то ни было, должен ей сказать. Сегодня вечером он расскажет ей все, и она сделает то, что должна. А потом — всеобщее уныние, окончание спектакля в четырех действиях.

    Он стоит под душем целую вечность, он не спешит попасть в эпицентр и даже подумывает о том, чтобы не идти на работу вовсе. Но чувство долга, привычка и упрямство пересиливают его страх и ненависть к этому месту, впрочем, это не ненависть и страх в чистом виде он ощущает, а синкретическое слияние этих двух чувств — продукт алхимической реакции, для которого еще не придумали подходящего названия. Перед уходом он проверяет содержимое верхнего ящика своего комода. Реликвии — это как раз то, о чем он больше всего хотел рассказать ей, объяснить все. Пусть раньше он и думал о них что угодно, все же теперь он полагает, что эти предметы — в некотором смысле сувениры, и этого надо стыдиться как симптома болезни. Но, глядя на предметы, он понимает, что у этой коллекции должно быть еще какое-то предназначение, о котором он не догадывается, но если расскажет о ней Алисии, то тем самым все прояснится. Он выбирает половинку туфельки. Единственно правильный выбор, в самом деле. Это единственный предмет, обладающий достаточной убедительностью, чтобы передать его чувства. Он сует туфельку в карман куртки и проходит в гостиную, где сосед по квартире смотрит мультяшный канал, его голова возвышается над спинкой дивана.

    — Что, проспал? — спрашивает сосед.

    — Немного, — отвечает Бобби, устремив взор к яркому экрану, внимая дурацким голосам и сожалея о том, что не может остаться и узнать, каким образом Скуби Ду и Шэгги удалось перехитрить болотного зверя. — Увидимся.

    Незадолго до окончания смены он вдруг испытывает приступ безумия, ему кажется, что если он поднимет глаза, то обнаружит, как стены ямы выросли до высоты небоскреба, и из всего неба он увидит лишь крошечный круг и в нем — пылающие облака. Даже потом, идя с Мазуреком и Пинео по холодным, промозглым улицам, вслушиваясь в автомобильные сигналы, которые вразнобой несутся издалека, словно звуки авангардистских духовых инструментов, он почти убеждает себя в том, что так могло произойти. Яма могла стать глубже, да и сам он мог уменьшиться. Перед этим они начали копать под только что поднятым слоем бетонной кладки, и он понимает: его паранойя и, как следствие, желание спрятаться от очевидного вызваны тем, что они обнаружили под землей. Но даже если страх его объясним, это не значит, что ничего не происходит. Невероятные вещи могут случиться в любую минуту. Теперь они все знают это.

    Трое мужчин молча направляются в «Голубую Леди». Такое впечатление, что их ночные походы в этот бар не служат более снятию напряжения, они стали продолжением работы, так же требующим от них душевных сил. Пинео идет, засунув руки в карманы, отводя взгляд в сторону, Мазурек глядит прямо перед собой, размахивая термосом, — он похож на революционера-троцкиста, доблестного фабричного рабочего образца 1939 года. Бобби шагает между ними. От неприступного вида спутников ему не по себе, его будто с двух сторон притягивают большие магниты — хотелось бы рвануть вперед или отстать от них, но сила притяжения не позволяет ему сделать это. Как только они заходят внутрь, он их бросает и спешит к Алисии в конец бара. Ее лицо освещается улыбкой примерно в двадцать пять ватт, и ему приходит в голову, что хоть она наверняка улыбается сослуживцам и родственникам ярче и белозубей, именно эта тусклая улыбка отражает подлинную меру радости — той, что осталась после нескольких лет карьерного роста и несчастной любви.

    Чтобы проверить эту мысль, он спрашивает, нет ли у нее друга, на что она говорит:

    — Боже правый! Друга. Как трогательно. Еще спроси, нет ли у меня поклонника.

    — У тебя есть поклонник?

    — Было несколько, — отвечает она. — Но в настоящее время я в них не нуждаюсь, премного благодарна.

    — Что, ждешь принца?

    — Дело не в этом. Впрочем, в данную минуту так и есть. Я, — она сардонически усмехается, — я поднимаюсь по служебной лестнице. Во всяком случае, пытаюсь.

    Она отворачивается и отходит в глубь зала подальше от бара, где по телевизору не переставая болтают об эпидемии сибирской язвы, о страданиях, об испытании свободой.

    — Мне хотелось иметь детей, — наконец произносит она. — Я в последнее время не перестаю думать об этом. Может, вся моя печаль повлияла на меня в биологическом плане. Ну, ты понимаешь. Воспроизведение рода.

    — У тебя еще есть время родить детей, — говорит он. — А вся эта ерунда с карьерой может подождать.

    — Но только не с теми мужиками, что у меня были… ни в коем случае! Я бы никому из них не доверила воспитание моих отпрысков.

    — Значит, ты могла бы поведать мне несколько военных историй?

    Она поднимает руку, выставляя ладонь вперед, словно желая удержать закрытую дверь.

    — Ты не представляешь!

    — У меня у самого было несколько.

    — Ты же парень, — говорит она. — Что ты можешь знать об этом?

    Рассказывая о своем опыте, она иронична, самокритична и почти весела, словно, делясь воспоминаниями о лживости мужчин или смеясь над собственной доверчивостью, ей хочется доказать, что в душе у нее еще сохранились запасы хорошего настроения и она оправилась от своих неудач. Но когда она рассказывает об одном человеке, который преследовал ее целый год, посылал ей конфеты, цветы, открытки, пока наконец она не поверила, что он, должно быть, действительно любит ее, и не провела с ним ночь — прекрасную ночь, после которой он перестал обращать на нее малейшее внимание… когда она рассказывает ему об этом, Бобби под внешней веселостью вдруг разглядывает унизительное замешательство. Он гадает, как она будет выглядеть без косметики. Наверное, мягче. Этот грим — картина ее отношения к миру, которую она воссоздает изо дня в день. Маска приукрашенной неудачи и равнодушия, чтобы скрывать душевное смятение. Ни одна из ее надежд так и не оправдалась, и все же, хоть она и зареклась уповать на что бы то ни было, насовсем от надежды отказаться не удалось, и это ее смущает. А может, все гораздо проще. Поверхностное воспитание где-нибудь в оазисе на Среднем Западе — судя по говору, она из Детройта или Чикаго. Посредственное образование и, как следствие, посредственная карьера. Крах в личной жизни. Это многое объясняет. Но истинная подоплека ее историй, то, как она все пережила и каким образом это изменило ее восприятие жизни… все это остается тайной. И нет смысла копать глубже, да и времени, похоже, на это нет.

    Бар «Голубая Леди» заполняется припозднившейся публикой. Среди них две женщины средних лет, которые держатся за руки и целуются через стол; трое молодых парней в спортивной одежде фирмы «Knicks»; двое темнокожих мужчин, вырядившиеся как бандиты, сопровождающие грузную блондинку в пелерине из крашеного меха поверх блестящего платья для коктейлей (Роман бросает на них осуждающие взгляды и не спешит их обслуживать). Напившиеся Пинео и Мазурек осоловело молчат, не обращая внимания на окружающих, в то время как жизнь в баре вокруг Бобби и Алисии не собирается затихать, музыкальный автомат играет старый рок — Сантану, Кинкс и Спрингстина. Бобби еще не видел Алисию в таком расслабленном состоянии. Она снова скинула туфлю, сбросила пиджак, и хотя бокал в ее руке все еще полон, кажется, что она чрезмерно пьяна, словно раскрыв секреты своего прошлого, словила кайф, как после трех порций мартини.

    — Вообще-то я не считаю, что все мужчины — сволочи, — говорит она. — Но что касается мужчин Нью-Йорка — вполне возможно.

    — А что, ты с каждым из них встречалась?

    — С большинством из приличных — да.

    — А кто в твоих глазах считается приличным?

    Наверное, слова «в твоих глазах» звучат слишком подчеркнуто, и это придает вопросу чересчур личный характер, потому что улыбка ее гаснет, и она бросает на него испуганный взгляд. Когда затихают последние аккорды «Glory Days» и между песнями возникает небольшой перерыв, она прикладывает ладонь к его щеке, внимательно смотрит ему в глаза и задает вопрос, звучащий скорее как утверждение:

    — Ты ведь не будешь так со мной поступать, правда? — И прежде чем Бобби успевает сообразить, что ему следует ответить, застигнутый врасплох ее приглашением, как ему кажется, ускорить события, она добавляет: — Это ужасно, — и убирает руку.

    — Зачем ты так? — спрашивает он. — То есть, я полагал, мы ведь, собственно, не собирались с тобой вступать в близкие отношения, и я не об этом. Мне просто интересно, что на тебя нашло?

    — Не знаю. Прошлой ночью мне этого хотелось. Правда, как я догадываюсь, хотелось недостаточно.

    — Верится с трудом. — Он усмехается. — Учитывая разницу в возрасте.

    — Негодяй! — Она в шутку грозит ему кулаком, — Впрочем, почему бы мне не завести мальчика — интересная мысль.

    — Да уж. Я не из таких.

    — Никто «не из таких», пока не встретит того, кто думает, что он как раз из таких. — Она делает вид, что оценивает его. — А ты мог бы сорвать приличный куш.

    — Простите, — раздается позади них чей-то голос. — Что вы на это скажете?

    Это парень лет тридцати, приятной внешности, в костюме и галстуке, сдвинутом набок, необычное лицо с острыми скулами выдает его афро-азиатское происхождение. Он пьян и слегка покачивается.

    — Моя девушка… каково, а? — Он то и дело переводит свой взгляд. — Мы же должны были встретиться…

    — Ты, приятель, не обижайся, но у нас тут важный разговор, — говорит ему Бобби.

    Парень поднимает руки, показывая, что не имеет ничего против и просит прощения, но затем пускается рассказывать, долго и путано, о том, как он со своей девушкой разминулся, а потом они поссорились по телефону, и он начал пить, и сейчас остался без денег, в полной заднице, и не знает, как ему быть. Им кажется, что это только начало и он от них никогда не отстанет, особенно когда просит сигарету, но как только они сообщают ему, что не курят, он не просит денег, как можно было ожидать, а смотрит на Бобби и произносит:

    — Старик, как они с нами обходятся! Что мы для них? Ливерная колбаса?

    — Похоже на то, — отвечает Бобби.

    На это парень отступает назад и выпучивает глаза.

    — У тебя виски не найдется? Я бы выпил немного.

    — Слушай, — обращается к нему Бобби, показывая на Алисию, — нам надо закончить наш разговор.

    — Ладно, — откликается парень. — Спасибо, что выслушали.

    Оставшись одни, они долго сидят, не говоря ни слова, поскольку нить разговора утрачена, а потом вдруг начинают одновременно говорить.

    — Давай, ты первая, — предлагает Бобби.

    — Я просто думала… — Она замолкает. — Не имеет значения. Это неважно.

    Он знает — она вот-вот предложит встречаться, но опять это желание не дотягивает до нужной степени безотлагательности. Или, может, существует что-то еще — какая-то необъяснимая преграда разделяет их, и никто из них двоих так и не понял этого. Может, они влюбились, и в этом-то все дело, потому что совершенно очевидно — ни в ее жизни, ни в его собственной — ничего подобного в прошлом не случалось. Но она права, решает он — просто все, что происходит между ними, не так уж и важно, и поэтому не так уж и важно все понимать.

    Она улыбается, словно извиняясь, и опустив глаза, устремляет взор в свой бокал. Из музыкального автомата несется песня «Free Falling» Тома Пети, и кто-то из посетителей за их спинами начинает подпевать, чуть ли не заглушая музыку.

    — Я принес для тебя кое-что, — произносит Бобби.

    Ее взгляд делается настороженным.

    — С твоей работы?

    — Да, но это совсем не то…

    — Я же тебе говорила — меня такие вещи не интересуют.

    — Но это не просто сувениры, — говорит он. — Если кажется, что я сбит с толку… так и есть. И правда, у меня в голове — каша. Но если я запутался, то те вещи, что я беру с места эпицентра, — они что-то вроде объяснения тому… — Он проводит рукой по волосам, огорченный своей неспособностью высказать все, что наболело. — Не знаю почему, но мне хочется, чтобы ты это увидела. Мне кажется, и я надеюсь, это поможет тебе понять кое-что.

    — Например? — спрашивает она подозрительно.

    — Например, меня… или где я работаю. Или что-то, чему я еще не смог подобрать слова, знаешь ли. Но я очень хочу, чтобы ты посмотрела.

    Взгляд Алисии скользит прочь от его лица, устремляется к зеркалу за баром, в котором слишком явно отражаются любовь, печаль и пьяное веселье.

    — Ну, если ты так хочешь.

    Бобби касается половинки туфельки в кармане куртки. Шелк прохладный на ощупь. Ему представляется, что он ощущает его голубизну.

    — Вообще-то смотреть особенно не на что. Собственно, я не собираюсь тебя волновать. Просто подумал…

    Она резко обрывает его:

    — Просто покажи мне, и все!

    Он выкладывает туфельку рядом с бокалом, и кажется, секунду или две она не замечает ее. Потом у нее в горле что-то булькает. Единственный звук, четкий и ясный, так кусочек льда плюхается в стакан. Она протягивает руку, словно желая дотронуться до нее. Но не дотрагивается, во всяком случае сразу, и рука застывает в воздухе над туфелькой. По ее выражению лица он не может ничего определить, видит только, что она не отводит взгляда от вещицы. Пальцы ее скользят по оторванному шелковому краю, следуя неровной линии.

    — Боже мой! — выдавливает она, но он слышит лишь вздох, а все восклицание тонет в неожиданно грянувшей музыке. Рука ее смыкается вокруг туфельки, голова наклоняется вперед. Она будто впадает в состояние транса, поддавшись чувству или смутному воспоминанию. Глаза ее так блестят, а сама она так неподвижна, что Бобби начинает сомневаться — может, своим поступком он причинил ей боль, она уже была психически неуравновешенна, и вот теперь он окончательно свел ее с ума. Проходит минута, а она так и не шевелится. Музыкальный ящик замолкает, вокруг них смеются и громко разговаривают посетители бара.

    — Алисия?

    Она качает головой, что означает одно из двух — либо она лишилась сил и не в состоянии разговаривать, либо ей просто не хочется общаться.

    — Ты хорошо себя чувствуешь? — спрашивает он.

    Она говорит что-то, но он не слышит, лишь по губам определяет, что она опять произносит «боже». В уголке глаза выступает слезинка, стекает вниз по щеке и удерживается на верхней губе. Возможно, это половинка туфельки произвела на нее такое сильное впечатление, как когда-то на него самого — этот безупречный символ, несомненное объяснение того, что они потеряли, и того, что выжило, и эта вещь, ее могущественная наглядность, вот что потрясло ее.

    Снова включается музыкальный автомат, звучит старая мелодия Стэна Гетца, и доносится голос Пинео — тот, из-за чего-то спорит и отчаянно ругается, однако Бобби не оборачивается, чтобы посмотреть, в чем там дело. Он заворожен лицом Алисии. Что бы она сейчас ни ощущала — боль утраты или потрясение, — это чувство высветило ее трогательную красоту, ее страдание, девушка засияла; маска женщины-гончей с Уолл-Стрит, что сооружалась при помощи косметики, вдруг исчезла, вместо нее он видит хрупкую чистоту Святой Бернадетт, изящные линии шеи и подбородка неожиданно кажутся ему безупречными и прекрасными. Это превращение так поражает его, что он сомневается, возможно ли такое на самом деле. Может, все дело в выпивке, или с глазами у него что-то неладное. По своему опыту он знает — ничто в этой жизни не способно меняться так существенно. Тощие, облезлые коты в своей причудливой простоте не могут в мгновение ока стать похожими на крошечных серых тигрят с гладкой, лоснящейся шерстью. Небольшие, уютные домики в заливе Кейп-Код ни при какой погоде, пусть даже при самом ярком свете, не будут ослепительно сверкать и переливаться, словно маленькие азиатские храмы. Но чудесное превращение Алисии так очевидно. Она великолепна. Даже покрасневшие прожилки в уголках ее глаз, воспаленных от слез или городской пыли, кажутся украшением, частью изысканного замысла, и когда она поворачивается к нему, лицо ее будто возникает, материализуется из луча света, и эта целостная утонченность ее нового облика струится в его сторону со сверхъестественной силой, близость к ней таит в себе опасность, и ему не известны ее намерения. Чего ей захочется от него сейчас? Когда она притягивает к себе его лицо — губы ее разомкнуты, веки полуопущены, — он пугается, что умрет от поцелуя, свихнется, его просто накроет волной и унесет, как игрушечное ведерко, оставшееся на песке, или что вкус этого поцелуя, капелька теплой слюны, напоминающая хрусталик с кисловатым привкусом, вступит в реакцию с его собственной обыкновенной слюной и образуется смесь — микроскопическая доза яда — идеальное решение для него, чтобы свести счеты с зашедшей в тупик жизнью. Но вот следует еще одно преображение, почти такое же сногсшибательное, и когда ее губы касаются его рта, он видит молодую женщину — ранимую и кроткую, любящую и желающую его — она нуждается в нем с детским простодушием.

    Поцелуй длится недолго, но достаточно, чтобы можно было разделить его на несколько этапов — сперва соприкосновение, затем погружение и исследование, языки их встречаются, дыхание смешивается, и вот, когда они достигают полной близости, так что накал страсти зашкаливает, она прерывает поцелуй и, прижавшись губами к его уху, шепчет пылко, вся дрожа:

    — Спасибо… Я так тебе благодарна! — Затем она встает, собирает свою сумочку, свой портфель, печально улыбается и говорит: — Мне нужно идти.

    — Подожди! — Он хватает ее, но она высвобождается.

    — Прости, — произносит она. — Но я должна… прямо сейчас. Прости меня.

    И она уходит, быстро направляясь к выходу, не оставляя ему никакой надежды на продолжение, покидает его возбужденным, когда он еще пытается осмыслить и взвесить то мгновенно запечатленное воспоминание о поцелуе, оценить его нежность и хрупкость, определить по некой шкале степень чувственности, догадаться о его значении, и к тому времени, когда он закончил размышлять обо всем этом и осознал ту истину, что она в самом деле недвусмысленно ушла, и решил побежать за ней — она уже за дверью. Когда он добирается до выхода и плечом распахивает дверь, Алисия уже в двадцати пяти — тридцати футах от него, она быстро идет по тротуару между припаркованными машинами и витринами магазинов, мимо какого-то затененного портала, он уже собирается позвать ее по имени, как она ступает в залитое светом место у витрины кафе, и он замечает, что на ней — голубые туфли. Из бледно-голубого блестящего шелка, по форме они точно такие же, как та половинка туфельки, оставленная на барной стойке. Если она и в самом деле все еще там. Теперь он в этом не уверен. Может, она ее забрала? Вопрос этот приобретает очень странный, пугающий смысл, он возник из-за страшного подозрения, которое невозможно полностью отбросить, и какое-то мгновение он разрывается между желанием рвануть за ней и стремлением вернуться назад в бар и поискать туфельку. В конечном счете вот что важно: выяснить, забрала ли она с собой туфельку, и если да — исследовать ее поступок, разгадать его. Так вышло, поскольку она решила, что это — подарок, или из-за того, что ей страстно захотелось обладать этой вещью, возможно, для удовлетворения какой-то неестественной невротической потребности, и она не удержалась и решила во что бы то ни стало выкрасть туфлю, сбить его с толку своим поцелуем и смыться прежде, чем он поймет, что вещица пропала? А что, если — и это предположение грозит завладеть им — туфелька принадлежала ей с самого начала? Чувствуя себя глупо, но еще не веря в собственную глупость, он видит, как она сходит с обочины тротуара у следующего перекрестка и пересекает улицу, становясь все меньше и меньше, пока не теряется среди других прохожих. Поток машин скрывает ее из виду. Все еще прикидывая, не догнать ли ее, он стоит там с минуту или около того, размышляя о том, что, может, ошибочно истолковывал все насчет нее. Холодный ветер, словно шарф, оборачивается вокруг его шеи, а влага с мостовой впитывается в носок через дырку в правом ботинке. Прищурившись, он смотрит вдаль за перекресток, безуспешно пытаясь определить расстояние, затем, отказавшись следовать последнему порыву, распахивает настежь дверь «Голубой Леди». Из бара наружу вырывается вихрь голосов и музыки, и мчится мимо него, словно дух вечеринки, покидающий место действия, Бобби входит внутрь, хотя сердцем чувствует — туфелька пропала.


    Бобби утратил свой иммунитет к инфекциям эпицентра. Наутро он чувствует себя отвратительно. Его замучила лихорадка, от чего кости стали как стекло, пазухи наполнены гноем, кашель проникает глубоко в грудь и раздирает на части. Пот — желтый и кислый, мокрота — вязкая как творог. Следующие сорок восемь часов его занимают лишь две мысли. О лечении и Алисии.

    Он видит ее перед собой сквозь жар, любая мысль оплетается ею, будто молекулярной цепочкой РНК, но он не имеет сил даже начать размышлять о том, что он думает и чувствует. Спустя еще пару ночей лихорадка отпускает его. Он приносит одеяла, подушку и апельсиновый сок в гостиную и устраивается на диване.

    — Что, тебе лучше? — спрашивает сосед, и Бобби отвечает:

    — Немного.

    Чуть погодя сосед вручает ему пульт от телевизора и скрывается в своей комнате, где он проводит дни, играя в видеоигры. В основном это «Квейк». Из-за запертой двери доносятся рев демонов и треск пулеметов.

    Бобби бездумно переключает каналы и останавливается на CNN, в кадре попеременно появляются панорама Зоны Ноль, снятая сверху, и студия, где привлекательная брюнетка, сидящая за дикторским столом, беседует с разными людьми — мужчинами и женщинами — о событиях 11 сентября, о войне, о ликвидации последствий. Послушав с полчаса, он приходит к выводу, что, если это все, что слышат люди — пустую, слезливую болтовню о жизни, о смерти, об исцелении, — они, должно быть, ничего не знают. Эпицентр выглядит как грязная дыра, где несколько желтых машин разгребают обломки, — но это не передает того ощущения, которое испытывает человек, находящийся внизу, на дне этой пропасти, и тогда кажется, что она глубока и вечна, как древний разрушенный колодец. Он снова щелкает пультом, находит фильм про старину Джека Потрошителя с Майклом Кейном в главной роли и, выключив звук, смотрит, как сыщики в длинных темных плащах спешат по тускло освещенным переулкам, а мальчишки, торгующие газетами, выкрикивают новости о последнем зверском убийстве. Он начинает соединять и сопоставлять все, что говорила ему Алисия. Все. От «Я только что с похорон», и «Все люди продолжают жить дальше, но я еще не готова», и «Поэтому я прихожу сюда… выяснить, чего мне недостает», до «Мне нужно идти». Ее преображение — действительно ли он видел это? Воспоминание об этом так невероятно, но ведь все воспоминания — нереальны, и в эту самую минуту он вдруг случайно понимает всем своим существом, кем и какой она была, и, забрав туфельку, позволившую ей осмыслить, что с ней произошло, она всего лишь вернула себе свою собственность. Конечно, все можно объяснить иначе и принять эти другие объяснения было бы весьма заманчиво: поверить, что она — просто ожесточившаяся карьеристка, которая решила отдохнуть от корпоративного здравомыслия, но, придя в себя и осознав, где находится, чем занимается и с кем этим занимается, она стащила сувенир и скрепя сердце вернулась в свой мир кликанья — писать электронные письма, создавать сети, рассылать бумаги, фьючерсные контракты на закупку пшеницы, пить мартини, где какой-нибудь шустрый симпатяга из рекламного бизнеса в итоге задрючит ей мозги и потом будет рассказывать о ней свои «сучка-умоляла-сделать-это» истории в тренажерном зале. Вот кем она была, в конце концов, как бы там ни было. Несчастной женщиной, обреченной следовать своему несчастливому пути, которой хочется большего, однако ей не понять, как так вышло, что она сама себя заточила. Но то, что раскрылось в ней во время их последней встречи в «Голубой Леди», саморазоблачительный характер ее превращения… искушение обыденным не способно затмить эти воспоминания.

    Проходит целая неделя, прежде чем Бобби возвращается на работу. Он приходит поздно, когда уже стемнело, и включили прожекторы; у него почти созрело решение сообщить бригадиру о том, что увольняется. Он предъявляет свое удостоверение личности и спускается вниз, в яму, высматривая Пинео и Мазурека. Огромные желтые экскаваторы не работают, люди стоят группами, и Бобби сразу же понимает, что недавно нашли тело, только что завершились формальности, и у всех теперь перерыв перед тем, как продолжить работу. Он медлит, прежде чем присоединиться к остальным, стоит у стены из гигантских бетонных плит — разбитых и сложенных друг на друга под углом, таящих в себе гнезда полумрака — чем глубже, тем страшнее. Он стоит там около минуты, и вдруг чувствует, что она — за его спиной. Совсем не так, как в книге ужасов. Никакого могильного холода, вставших дыбом волос или завывающих голосов. Все так, как тогда в баре. Ее тепло, аромат духов, нервная сдержанность. Но эфемернее, слабее — это едва ощутимое присутствие. Он боится, что, если повернется, чтобы взглянуть, это нарушит их тончайшую связь. Да и вообще, вряд ли ее можно увидеть. Это же не реклама книжки Стивена Кинга, она не будет висеть в нескольких сантиметров над землей, выставив ужасные раны, что убили ее. Здесь — часть ее души, менее осязаемая, чем облачко дыма, менее различимая, чем шелест или шорох. «Алисия», — произносит он, и ее воздействие становится ощутимей. Ее запах усиливается, ее тепло становится явственнее, и он осознает, зачем она здесь. «Я понимаю, тебе пришлось уйти», — говорит он, и после этого она словно обнимает его — всем теплом приближается к нему. Он почти касается ее тугой талии, ощущает хрупкость ребер, мягкость груди, как бы ему хотелось побыть с ней наедине. Хотя бы один раз. Но не для того, чтобы обливаться потом и сквозь сон обещать что-то, теряя контроль над собой, затем взять себя в руки и с горьким чувством разбежаться в разные стороны. А потому, что в большинстве случаев люди лишь частично принадлежат друг другу — как это было с ним и Алисией в «Голубой Леди», когда они только поверхностно знали о друг друге, лишь в общих чертах, не считая некоторых подробностей. Они были похожи на двух забавных человечков в центре старой картины, написанной масляными красками, мысли которых направлены на что угодно, но только не на то, чтобы познать все, что следовало познать, — и если бы тогда они чувствовали то же самое, что сейчас, в эту минуту, они постарались бы понять все. Они постарались бы признать то, чего не существовало, например дым, застилавший глаза. Древнюю науку общения с душой, истины, уступающие старым, но вновь опровергнутым истинам. В освобождении от желаний рождается совершенная самоуглубленность. Они разговаривали бы друг с другом, они позабыли бы о городах и войнах… И это не губы ее он сейчас ощущает, но вспоминает душевное волнение, владевшее им, когда они целовались — странное сочетание замешательства и чувственности, — но на этот раз добавилось еще одно чувство, не такое пылкое. Удовлетворенность, думает он. Тем, что помог ей понять. Тем, что сам понял назначение своей коллекции реликвий и для чего он сблизился с ней. Судьба или случайное стечение обстоятельств — неважно, теперь ему все стало ясно.

    — Ты, Бобби!

    Это Пинео. Ухмыляясь, он идет к нему прыгающей походкой, от той враждебности, что он не скрывал в прошлый раз, когда они были вместе, нет и следа.

    — Старик, выглядишь хреново, знаешь ли.

    — В самом деле? — откликается Бобби. — Так и знал, что ты скажешь это.

    — А как же иначе? — Пинео в шутку толкает Бобби кулаком в левый бок.

    — Где Карл?

    — Пошел покакать. А он ведь беспокоился о твоей заднице.

    — Да уж, готов поспорить.

    — Ладно тебе! Знаешь, у него что-то вроде отцовского чувства к тебе проснулось. — Пинео сдвигает брови, изображая Мазурека, передразнивая его восточноевропейский акцент: — «Бобби мне как сын».

    — Вряд ли. Он только и делает, что говорит мне, какой я придурок.

    — Так это ж по-польски «сын», старик. У них там старые громилы так воспитывают своих детей.

    Когда они начинают пересекать яму, Пинео говорит:

    — Не знаю, что ты сделал с «сучкой-калькулятором», старик, но она в баре так больше и не появлялась. Должно быть, ты уделал ей мозги.

    Бобби вдруг приходит в голову, что Пинео, наверное, злился на него из-за того, что он торчал все время с Алисией, и считает его виноватым — ведь у них был тройственный союз, удача на троих, единство духа, а он все испортил. Если бы все было так просто.

    — Что ты ей сказал? — допытывается Пинео.

    — Ничего. Просто рассказывал о нашей работе.

    Пинео вскидывает голову и смотрит на него искоса.

    — Что-то ты мне заливаешь. У меня глаз наметан на эти дела, как у моей мамочки. Между вами что-то происходит?

    — Угу. Мы собираемся пожениться.

    — Только не говори, что трахаешь ее.

    — Я и не трахаю ее!

    Пинео указывает на него пальцем.

    — Ну вот, видишь! Черт!

    — Ну, ты сицилийский ясновидящий… Класс. Почему бы вам, ребята, не править миром?

    — Поверить не могу: ты трахаешь эту «сучку-калькулятор»! — Пинео смотрит наверх на небо и смеется. — Старик, а ты вообще болел? Готов поспорить — ты всю эту чертову неделю проверял на прочность ее матрас!

    Бобби лишь уныло качает головой.

    — Ну и как тебе ее… яппи-штучка?

    Бобби, уже в раздражении, бросает:

    — Да пошел ты!

    — Нет, серьезно. Я ведь вырос в Квинсе, без родительского внимания. Какая она? Надевает высокие сапоги и фуражку? А плетка у нее есть? Хотя нет, это напоминало бы ей о работе. А она…

    Один из экскаваторов запускает мотор, рычит как тиранозавр, земля дрожит, и Пинео приходится повысить голос, чтобы Бобби его услышал.

    — Она ведь сладенькая была, правда же? Научи меня любить, милый, милый. Точно маленькая девочка, прочитала все книжки и не поняла, о чем они, пока не появился ты и не спустил курок. Да… и вот уже нет той маленькой девочки, и она тащится от твоей задницы. Теряет голову, трахается вовсю.

    Бобби вспоминает увиденное преображение — не ту его часть, когда Алисия поразила его своей неземной красотой, и засияли лучи ее души, — а самое мгновение перед тем, как она поцеловала его, — изумление, застывшее на ее лице, и тогда он понимает, что Пинео, невольно конечно, указал своим грязным, циничным, вульгарным пальцем чертова умника на то, что Бобби до сих пор еще не вполне уловил. На то, что она действительно пробудилась не только из-за сложившихся после смерти обстоятельств, но ради него. Что она перед смертью вспомнила, кем ей хотелось быть. Может, даже не «кем». Скорее «как». Как ей хотелось чувствовать, как ей хотелось жить. Как она надеялась, что жизненный путь ее будет ярким, не таким уж просчитанным. Осознав это, он понял, чему его не научила смерть тысяч людей. Точной мере его личной потери. И нашей. Смерти одного человека. Все люди — Иисус и Бог в Своем сияющем жарком пламени, свет, куда они устремляются. Любовь в круговороте.

    — Да, все как ты сказал, — говорит Бобби.

    Стив Разник Тем
    Кость

    Рассказы Стива Разника Тема публиковались во множестве антологий, в том числе в «Gathering the Bones», «Thirteen Honors», «Dark Tenors 3» и в предыдущих выпусках «The year's best fantasy and honor», а также в целом ряде журналов. Кроме того, у Тема вышло два сборника: «Городская рыбалка» («City Fishing») и «На дальнем берегу озера» («The Far Side of the Lake»). В 2001 году его новелла «Человек на потолке», написанная в соавторстве с женой, Мелани Тем, удостоилась Всемирной премии фэнтези в номинации «Лучшая новелла», а в 2002 году плод их соавторства, мультимедийный СД «Коробочка воображения», получил премию имени Брэма Стокера за достижения в альтернативных жанрах.

    Самые свежие произведения Тема — это его роман «Книга дней» («The Book of Days») и антология «Воспоминание о мире» («The World Recalled»). Не так давно его рассказы и стихи публиковались в «Argosy», антологии «Дьяволово вино», антологии в честь Чарлза Гранта «А теперь тихо» и в антологии «Множество лиц Ван Хелсинга».

    Стихотворение «Кость» впервые было опубликовано в составе сборника С. Р. Тема «Лечебница для гидроцефалов».

    Вот, это твердая мира часть, Все, что есть у тебя, все, за что держишься ты, Вертикальная клетка, Что препятствует внутренним органам Совершить суицидальный побег. Ловушка для боли, Аккуратное хранилище для секретов, Вместилище звезд.
    Но эта твердая часть На свете будет дольше, чем ты. Будучи костью, Не сохранит она сходства С тем одеяньем, что болталось на ней. Эта кость станет гравием, галькой, На которой внуки твои Оцарапают все коленки.
    А жизнь твоя станет сном. Давним сном. Полузабытым, туманным. Он проплывает По их сновиденьям.

    Лэрд Баррон
    Старая Виргиния

    Лэрд Баррон родился на Аляске. Профессиональный погонщик собачьих упряжек стал писателем, его короткие фантастические рассказы появлялись в основном в «The Magazine of Fantasy & Science Fiction». Он также является автором стихов, издававшихся в нескольких выпусках «Year's Best». Сейчас мистер Баррон проживает в Олимпии, Вашингтон.

    Ужас, которым пропитана «Старая Виргиния», долго не позволит выбросить этот рассказ из головы. Впервые он был напечатан в февральском выпуске «The Magazine of Fantasy Science Fiction».

    На третье утро я обнаружил, что кто-то вывел из строя грузовик. Все четыре колеса оказались спущенными, а мотор разбитым. Прекрасная работа. Я вышел из домика, чтобы посмотреть на рассвет и облегчиться в ближайших кустах. Было холодно, и воздух оставлял во рту привкус металла. Над далеким темным лесом позади домика сияло несколько звездочек. Разбитая колесами дорога пересекала заболоченное поле и уходила в бесконечность. Глубокую тишину нарушало только ровное гудение дизеля под дровяным навесом.

    — Ну вот и началось, — сказал я.

    Прикурив «Лаки Страйк», я отметил, что сбываются мои пессимистические ожидания. Красные отыскали наше скромное лесное убежище. А может, один из моих парней играет на два фронта. Это сильно осложнило бы наше положение.

    Люди и так уже нервничали: Дэвис клялся, что слышал шепот и хихиканье за стальной дверью после отбоя. А еще он слышал, что один из докторов болтал на иностранном языке. Чепуха, конечно. Тем не менее солдаты были на взводе, а теперь еще и это.

    — Гарланд? Ты здесь?

    С крыльца меня негромко окликнул Хэтчер, и я увидел его высокий тонкий силуэт.

    — Здесь, здесь.

    Я подождал, пока он не подошел к грузовику. Хэтчер подчинялся непосредственно мне и был единственным членом отряда, с которым мне приходилось работать раньше. Он обладал твердым характером, был компетентным во многих вопросах и всего на десять лет моложе меня, хотя и вдвое старше любого из остальных людей в отряде. Если кто-то и работал на красных, я молил Бога, чтобы это оказался не он.

    — Полагаю, нам придется ходить пешком, — прокомментировал он ситуацию после короткого осмотра машины.

    Я протянул ему пачку, и Хэтчер молча закурил.

    — Кто дежурил последним? — спросил я немного погодя.

    — Ричарде. Он не докладывал ни о каких происшествиях.

    — Конечно.

    Я посмотрел на дальний лес и задумался, не наблюдают ли за нами противники. Что они могут предпринять дальше и как мне реагировать? Вспомнились неудачи в туманных горах Кубы в 1953-м, и противный холодок напряг мышцы у основания шеи. Те события происходили шесть лет назад, а в нашем деле человек с возрастом лучше не становится.

    — Как они смогли нас отыскать, Хэтч? — спросил я.

    — Утечка могла произойти в конторе Штраусса. Красные разрабатывают те же самые программы. Информация о наших успехах могла наделать много шума по ту сторону занавеса…

    Внезапно эта командировка перестала казаться мне детской забавой.

    Проект ТАЛЛХАТ принадлежал Фирме, но начальник секретного оперативного отдела доктор Герман Штраусс настолько не хотел привлекать внимания, что инструктировал нас у себя дома. И вот мы оказались в дебрях Западной Виргинии с заданием охранять двух его персональных помощников, которые проводили специфические эксперименты над дряхлой, выжившей из ума старухой. Доктор Портер и доктор Рили были здесь главными. До тех пор пока они не соберут необходимые данные, связь с внешним миром была под запретом. По возвращении в Лэнгли все доклады должны быть представлены доктору Штрауссу. Даже в самом ЦРУ о проекте не знала ни одна душа.

    Подобные задания не были моей специальностью, но мне наскучила бумажная работа, и я признавал авторитет Штраусса. Почему именно я? Подозреваю, только потому, что Штраусс знал меня еще с прошлой войны. И еще он знал, что я давно не у дел. Возможно, таким образом он хотел, чтобы я снова почувствовал себя нужным. Теперь, глядя на разбитый грузовик и оценивая дальнейшие перспективы, я стал склоняться к мысли, что старина Герман просто решил пожертвовать мной.

    Я затушил окурок и принял несколько неотложных решений.

    — Как только рассветет, мы прочешем всю местность вокруг домика. Ты возьмешь Роби и Нейла и отправишься на юг. Я пойду на север с Доксом и Ричардсом. Дэвис останется охранять дом. Будем искать следы в радиусе четверти мили.

    Хэтчер кивнул. Он не стал заострять внимание на слабом месте моих распоряжений: а вдруг именно Дэвис переметнулся в другой лагерь? Вместо этого он махнул рукой в сторону леса:

    — А как насчет экстренной эвакуации? До ближайшей трассы около двадцати миль. Мы могли бы добраться туда за несколько часов. По пути сюда я видел несколько ферм. На одной из них наверняка найдется телефон…

    — Хэтч, они не зря вывели из строя грузовик. Наверняка они ждут, что мы пойдем пешком. Кто знает, какие сюрпризы встретятся нам по пути к трассе? Пока мы останемся здесь, под прикрытием стен. Если станет хуже, станем прорываться врассыпную. Может, одному посчастливится добраться до штаба.

    — Как поступим с Портером и Рили?

    — Пока дело касается только нашей безопасности. Посмотрим, что нам удастся обнаружить, а потом я сообщу новости нашим докторам.

    Мое участие в проекте ТАЛЛХАТ начиналось вполне невинно, если такое слово применимо к любой из затей Фирмы. Телеграмма нашла меня на пустынном побережье, где я слонялся без дела. Из Виргинии за мной пришла машина Штраусса. Предстоящая работа сулила немалые деньги. Кроме того, во мне проснулось любопытство — с момента последней встречи с Германом прошло уже немало лет.

    За превосходным обедом в его легендарном поместье в окрестностях Лэнгли директор Штраусс признался, что ему потребовалось мое хладнокровие. Сказал, что нужен человек в возрасте, способный сохранять самообладание. Да, он все превосходно рассчитал.

    А еще он так метко выразился: «Суньте его руку в огонь, и этот хладнокровный мерзавец даже глазом не моргнет». Обо мне и раньше так говорили — лет тридцать назад. До того, как морщины испещрили мое лицо, а артрит скрючил пальцы. До того, как я оглох на левое ухо и потерял почти все зубы. До того, как землетрясение 1989 года поселилось в моих руках и заставило их дрожать. Трудно сохранять самообладание, если вынужден каждый час опорожнять мочевой пузырь. Тоже мне, герой войны, легенда Фирмы.

    «Послушай, Роджер, я не собираюсь вспоминать о Кубе. Это слишком давняя история, парень».

    Да, сидя за столом напротив Штраусса в его загородном доме, с парой порций виски в желудке, было так легко поверить, что все мои грубейшие просчеты забыты. Можно было поверить, что разрушительное влияние прожитых лет — всего лишь иллюзия, сфабрикованная злобными завистниками, непременными спутниками каждого выдающегося человека.

    Когда-то я был выдающимся человеком. Ветеран даже не одной, а двух мировых войн. Награжденный медалями, прославленный, внушающий страх. И Штраусс, честнейший человек с голубыми глазами, внушил мне, что былое величие не исчезло. Он наклонился вперед и спросил: «Роджер, ты когда-нибудь слышал о МКУЛЬТРА?»

    И тогда я забыл о Кубе.


    Ребята надели охотничьи куртки, чтобы уберечься от утренней прохлады, и с заряженными на случай недружественных контактов автоматами прочесывали окрестности до полудня. Бесполезно. Все обнаруженные следы принадлежали только оленям и кроликам. Большая часть листвы уже устилала землю красно-желтым ковром, моросил дождь, с черных веток капала вода. Попрятались даже птицы.

    Я наблюдал за Доксом и Ричардсом. Докс, невозмутимый широколицый славянин, медленно передвигал ноги в тяжелых солдатских ботинках и был полностью поглощен выполнением задачи, которую я перед ним поставил. Он был очень похож на трактор — слишком прост, чтобы выполнять другие задания Фирмы, кроме чисто силовых, и вряд ли годился на роль русского шпиона. Он мне нравился. Ричард — стройный блондин, обладает всеми качествами члена Лиги Плюща, изрядной долей цинизма и зачатками садизма. Он наверняка устроит тех передовых деятелей, которые вознамерились перестроить Фирму после неизбежной отставки президента Эйзенхауэра. К Ричардсу я не испытывал ни любви, ни доверия.

    В Фирме готовилась большая чистка, и люди, подобные Ричардсу, собирались отправить на свалку истории всех ископаемых вроде меня. В некотором роде это было бы логично. Неприятности начались на самом верху, сразу после того, как старина Айк получил удар. Вопреки официальным заверениям, от его прежней власти главнокомандующего осталась одна оболочка. Ближайшие сподвижники заметили трещины в пьедестале и бросились на защиту его и без того пошатнувшегося авторитета. Преданные Фирме люди сомкнули ряды в попытке восполнить тающие способности президента и скрыть его рассеянность при помощи массового выпуска карикатур на Дика Никсона. Они пристально следили за его поведением на публике и всегда были готовы прийти на помощь в случае каких-нибудь сомнительных поступков. Не слишком выгодная ситуация для ветеранов по сравнению с положением молодых кадров разведки.

    Вряд ли задание, которое мы сейчас выполняли, привлекало ричардсов нашей Фирмы. Они предпочитали возмещать свои потери, круша черепа и перерезая глотки противникам. Такова объективная реальность, определяющая будущую линию поведения разведки Соединенных Штатов.

    Мы продолжали бесплодные поиски, пока домик не превратился в неясное пятно. Здание было построено на границе веков, и, как мне показалось, Штраусс приобрел его за гроши. Уединение вполне соответствовало его мерзким замыслам. Облака сегодня буквально цеплялись за верхушки деревьев, но в разрыве между тучами я заметил отдаленную вершину. Невысокая покатая гора под названием Барсучий Холм. Там должны быть заброшенные шахты и полуразвалившиеся строения, заржавевшие части механизмов вдоль дороги. Густые леса. Заросли ежевики и бурелом. Никто не забредет сюда еще долгие годы. И не появлялся уже давно.

    С Хэтчером и его людьми мы встретились в хижине. Они тоже не нашли никаких улик. Одежда промокла, настроение было хуже некуда, хотя молодежь проявляла некоторые признаки волнения — бойцовые псы, рвущиеся в драку.

    Никто из них не был на войне. Я проверял. Почти все вместо Корен посещали колледж. Даже Доке был освобожден от призыва из-за плоскостопия. Они не были на Сомме в 1916-м, не были в Нормандии в 1945-м, не были на Кубе в 1953-м. Они не видели того, что довелось повидать мне. Их страхи были мелкими, рожденными скорее неопределенностью, а не реальной угрозой. Они поглаживали свои автоматы и глупо ухмылялись.

    Как только посты снаружи заняли свои места, я удалился в уборную опорожнить кишечник. Нелегкая выдалась прогулка. Я вспотел и весь дрожал, так что понадобилось несколько минут, чтобы сосредоточиться. Колени горели огнем, так что я натер их мазью и почувствовал во рту ее чесночный привкус. Потом стер капли дождя с очков, проглотил таблетку нитроглицерина и почувствовал себя в сто раз хуже, чем обычно.

    Десять минут спустя я пригласил доктора Портера для разговора на заднее крыльцо. Дождь разошелся вовсю, и его шорох заглушал голоса, не давая стоящему на посту под дубом Нейлу услышать ни слова.

    Внешне Портер походил на лысую ящерицу, только на голове сиял медный ободок, от которого к нагрудному карману тянулись два провода. Белый халат был усеян брызгами и пятнами. Пальцы на руках приобрели голубовато-серый оттенок от мела. Вокруг него распространялся запах антисептика. Мы не были друзьями. Он относился к нам как к банде головорезов, предназначенных для обеспечения безопасности его грандиозного исследования.

    Я обрисовал ситуацию, но мои известия не произвели никакого впечатления.

    — Как раз для этого Штраусс вас нанял. Разбирайтесь сами, — сказал он.

    — Да, доктор. Как раз этим я и занимаюсь. Но мне кажется, вы должны знать, что ваша работа может оказаться под угрозой, если активность противника возрастет. Возможно, нам придется эвакуироваться.

    — Как найдете нужным, капитан Гарланд. — Он мрачно усмехнулся. — Вы проинформируете меня, когда наступит такая необходимость?

    — Обязательно.

    — Тогда я предпочел бы вернуться к работе, если вы закончили.

    Его тон не оставлял в этом никаких сомнений.

    Но я продолжал, скорее всего, просто назло.

    — Меня разбирает любопытство, над чем вы, парни, трудитесь. Как продвигается эксперимент? Многого достигли?

    — Капитан Гарланд, вам не положено задавать никаких вопросов.

    Доктор снова невесело улыбнулся и еще больше стал похож на змею.

    — Может, и так. К несчастью, осмотр местности не дал результатов. И я не знаю, кто и с какой целью вывел из строя транспортное средство. Не знаю, чего еще ожидать. Любая информация о проекте может оказаться полезной.

    — Я уверен, доктор Штраусс сообщил вам все, что считал нужным.

    — С тех пор многое изменилось.

    — ТАЛЛХАТ — секретный проект. Вы должны только обеспечивать безопасность. У вас нет соответствующего допуска.

    Я вздохнул и зажег сигарету.

    — Кое-что мне все же известно. МКУЛЬТРА — кодовое название для органов Фирмы. Вы, ребята, психиатры, и играете с разными сильнодействующими средствами — ЛСД, гипноз, фотокинез. Черт побери, мы предполагали использовать это дерьмо против Батисты.[10] Так и было?

    — Верно. Вы не находите, что Кастро имел слишком большой успех? — Глаза Портера оживленно блеснули. — Так в чем проблема, капитан?

    — Проблема в том, что КГБ разрабатывает примерно те же программы. И гораздо успешнее, если верить сплетням в Лэнгли.

    — О, вам больше, чем кому бы то ни было, надо остерегаться слухов. Длинный язык стоило похоронить на Кубе вместе с вашими агентами. И все же вы оказались здесь.

    Я понял игру Портера. Он пытался поддеть меня разговорами, которые люди вежливые произносили за моей спиной, и заставить сорваться. Я не поддался.

    — Как я понимаю, красным не нужен проект ТАЛЛХАТ… если только вы не работаете над чем-то особенным. Над тем, чего они боятся. О чем догадываются, хотя бы косвенно, но не имеют точных сведений. Но в таком случае к чему такие предосторожности? У них есть два подходящих варианта: взять штурмом наше укрытие и похитить вас или просто стереть это местечко с лица земли.

    Портер продолжал ухмыляться.

    — Я уверен, русские могли бы похоронить наш проект. Но не кажется ли вам, что более эффективным было бы пойти на хитрость? Внедрить своего агента, разузнать все детали и выкрасть документацию? Похищение участника проекта и его допрос о ходе и целях эксперимента вызовет громкий скандал. Блуждание по лесам и мелкие диверсии только насторожат противника.

    Мне было крайне неприятно слышать от него неутешительные доводы, над которыми я и сам задумался во время утренней прогулки.

    — Вы правы, доктор. Ситуация еще хуже, чем я предполагал. Мы столкнулись с неизвестным противником.

    — Столкнулись? Слишком драматично. Отдельный инцидент не подтверждает гипотезу. Примите дополнительные меры предосторожности, если это вас успокоит. А я нахожу, что вы вполне спокойны. Ужасно скучно изображать сторожевого пса, когда не на кого лаять.

    Это было уже слишком. Обида перевесила доводы рассудка, и я сбросил маску.

    — Я хочу увидеть женщину.

    — Зачем?

    Самодовольная ухмылка исчезла, и тонкие губы Портера подозрительно сжались в линию.

    — Я должен ее увидеть.

    — Это невозможно!

    — Едва ли. Я командую шестью вооруженными солдатами. Любой из них с удовольствием вышибет вашу дверь и предоставит мне возможность ознакомиться с лабораторией. — Мои слова прозвучали резче, чем я того хотел. Но нервы были на пределе, а его снисходительная самоуверенность затронула самые темные стороны души. — Доктор Портер, я читал ваше досье. Это было одним из условий моего участия в эксперименте, и Штраусс согласился предоставить мне дела каждого из участников. Вы и Рили засветились еще в Калифорнийском технологическом институте. Догадываюсь, что ваши учителя были не в восторге от некоторых тем, над которыми вы работали, а также от того, где вы брали на это средства. А потом тот несчастный случай с детьми в кампусе. С теми самыми, кто считал, что испытывает пилюли для похудания. Вы подсунули им… что же это было? Ах да, мескалин! Довольно странное поведение для двух начинающих психиатров, не правда ли? Отсюда следует, что медицинская ассоциация вряд ли вам поможет, если частный сектор повернется спиной. Так что вам придется смириться с моей паранойей.

    — Что ж, вам действительно кое-что известно. Тем более странно, что вы не знакомы с природой ТАЛЛХАТа.

    — А вот это мы сейчас же и исправим.

    Портер пожал плечами.

    — Как вам будет угодно, мистер Гарланд. Ваши угрозы я отражу в своем рапорте.

    Но его согласие почему-то меня не удовлетворило. Хоть я и использовал свои способности уговаривать, благодаря которым получил прозвище «Веселый Роджер», но он сдался слишком быстро. Черт бы его побрал!

    Портер жестом пригласил меня к себе. Хэтчер, заметив выражение моего лица, начал подниматься со своего стула у окна, но я покачал головой, и он снова сел, хотя и продолжал сверлить доктора угрожающим взглядом.

    Лаборатория скрывалась за толстой металлической дверью, вроде тех, что устанавливаются в поездах. Обстановка была спартанской, стены гладко оштукатурены, как в палате психиатрической клиники. В воздухе стоял резкий запах химикатов. Окна занавешены темной пленкой. Свет распространялся от фосфоресцирующего шара на столе. Две кровати. Полки, шкафы, пара прямоугольных установок с иглами и приставками для записи данных. Между приборами — пюпитр с неразборчивыми чернильными каракулями. Некоторые из них напоминали знаки интегралов. Слева стояла простая кушетка, а на ней полулежала, опираясь на подушки, закутанная с ног до головы фигура. Мумия.

    Доктор Рили поднялся навстречу, загораживая собой кушетку — зеленовато-голубой призрак с темными впадинами глаз и рта на лице. Как и у Портера, на лбу поблескивал медный обруч.

    — Приветствую, капитан Гарланд. Не ожидал вас здесь увидеть.

    У него был гнусавый акцент уроженца Среднего Запада, а из-под грязного лабораторного халата выглядывали ковбойские сапоги.

    — Капитан Гарланд желает видеть объект, — сказал Портер.

    — Прекрасно!

    Казалось, доктор Рили был очень доволен. Он потер руки, показавшиеся мне в таинственном сумрачном свете двумя морскими звездами.

    — Не беспокойся, Портер. Ничего не случится, если капитан удовлетворит свое любопытство.

    С этими словами долговязый доктор отступил в сторону.

    Приближаясь к кушетке, я внезапно почувствовал приступ головокружения. Волосы на голове зашевелились. Свет сыграл шутку с моим зрением и предательски исказил землистое лицо старухи. Исследователи держали ее в смирительной рубашке; голова женщины тряслась, как у пьяницы, бессмысленный взгляд был направлен в одну точку, между полураскрытых губ виднелся слюнявый язык. Она была обрита наголо, седой пушок топорщился, как на рождественском гусе.

    В животе у меня заурчало.

    — Где вы ее нашли? — шепотом спросил я, словно старуха могла меня услышать.

    — А в чем дело? — удивился доктор Рили.

    — Где вы ее нашли, черт побери!

    Голова старухи повернулась на слишком длинной шее, и взгляд ее мутных глаз переместился на мой голос. Беззубый рот растянулся в усмешке. Жутко.


    В кладовке Хэтчера нашлась бутылка шотландского виски. Доктор Рили налил — я все еще не доверял своим рукам. Все закурили. Мы сидели вдвоем за обеденным столом в общей комнате, а за стальной дверью остались Портер и «субъект X». Доктор Портер был настолько недоволен моей реакцией, что отказался разговаривать. Хэтчер увел всех солдат во двор — он решил немного подбодрить людей. Отличный солдат. Жаль, что его не было со мной на Кубе.

    Дождь не прекращался, тяжелые капли барабанили по металлическому навесу.

    — Откуда ты ее знаешь? — вкрадчиво спросил Рили.

    Я с одной затяжки выкурил сигарету до самого фильтра, выдохнул дым, глотнул виски. Затем протянул стакан за очередной порцией.

    — Ты слишком молод, чтобы помнить Первую мировую войну.

    — Я был ребенком.

    Рили без всякой просьбы зажег мне следующую сигарету.

    — Вот как? А мне было двадцать восемь, когда немцы вторглись во Францию. После отличной учебы в университете я был призван в армию и сразу произведен в офицеры. Я угодил в разведку и был отправлен на фронт. — Я невесело усмехнулся. — Это было еще до того, как Дядя Сэм решил официально заявить о своем вмешательстве. Знаешь, чем я занимался? Помогал организовывать сопротивление и переводил перехваченные депеши на французский. А чаще всего убегал от наступающих войск. Если везло, проводил по нескольку дней на фермах, если нет — прятался в канавах. Так вот, была там одна семья, у которой я провел девять дней в июле. Тогда тоже все время шел дождь, как и сейчас. По ночам я прятался в винном погребе, а его затопило. Видел бы ты проклятых крыс, плюхавшихся в воду каждый раз, когда я зажигал фонарь. Это были очень долгие девять дней.

    Если закрыть глаза, я снова мог оказаться там, в темноте, снова слушать крысиный писк и с минуты на минуту ожидать воя двигателя на раскисшей от грязи дороге или стука кованых сапог в дверь.

    — Так что там произошло?

    Рили внимательно смотрел на меня и, казалось, догадывался, о чем пойдет речь.

    — Старшая из женщин жила в одной комнате со своим сыном и невесткой. Пожилая дама была глухой и слепой и давно лишилась рассудка. Они связывали ей руки, чтобы старуха не могла себя расцарапать. Она лакала похлебку из обгрызенной деревянной плошки, которую держали специально для нее. Господи, я до сих пор слышу ее хлюпанье над этой миской. Она обычно вылизывала посуду и таращилась на меня пустыми глазами.

    — Могу тебя заверить, «субъект X» не имеет к ней никакого отношения.

    — Я и не думал, что это не так. Я всмотрелся в ее лицо и понял, что ошибся. Но эти несколько секунд… Рили, происходит нечто странное. Совсем не то, на что рассчитывал Штраусс. Ответь мне откровенно: над чем вы работаете?

    — Капитан, тебе должна быть понятна моя позиция. Я поклялся молчать. Если я начну обсуждать с тобой ТАЛЛХАТ, Штраусс оторвет мне яйца. Или мы просто тихо исчезнем.

    — Это так важно?

    — Да. — Взгляд Рили смягчился. — Мне очень жаль. Доктор Штраусс обещал нам десять дней. Через неделю мы упакуем свое оборудование и вернемся в цивилизованный мир. Надеюсь, мы сможем продержаться это время.

    Доктор потянулся через стол, чтобы наполнить мой стакан, и я схватил его за запястье. Пусть говорят, что я никуда не годен, но он не смог вырвать руку.

    — Ладно, парень, — заговорил я. — Пока будем играть по вашим правилам. Но если мы увязнем в этом дерьме, я сворачиваю операцию. Ты меня понял, сынок?

    Он ничего не ответил. Просто вырвал руку и скрылся за металлической дверью. Затем вернулся с тонкой коричневой папкой и бросил ее на стол. На его лице сияла почти торжествующая улыбка.

    — Прочитай это. Я ничего тебе не скажу, но тебе будет над чем подумать. Не показывай Портеру, ладно?

    С этим он ушел, так и не взглянув мне в глаза.

    Ненастный сырой день сменился темным дождливым вечером. Мы развели веселый огонь в пузатой печке и высушили одежду. Роби, закончивший краткосрочные курсы повара в колледже, разогревал гамбургеры на ужин. Потом Хэтчер с ребятами сели за партию в покер под звуки радио. Прогноз погоды обещал на завтра то же самое, если не хуже.

    «Превосходные условия для атаки», — подумал я, улегся на свой топчан и стал читать папку Рили. Спустя некоторое время меня одолела мигрень. Пришлось отказаться от чтения и заняться записями в журнале. Мысли никак не хотели успокаиваться.

    Интересно, что это за медные обручи? Я прослужил больше пятидесяти лет, но ни разу не видел ничего подобного. Хотя они напомнили мне о слухах относительно экспериментов, проводившихся немцами в Аусшвице. Помнится, Менгеле был без ума от всяких новомодных штучек. Может, наши ученые перехватили его переписку и позаимствовали свежие идеи?

    «Кто скрывается под именем „субъект X“»? Я записал вопрос на полях журнала. А потом вспомнил все крохи сведений, которые сообщил мне Штраусс. Теперь я точно знал, что задавал слишком мало вопросов. Не стоит недооценивать Штраусса. Он один из немногих Великих Ветеранов Фирмы. Он получал все, чего хотел и когда хотел. Он поспевал повсюду и знал все обо всех. Стоило ему щелкнуть пальцами, происходило задуманное им событие. Мало кто мог ему противостоять.

    Штраусс был моей единственной поддержкой. И конечно, я позволил ему водить себя за нос. На мой взгляд, золотые часы могли стоить свидетельства о смерти. Взгляды Штраусса мало чем отличались от убеждений герра Менгеле, так что ему ничего не стоило подцепить меня на крючок.

    «Десять дней в сельской местности. Я приспособил под мастерскую свой домик неподалеку от Барсучьего Холма. Двое моих лучших людей будут заниматься исследовательской работой. Важной работой…» — «Имеются в виду психотропные препараты? Я видел, чем это может закончиться, и не хочу снова оказаться поблизости», — «Нет, нет. Это уже пройденный этап. У нас совсем другое дело. Они будут наблюдать за субъектом, обладающим необычной способностью к мозговой активности. Ненормальной способностью, конечно, но не нами стимулированной». — «Эти ваши доктора, они собираются вести записи?» — «Обязательно». — «Так в чем проблема, Герман? Разве у тебя здесь мало возможностей? Зачем посылать нас куда-то в дебри Тимбукту?» — «Айк уже уходит со сцены. И лучший друг, какого только может пожелать оперативник, гоже. Вскоре власти непременно прикроют МКУЛЬТРА. Господи, да в отделе со дня на день начнут уничтожать документы. Меня известили, что все работы должны быть закончены к концу следующего месяца. Следующего месяца!» — «И никто не в курсе относительно ТАЛЛХАТ?» — «Никто и не должен о нем узнать, пока мы не достигнем результатов. Я бы с радостью отправился вместе с вами и сам провел эксперимент». — «Это неразумно. Если ты исчезнешь с радара, пойдут разговоры. На что же способна та женщина, если для тебя это так важно?» — «Она может видеть на большие расстояния, обладает даром ясновидения. Она рисует картинки, а ученые экстраполируют…» — «И на что ты надеешься?» — «Это очень важно. Теперь ты понимаешь, Роджер? Ты мне нужен. Никому другому я не могу довериться». — «А что это за субъект?» — «Ее зовут Виргиния».

    Я перевернулся и посмотрел на металлическую дверь. Она там и смотрит сквозь стальные листы.

    — Эй, кэп! Не хочешь присоединиться? Я уже проигрался в пух и прах!

    Хэтчер поджег гаванскую сигару и покачал головой, глядя, как Дэвис сгребает со стола выигрыш. Затем последовал хор грубых насмешек и советов выбраться из койки, чтобы принять пилюли.

    Я решил продемонстрировать покладистый характер.

    — Не сегодня, друзья. Я должен хорошенько выспаться. Для нас, стариков, это очень важно.

    За столом рассмеялись. Меня лихорадило, пока не пришел сон. Сновидения не доставили удовольствия.

    Большую часть четвертого дня я провел за изучением материалов, предоставленных Рили. От этого в голове все еще больше перепуталось. В папке были собраны разные загадочные материалы. Только этого мне сейчас и не хватало — статей о привидениях и загадочных явлениях.

    Кроме этого, были и копии библиографических документов, несколько записок Штраусса, адресованных Портеру. А еще подробные медицинские отчеты о состоянии «субъекта X». В этом жаргоне я мало что понял, кроме того, что термины «не поддающийся классификации» и «неизвестного происхождения» попадались слишком часто. Все это было очень интересно, но ничего не объясняло такому дилетанту, как я. Больше того, выдержки из архивных документов были не менее загадочными. К примеру, один из отрывков из «Колониальной истории Каролины» звучал следующим образом:

    «За период между 1588 и 1589 годами на острове Роанок бесследно исчезло население целого города. По возвращении из Англии после длительного отсутствия губернатор Уайт обнаружил, что город покинут жителями. Кроме случайных пожаров от оставленных без присмотра печей, в результате чего сгорело несколько домов, не было никаких следов борьбы, хотя испанцы и коренные жители основательно разграбили город. Не было обнаружено ни тел убитых, ни следов крови. Единственным намеком на судьбу колонистов была странная надпись, вырезанная на деревянном заборе: „Кроатан“. На дереве неподалеку от этого места были также обнаружены буквы КРО. Уайт предположил, что это означало бегство на остров, где проживали индейцы племени кроатан. Сезон ураганов помешал дальнейшим поискам, и они были начаты только два года спустя, после повторной попытки колонизации. Последующие поиски не дали никаких результатов, хотя некоторые ученые высказали предположение, что английское население города было ассимилировано местными племенами. Но никаких объективных подтверждений этой теории не было обнаружено. Явление до сих пор остается загадкой…»

    В папке содержалась еще масса подобных заметок. Их содержание никак не объясняло тот факт, что Штраусс, блистательный и практичный Штраусс, растрачивает силы и знания молекулярного биолога, физика и психиатра, тратит немалые деньги на пахнущие плесенью старые легенды.

    Я не имел об этом ни малейшего представления, и это меня беспокоило.

    Этой ночью мне снились кошмары. Сначала я оказался в том самом сельском доме во Франции за ужином со всей семьей. Мой французский был слабоват, но, к счастью, одна из женщин говорила по-английски, так что мы могли объясняться. Возникший разговор о немецких шпионах заглушало громкое хлюпанье. Во главе стола сидела Виргиния и вылизывала свою обгрызенную плошку. В какой-то момент она мне подмигнула. Заплакал ребенок.

    Потом была Куба и полный провал операции, подготовленной нами для партизан Кастро. Моя разведка не смогла обнаружить значительные силы правительственных войск. Партизаны были рассеяны отрядом Батисты, а молодой Кастро едва спасся бегством. Пятеро моих лучших людей погибли в общей резне. Еще двоих взяли в плен и пытали. Они умерли, ничего не рассказав. К счастью для меня.

    Я слышал их стоны в маленьком домике посреди леса, но не мог отыскать дверь. На стене кто-то написал: «КРОАТАН».

    Потом я наткнулся на Хэтчера, подвешенного на ветке дерева. Прямо перед глазами оказался значок с надписью «Я люблю Айка». Хэтчер звал меня: «Помоги мне, кэп».

    Ребенок заливался плачем. Виргиния в кресле на колесиках сидела на крыльце и баюкала младенца. Глаза старухи были как дырки в тесте. Желтым загнутым ногтем она провела поперек горла.

    Я сел на кровати, давясь от рыданий. Я не плакал ни разу после того, как получил пулю во время Первой мировой войны. В домике было абсолютно темно. Люди передвигались по комнате на ощупь.

    Хэтчер зажег керосиновую лампу.

    — Генератор накрылся.

    Поблизости раздавались жалобы и ругательства ученых, клянущих свое невезение.

    Мы так и не выяснили, почему сломался генератор.

    Пятый день прошел без особых происшествий.


    На шестой день мой несчастный мир рухнул.

    С самого утра начались неприятности. Доктор Рили присоединился к нам с Хэтчером за завтраком. Он был заметно не в себе и очень бледен. Рили схватил тарелку с холодными пирожками и принялся их поглощать. Тонкие пряди волос упали на глаза. Он похрюкивал, как поросенок.

    Хэтчер отодвинулся от стола. Я спокойно обратился к доктору:

    — Эй, Рили, Роби принесет еще пирожков. Не стоит так спешить.

    Рили исподлобья взглянул на меня и прохрипел:

    — Она заставила нас снять их.

    От удивления я открыл рот. На нем не было медного обруча. Осталась только полоска незагоревшей кожи.

    — Рили, о чем ты толкуешь?

    Я еще не успел договорить, а Хэтчер встал из-за стола, вытащил пистолет и осторожно скользнул за дверь лаборатории.

    — Старые глупые ублюдки.

    Рили пожирал пирожки и ронял крошки на стол. Он стал смеяться, пока слезы не брызнули из глаз, потом потер пальцами след от обруча.

    — Это были наши щиты, папаша. Они излучали частоту, которая мешала ей… воздействовать на нас. — Он на мгновение перестал жевать и беспокойно оглянулся по сторонам. — А где твои маленькие солдатики?

    — В патруле.

    — Ха-ха. Лучше бы ты позвал их обратно, папаша.

    — Что ты хочешь этим сказать?

    — Просто так будет лучше.

    Помрачневший Хэтчер вышел из лаборатории.

    — Портер исчез и прихватил с собой «субъект X».

    Я надел очки. Достал пистолет.

    — Доктор Рили, мистер Хэтчер будет вас охранять. Это в интересах вашей безопасности. Должен предупредить, если вы дадите хоть какой-то повод, я вас уничтожу.

    — Правильно, Веселый Роджер! Ты мастер по уничтожению людей. Сколько их было, кэп? Со времен Первой мировой? А если еще посчитать и детей, а?

    Рили, как обезумевший койот, продолжал тявкать, пока Хэтчер не стукнул его в висок рукояткой пистолета. Доктор вздрогнул и свалился на пол.

    Я открыл пузырек и забросил в рот две таблетки нитроглицерина.

    Хэтчер не терял присутствия духа. Он одновременно докладывал обстановку и пристегивал Рили наручниками к центральному столбу, поддерживающему крышу.

    — Похоже, он убежал через окно. Никаких следов борьбы.

    — А документы?

    — Все выглядит нетронутым. На кровати осталась одежда Портера. И еще в комнате осталась ее смирительная рубашка.

    Портер оставил свою одежду? Мне это совсем не понравилось.

    Дождь продолжал стучать в темные окна.

    — Давай соберем всех людей. Организуем поисковые партии.

    Я предчувствовал беду. В такую погоду сложно отыскать следы. У Портера могут быть сообщники. Для него самым лучшим было бы вместе с «субъектом X» убежать подальше, укрыться под защитой коммунистов и навсегда исчезнуть из моей несчастной жизни. Внутренний голос подсказывал, что я сваляю дурака, если поверю в этот сценарий. Вот теперь действительно пора почувствовать себя подавленным и обманутым. Я заставил свой внутренний голос умолкнуть.

    Хэтчер схватил меня за плечо.

    — Кэп, только прикажи, и мы их поймаем. Ребята так и рвутся в драку. Никто не станет возражать против уничтожения предателя.

    — Решено. Мы разобьемся на пары и прочешем все вокруг. Если представится возможность, надо схватить Портера живым. Я хочу узнать, на кого он работает.

    — Неплохо сказано. Надо только, чтобы кто-то остался охранять дом.

    Я понял, что он имеет в виду меня. Люди должны будут двигаться быстро, а я был слишком стар — слабое звено. Я буду их задерживать, могу подвести кого-нибудь из солдат.

    Я отреагировал со всей имеющейся вежливостью, на которую был способен.

    — Я сам за это возьмусь. Отправляйтесь, вам надо поторапливаться.

    Мы созвали всех людей, и я обрисовал обстановку. Все были поражены, что Портер решился на такой низкий поступок. Я быстро набросал план и отправил их на поиски в едва намечавшихся лучах ветреного рассвета. Хэтчеру не хотелось оставлять меня одного, но у нас было слишком мало людей. Он пообещал доложить о результатах не позднее чем через три часа, что бы ни произошло.

    И они ушли.

    Я запер дверь, закрыл ставни, заметив сквозь щели, что уже становится светло.

    Рили опять стал смеяться. На этот раз его голос стал глубже, звук поднимался из самой груди. От него исходил отвратительный запах, который мог бы сравниться только с вонью старого козла.

    — Как насчет сигареты, кэп?

    Губы неприятно скривились. Его лицо из бледного стало землисто-серым. Он выглядел так, словно истекал кровью. Все признаки совпадали.

    — Они отыщут твоего приятеля, — сказал я.

    Упоминание о сигарете показалось мне уместным, так что я прикурил и затянулся. Одним глазом я присматривал за доктором, другим — поглядывал во двор.

    — Да, они наверняка сцапают его рано или поздно, а когда это случится… — Я не стал договаривать.

    — Чудесно, кэп! Все правильно! Как ловко тебя провели! Говорят, ты когда-то был сообразительным. Штрауссу не потребовалось много усилий, чтобы запудрить тебе мозги, не правда ли? Подумай, почему я дал тебе прочитать эту папку? Да потому, что все это не стоит и выеденного яйца! Он приказал предоставить тебе все, чего бы ты ни попросил. Говорил, что это придаст дополнительный интерес.

    — Расскажи-ка мне поподробнее, Рили.

    — Ты еще не понял, в чем шутка? Наша дорогая Виргиния совсем не та, за кого ты ее принимаешь, нет, сэр.

    — Тогда кто же она?

    — Это оружие. Мерзкое, отвратительное оружие. Штраусс готов поставить на кон свое поместье, что эта штучка может выиграть для США «холодную войну». Но, понимаешь, сначала ее нужно испытать. — Он стукнул сальным затылком по столбу и дико расхохотался. — Наши нахлобучки должны были предохранить мозги от закипания. Штраусс — а после него и уйма добровольцев — прошли через ад, пока не подобрали нужную конструкцию. Обручи должны были сработать… Не понимаю, почему они перестали действовать. Несчастный случай. Теперь уже все равно.

    — Куда Портер ее утащил?

    — Портер не уводил Виргинию. Это она его увела. Но она вернется за тобой.

    — «Субъект X» обладает даром провидения?

    У меня внезапно пересохло в горле. Сразу несколько частей головоломки встали на свои места.

    — Да, она ясновидящая, и не только. У нее масса способностей. Но Штраусс тебя обманул. Мы притащились сюда вовсе не для того, чтобы с ее помощью разыскивать иголки в стоге сена. Ты захлебнулся бы блевотиной, если б увидел…

    — Есть здесь кто-нибудь еще? У Портера имеются сообщники?

    — У Портера? Портер — просто добыча. Тебе лучше поостеречься ее.

    — Хорошо. А у нее есть сообщники?

    — Нет. Она не нуждается в помощи. — Рили понесло. — Надо было видеть лица тех несчастных. У Штраусса в сейфе хранятся фотографии. Целая пачка. Толстая. На создание обручей ушло очень много времени. Несколько особо тяжелых случаев он попытался скрыть. Господи, кэп, я никогда не поверил бы, что есть еще такие простаки, как ты.

    — Штраусс очень осторожен, — сказал я. — На эксперименты, должно быть, ушел не один год.

    — Пятнадцать лет, или около того. И трупы принадлежали не только закоренелым преступникам. Этот домик был выбран не зря. Трое парней из Фирмы видели эти материалы. То есть я видел только троих. Эти трое со временем стали нервничать и сомневаться. Штраусс позволил ей избавиться от них. Они уже не представляли никакой ценности. Но, должен тебе сказать, эти парни хотели жить. — Рили немного успокоился. — Она справилась, но это было ужасно, и Штраусс решил, что необходимо провести полевые испытания. Она требовала больше «живых мишеней», как он выразился. Портер и я знали, что он имел в виду людей из Фирмы. Он больше не мог рисковать оперативниками, их исчезновение было слишком заметным. Требовались тренированные бойцы, вроде русских или немцев. Настоящие убийцы.

    — Вроде меня и моих людей, — сказал я.

    — Орден за догадливость, — насмешливо прохрипел он и забарабанил каблуками ковбойских сапог по дощатому полу. Смех перешел в визг, на руках и шее вздулись узлы мускулов. — Господи, она гоняла нас всю ночь, о Боже!

    Дальше он стал что-то неразборчиво бормотать и рваться с такой силой, что столб затрещал.

    Этот разговор окончательно измотал меня. Лучше уж смотреть сквозь залитое дождем окно на выступающие из предрассветного мрака деревья. Мочевой пузырь опять дал о себе знать, но выходить наружу было опасно, так что я разыскал жестянку из-под кофе и облегчился. Руки тряслись, и кое-что пролилось на пол.

    У Рили прекратились судороги, и он в какой-то мере успокоился. Я дождался осмысленного взгляда и заговорил:

    — Рили, я хочу тебе помочь. Скажи, что Портер — или она — с тобой сделали? Тебя отравили?

    Мысль была слишком опасной. А вдруг он скажет, что Портер бросил какую-то заразу в наш источник… Я постарался выбросить это предположение из головы. Как можно скорее.

    — Она ездила на нас, кэп. Ты что, не слушал меня? — В конце фразы он перешел на визг. — Теперь я хочу умереть. — Рили уронил подбородок на грудь и еще что-то пробормотал.

    Я оставил его в покое. В уме вертелась какая-то глупая песенка. Да, я слишком расслабился, сидя на берегу Кони-Айленда, слушая крики дерущихся из-за добычи чаек и ожидая конца.

    Вся ситуация стала напоминать черную комедию. Этот дьявол Штраусс предал нас? Я всегда знал, что он похож на Макиавелли. Я наблюдал, как он загоняет в угол людей получше, чем я. И сам ему в этом помогал. Да, я оказался простаком, в этом можно не сомневаться. Беда в том, что я до сих пор не мог понять, с чем же мы столкнулись. Рили до ужаса боялся Виргинии. Это логично, я и сам вздрогнул, когда впервые ее увидел. Я мог поверить, что она способна на многое, — возможно, она обладает какими-то уникальными знаниями, как те сумасшедшие ученые, которых мы запирали в лабораториях и выбивали секреты ядерных установок. То, что она переменилась в лице, когда меня увидела, наводило на подобные мысли.

    «Это оружие. Мерзкое, отвратительное оружие». Я не понимал, что это означало. Да меня это и не очень интересовало. С Рили что-то произошло. Может, это сделала Виргиния, может — Портер, а может, и проклятые деятели КГБ обработали его мозги коротковолновыми импульсами. В любом случае мы угодили в ловушку. Больше всего меня беспокоило, как отсюда выбраться.

    Я проверил пистолет и стал ждать. И составлять планы.

    Из утренней экспедиции никто не вернулся.

    Приблизительно к семнадцати часам я понял, что попал в западню. Операция провалилась, основной объект исследований исчез. Отряд, направленный для его охраны, тоже пропал, может быть, погиб или захвачен в плен.

    Что делать? Я сделал то, что делает каждый профессиональный разведчик в подобных случаях: развел огонь в печи и принялся сжигать бумаги. Через сорок пять минут все записи относительно проекта ТАЛЛХАТ превратились в пепел. То же самое произошло и с моим журналом. Доктор Рили молча наблюдал за моими действиями. Еще до того, как я закончил, он впал в полубессознательное состояние.

    К своему несчастью, я решил осмотреть его раны.

    Не знаю, что мною двигало. Я вел себя как ребенок, тычущий палкой в мертвого зверька. Я был вынужден. Осторожно подняв его рубашку, я обнаружил в его спине три отверстия — одно у основания шеи, и два повыше поясницы. Каждое было размером с грецкий орех и сочилось темной кровью. Раны источали запах гниющей плоти, запах гангрены.

    «Она ездила на нас, кэп!»

    Благодарю Господа за долгие годы военной дисциплины — защита сработала. Если солдат может переносить вид брошенных в огонь детей и сохранять при этом рассудок, то он в состоянии перенести и вид трех дыр в спине взрослого мужчины. Я заставил себя отвлечься от этого ужасного зрелища и постарался не задумываться, что этот случай стал самым неудачным за все время работы. Достойное завершение карьеры!

    Я принял решение прорываться к трассе. Двадцатимильная дистанция. И даже больше, поскольку я вряд ли решусь двигаться по проселку. Но все же это мне по силам. В тот момент я был уверен, что смогу бегом пробежать весь путь, если потребуется. Да, прекрасная мысль, но она запоздала.

    — Кэп, помоги мне, — раздался голос Хэтчера сквозь шорох дождя.

    Я прильнул к окну. Близились сумерки. Я разглядел его в некотором отдалении, между двумя деревьями. Руки были протянуты вперед, словно в приветствии. А потом я увидел веревку.

    — Кэп, помоги мне!

    Лицо несчастного было белым, как алебастр. Я раскрыл рот, чтобы крикнуть, но позади послышались тяжелые шаги, и сердце екнуло.

    — Ну, кэп, помоги ему, — негромко произнесла Виргиния.

    Я повернулся и увидел ее. Выбритый череп подпирал потолок. Морщинистое лицо, ухмыляющееся и слюнявое. Она показалась такой высокой, потому что восседала на широкой спине Докса, вцепившись желтыми ногтями в его уши. Он двинулся ко мне с абсолютно отсутствующим видом.

    Пистолет подпрыгнул в моей руке, раздался оглушительный грохот выстрела. Потом пальцы Докса сомкнулись на моей шее, и наступила темнота.


    Мне не снилась Куба, не снилось неудачное нападение на гарнизон Батисты. Я не видел темных зимних улиц Дрездена, засыпанных пеплом. Не видел и Сомма с его грязными канавами и крысами.

    Мне снилась цепочка людей, бредущих по полю. Некоторые из них были тщательно одеты, некоторые забыли обуться, а некоторые вообще позабыли про одежду. Лица были лишены всякого выражения, словно заснеженная равнина. Люди спотыкались. Их было около сотни — мужчины, женщины, дети. Шли молча. Перед ними в земле разверзлась пропасть. Запахло падалью. Один за другим люди подходили к краю и падали в бездну. Никто даже не вскрикнул.

    Я очнулся и увидел перед собой стену домика, освещенную лампой. Все было расплывчатым, поскольку я потерял свои очки. Что-то случилось с ногами, они были парализованы. Я подозревал, что сломана спина. Хорошо, хоть нет боли.

    Паралич, казалось, коснулся и моих ощущений — я еще испытывал страх, но неотчетливо, как в тумане. Вокруг меня плескалось ледяное спокойствие.

    — Доктор Рили был введен в заблуждение. Герман никогда не намеревался проводить испытания.

    Голос Виргинии вибрировал где-то у меня за спиной. Ее тень упала на стену. Дрожащий силуэт, почему-то распавшийся на несколько частей. От ее шагов скрипнули половицы. Мысль перевернуться на другой бок вызвала у меня испарину, так что я остался лежать в той же позе и с отвратительным любопытством уставился на ее тень.

    — Это было в некотором роде пожертвование. Мать будет довольна. И он получит свою награду.

    — Мои люди, — произнес я с трудом, так как горло саднило.

    — Они с Матерью. Кроме этой скотины. Ты его убил. Мать не принимает мертвой пищи. Тебе должно быть стыдно, Роджер. — Виргиния хихикнула. Звук медленно отдалился, и ее тень уменьшилась. — Да, твоя спина не пострадала. Вскоре к твоим ногам вернется чувствительность. Я не хотела, чтобы ты сбежал до того, как мы поговорим.

    Я мысленно представил шеренгу людей. Во главе с Хэтчером они продвигались по лесу и поднимались на холм. Дождь хлестал вовсю, и солдаты увязали в грязи. Никто не разговаривал. Автоматы опущены дулом вниз. Впереди в склоне появилась расселина. Влажное устье пещеры. Темнота поглощала их одного за другим…

    Раздался новый звук и прогнал мой сон наяву — рыдания. Это Рили: он задыхается от смеха. Эти безумные звуки подсказали, что Виргиния нагнулась над ним.

    — Я вернулась за тобой, Роджер. А этот… Я думаю, он исчерпал лимит, хотя и полон решимости. Какая жизнестойкость!

    — Кто ты?

    Я увидел, что несколько фрагментов ее тени вытянулись в стороны, словно ищущие жертву щупальца. Потом послышался слабый шелест. В голове шевельнулась мысль о плотоядных растениях гигантских размеров, и я зажмурился.

    Рили завизжал.

    — Не бойся, Роджер, — проскрежетала Виргиния, слегка запыхавшись. — Мать хочет с тобой встретиться. Ты удостоился великой чести! Не часто Она обращает внимание на такое несвежее блюдо, как ты. Если тебе повезет, Она успеет насытиться остальными. Она подарит тебе второе рождение. Станешь человеком в Ее образе. Ты стар, это правда. Но старость — прекрасное состояние. Чем старше становишься, тем больше поводов наслаждаться. Чем больше наслаждаешься, тем большее удовольствие испытываешь. Существует так много удовольствий.

    — Вздор! Если таковы были условия сделки, то расплачиваться должен Герман, а не я!

    — Ну, Герман чересчур осторожен. Но и у него имеются свои обязанности. Я еще вернусь и немного поработаю с ним.

    — Кто ты такая? И кто твоя мать?

    Я говорил как можно громче в надежде заглушить возню Рили. И чавканье. Я не мог остановиться.

    — Где Штраусс тебя разыскал? Господи!

    — Ты читал материалы, я узнала от ученых. Если ты их прочел, то должен знать, где я родилась и кто я такая. Ты узнал Мать — Ее имя написал колонист на заборе, помнишь? Это имя белые исследователи дали тем аборигенам, что поклонялись Ей. Идиоты! По-моему, англичане — самая тупая нация из всех. — Виргиния снова захихикала. — Я была первой христианкой, рожденной в Новом Свете. Я была особенной. Остальные стали провиантом. Бедные папочка и мамочка. Бедные все остальные! На самом деле Мать совсем обыкновенная. У Нее есть основные потребности. Она родила меня заново, дала мне другую плоть, более совершенную, и теперь я помогаю Ей в старой грандиозной игре. Она послала меня отыскать Германа. Герман тоже помогает Ей. Мне кажется, ты тоже смог бы Ей помочь.

    — Где твоя мать? Она здесь?

    — Неподалеку. Она постоянно перемещается. Какое-то время мы жили на воде. Но холм лучше, шахты уходят так глубоко. Она ненавидит свет. Такие, как Она, все не любят свет. Горняки приходили, и Она поговорила с ними. Горняков больше нет.

    Я хотел что-нибудь сказать, все, что угодно, лишь бы заглушить сдавленные стоны Рили. Вскоре они затихли. Из-под плотно сжатых век по моим щекам покатились слезы.

    — А медные обручи действовали на самом деле или это тоже было частью игры?

    Мне было наплевать на ответ.

    Виргинии понравился вопрос.

    — Превосходно! Что ж, они действовали. Именно поэтому я устроила встречу с Германом и согласилась содействовать ему. Он умен! Его маленькие штучки мешали мне, пока мы не приехали сюда, где влияние Матери гораздо сильнее. Я ведь просто проводник Ее грандиозной силы. Она непостижима!

    — Ты говорила о какой-то игре.

    — Ты считаешь, что это люди изобрели шахматы? — сказала она. — Могу тебя заверить, есть соревнования гораздо более привлекательные. Я побывала в университетах, многое видела. Ты был на полях сражений и тоже многое повидал. Ты не считаешь, что время пришло?

    — Для чего?

    — Когда люди окончательно закоптят небо своими бомбами, когда земля остынет, Мать, Ее братья, сестры и дети смогут снова выйти на поверхность! Разве есть более достойная цель? О, вот тогда мы повеселимся!

    Что я мог ей ответить на это?

    Виргиния и не ждала ответа.

    — Динозавры не смогли этого достичь за сотни миллионов лет. И акулы, живущие в своих океанах достаточно долго. Обезьяны казались более многообещающими, но они не оправдали надежд. Человечество гораздо перспективнее. Люди обладают страстью к огню и тайнам. Под чутким руководством они — и ты — смогут вернуть мир к тому райскому состоянию, когда под тусклым солнцем расползались огромные ледники. Нам нужны такие личности, как Адольф, как Герман, нужны их полезные способности. Люди, которые вернут в мир зимнюю тьму, могут потом прыгать вокруг костров. Такие, как ты, дорогой Роджер. Такие, как ты.

    Под конец Виргиния опять захихикала.

    Перед моим мысленным взором встал ядерный гриб Хиросимы, и я чуть не закричал. Потом вспомнил Аушвиц, Верден, все остальное. Да, время пришло.

    — Ты выбрала не того человека, — сказал я как можно более решительно. — Ты не знаешь обо мне главного: я упрямый патриот.

    — Мать высоко ценит эту черту, дорогой Роджер. А теперь будь умницей и не двигайся. Я вернусь через минуту. Надо принести тебе плащ. Снаружи идет дождь.

    Тень Виргинии исчезла за дверью лаборатории. Оттуда раздались звуки опрокидываемых предметов и бьющегося стекла.

    «Ее братья, сестры и дети. Провиант».

    Во рту стало горько. И Герман помогает таким существам, чтобы превратить Землю в ад. Ради чего? Ради власти? Ради обещанного бессмертия? Вид проклятой долгожительницы Виргинии должен был предостеречь его от подобного желания.

    «Ох, Герман, какой ты дурак!» Где-то в уголке мозга появилась мысль, что я могу переменить свое мнение после встречи с Матерью. Что наступит день, когда я снова сяду за один стол с Германом и преломлю с ним хлеб в ожидании нового рассвета.

    Вспотевшими пальцами я достал нож из сапога, высвободил лезвие. Если бы у меня хватило смелости перерезать себе вены! Я попытался это сделать, но не хватало решимости. Семьдесят лет стремления наверх стерли во мне все следы склонности к самоуничтожению.

    И я начал вырезать послание на деревянных досках пола. Предостережение. Хотя как можно описать эти неправдоподобные события? Этот ужас? Я захохотал в истерике и чуть не сломал от усердия нож.

    Я успел вырезать только буквы КРО, а потом вернулась Виргиния, села на меня верхом и погнала на встречу со своей Матерью.

    Нил Гейман
    Этюд в изумрудных тонах

    Нил Гейман — британский саженец, пустивший корни на просторах американского Среднего Запада. Его серия графических новелл «Песчаный человек» («Sandman») удостоена многих премий, он автор двух романов — «Никогде» («Neverwhere») и «Американские боги» («American Gods»). «Американские боги» отмечены премией «Хьюго», премией имени Брэма Стокера, SFX и журнала «Локус». Последнее произведение Геймана, «Коралина» («Coraline»), адресовано детям самого разного возраста и уже получило премию Брэма Стокера в категории «Произведение для юного читателя». В соавторстве с художником Дэйвом Маккином Гейман создал детские книжки «День, когда я променял своего папу на 2 карася» («The Day I Swapped my Dad for 2 Goldfish») и «Волки в стенах» («The Wolves in the Walls»), а также новый фильм «Зеркало-маска» («Minor-Mask»).

    Гейман — талантливый поэт и автор коротких рассказов, которые неоднократно публиковались в сборниках «сказок для взрослых», например, «Волк на пороге» («Wolf at the Door») и «Сестра-лебедь» («Sivan Sister»), его произведения на протяжении ряда лет входили в антологию «The Year's Best Fantasy and Honor». Его малые произведения были собраны под одной обложкой в книгах «Ангелы и пришествия» («Angels and Visitations») и «Дым и зеркала» («Smoke and Minors»).

    «Этюд в изумрудных тонах» был впервые опубликован в антологии «Тени над Бейкер-стрит» («Shadows Over Baker Street»), составленной Майклом Ривзом и Джоном Пиланом.

    1. Новый друг

    Только что из оглушительного турне по Европе, где они выступали перед несколькими КОРОНОВАННЫМИ ОСОБАМИ. Удивительные драматические представления, шквал аплодисментов, горы похвал. Виртуозное сочетание КОМЕДИИ и ТРАГЕДИИ — актеры Стрэндской труппы торопятся сообщить: в течении всего апреля в Королевском придворном театре на Друри-лэйн ЭКСКЛЮЗИВНЫЙ АНГАЖЕМЕНТтруппа показывает три вещи за один спектакль: «Братец-Том-на-одно-лицо-со-мной!», «Малютка-цветочница» и «Пришествие „Бывших“» (непревзойденная эпическая история к удовольствию и восторгу публики): каждая пьеса в одном акте! Смех в антракте! Билеты уже в продаже в кассе театра!

    * * *

    Как это описать? Необъятность, безмерность того, что находится под нами. Мрак снов. Я снова витаю в облаках. Прошу меня извинить, ведь я не писатель.

    Все началось с того, что я подыскивал себе жилье. Именно так мы и познакомились. Мне хотелось снять квартиру вместе с компаньоном и разделить арендную плату пополам. Наша первая встреча друг с другом произошла в химической лаборатории Сент-Барта.

    — Насколько я понимаю, вы только что из Афганистана, — так он встретил меня. При этих словах челюсть моя отвисла, а рот широко раскрылся.

    — Изумительно.

    — Ничуть, — сказал одетый в белый лабораторный халат незнакомец, который вскоре стал моим другом. — Судя по тому, как вы держите свою руку, я могу заключить, что вы были ранены, причем весьма определенным образом. У вас сильный загар, к тому же — военная выправка, в Империи не так-то много мест, где военный мог не только загореть, но и, принимая во внимание природу повреждений вашего плеча, а также обычаи афганцев, подвергнуться пыткам.

    Разумеется, в подобном изложении все это казалось простым до абсурда. Так оно всегда и происходило в дальнейшим. Мое тело покрывал темный загар, и я действительно, как он отметил, подвергался пыткам.

    Боги и люди Афганистана были сущими дикарями — они не желали повиноваться ни Уайтхоллу, ни Берлину, ни даже Москве. Глухи к любым доводам разума. Я был прикомандирован к N-му полку и отправлен в горы. Пока сражение шло на холмах и горных склонах, мы были в равном положении, но как только столкновение происходило в пещерах или в темноте, мы чувствовали, что нам это не по зубам и недоступно нашему пониманию.

    Мне никогда не забыть ни зеркальную поверхность подземного озера, ни то самое нечто, которое вдруг поднялось из этого озера, ни его закрывающиеся и открывающиеся глаза, ни сопровождавший это явление мелодичный шепот, извивавшийся вокруг самого нечто, словно рой громадных, невообразимых мух.

    Чудо, что я вообще спасся, но я спасся и возвратился в Англию с расстроенными нервами. В том месте, где к моему телу прикоснулся рот этого кровососущего нечто, навсегда осталось белое клеймо. Плечо иссохло. Затем пуля нагнала меня. Я лишился всего и приобрел панический страх перед миром, который расположен в глубинах нашего мира, а это значило, что я скорее расстанусь с шестью пенсами из своей скромной военной пенсии, чтобы нанять двухколесный экипаж, чем куплю за пенс билет на подземку.

    И все же туманы и мрак Лондона принесли мне утешение, они завладели мной. С первой квартиры мне пришлось съехать, потому что мои крики мешали людям спать. Я был в Афганистане, но это осталось в прошлом…

    — Я кричу по ночам, — признался я.

    — Мне говорили, что я храплю. Кроме того, я живу без всякого распорядка дня и нередко использую каминную полку как мишень, упражняясь в стрельбе. Гостиная потребуется мне, чтобы принимать клиентов. Я эгоист, любящий уединение и легко впадающий в тоску. Вам это не помешает?

    Я улыбнулся и протянул вперед свою ладонь, мы обменялись рукопожатиями.

    Квартира на Бейкер-стрит, которую он подобрал, великолепно подходила двум холостякам. Я держал в голове слова моего друга о его пристрастии к уединению и не надоедал вопросами о том, чем же он все-таки занимается. Хотя мое любопытство требовало удовлетворения. Посетители приходили в любой час дня и ночи, и я сразу же ретировался из гостиной, обосновывался у себя в спальне и размышлял, что же общего может быть у моего друга с бледной женщиной без зрачка в одном глазу, или приземистым господином, похожим на коммивояжера, или дородным денди в вельветовом жилете, — не говоря уж обо всех остальных. Некоторые наведывались часто, но в большинстве своем посетители появлялись у него всего один раз, разговаривали с ним и уходили кто в тревоге, а кто с полным удовлетворением.

    Для меня он оставался загадкой.

    И вот однажды, когда мы наслаждались одним из тех замечательных завтраков, которые готовила наша хозяйка, мой друг позвонил в колокольчик и попросил у этой доброй леди поставить еще один прибор:

    — Через четыре минуты к нам присоединится еще один джентльмен.

    — Очень хорошо, — ответила она. — Я поставлю жариться еще одну порцию колбасок.

    Мой друг продолжил изучение утренней газеты. С нарастающим нетерпением я ждал объяснения этого жеста. Наконец мое любопытство больше не могло себя сдерживать:

    — Не понимаю, откуда вам известно, что через четыре минуты к нам пожалует посетитель? С утра никто не приносил телеграмму или записку.

    Он слегка улыбнулся:

    — Разве вы не слышали: двуколка прогромыхала мимо нашего дома несколько минут назад. Поравнявшись с нами, экипаж сбавил ход — значит, тот, в чьих руках вожжи, узнал нашу дверь, затем прибавил скорость и проехал мимо, прямо по направлению к Мэрилбон-роуд. Там находится стоянка колясок и кэбов, где высаживают пассажиров, направляющихся на станцию или в музей восковых фигур, так что всякий, кому не хотелось бы привлекать к своему визиту излишнего внимания, может припарковать там свой экипаж. Путь оттуда до нашей квартиры составляет ровно четыре минуты…

    Он посмотрел на карманные часы, и тут я услышал шаги человека, поднимающегося по лестнице.

    — Входите, Лестрейд, дверь приоткрыта, а ваши колбаски только что поджарились.

    Мужчина, который, как я понял, и был Лестрейд, стоял на пороге. Войдя в комнату, он с предосторожностью закрыл за собой дверь.

    — Мне не следовало бы, но, по правде говоря, мне еще не представилось случая нарушить утренний пост, так что я вполне могу рассмотреть дело нескольких аппетитных колбасок.

    Это был невысокий человек, и я не впервые встречал его в нашей квартире, по манере поведения он был похож скорее на путешественника, пристрастившегося ко всякого рода резиновым изобретениям и лекарствам, помогающим сразу от всех болезней.

    Мой друг подождал, пока наша хозяйка покинула комнату, и произнес:

    — Вне всяких сомнений, речь идет о деле национальной важности.

    — Только не это. — Лестрейд побледнел. — Уже пошли слухи? Не может быть, не так быстро. Успокойте меня.

    Он принялся сооружать на своей тарелке штабель из колбасок, филе селедки и киджери, приготовленного нашей хозяйкой из рыбы, риса и яиц, — руки посетителя слегка дрожали.

    — Все в порядке, — ответил мой друг. — Мне хорошо известен скрип колес вашей двуколки, по крайней мере у меня было немало возможностей его изучить. Вибрирующее резкое «соль» на фоне высокого «до». И если инспектор Лестрейд из Скотланд-Ярда стремится к тому, чтобы его визит на квартиру единственного детектива-консультанта во всем Лондоне не привлек постороннего внимания, и все же появляется на пороге моей гостиной, причем позабыв о своем завтраке, совершенно очевидно: речь не идет о каком-нибудь обыкновенном расследовании. А значит, в нем замешаны сильные мира сего, и нам предстоит разбираться с делом национальной важности.

    Я пристально смотрел на Лестрейда, вытиравшего салфеткой яичный желток, оставшийся на подбородке. Он не вполне соответствовал моим представлениям об инспекторе полиции, но мой друг, с какой стороны ни подойди, еще в меньшей степени был похож на детектива-консультанта.

    — Наверное, нам следует обсудить дело с глазу на глаз, — произнес Лестрейд, окинув меня взглядом.

    На лице моего друга появилась ехидная улыбка, он повел головой из стороны в сторону, так, словно хотел найти ей самое удобное расположение на своих плечах. Я заметил, что он непроизвольно поступает так всякий раз, когда собственная шутка доставляет ему удовольствие.

    — Чепуха. Две головы лучше одной. То, что известно одному из нас, знаем мы оба.

    — Не хотел быть назойливым… — произнес я угрюмо, но мой друг жестом прервал меня.

    Лестрейд пожал плечами:

    — Мне все равно, — сказал он, немного помедлив. — Если вы раскроете дело, я сохраню свой пост. Если нет, то лишусь работы. Вот что я вам скажу: используйте свои методы. Хуже все равно быть не может.

    — Если история нас чему-то и учит, то первый ее урок состоит в том, что дела всегда могут обернуться еще хуже, — ответил мой друг. — Как скоро мы отправляемся в Шоредитч?

    Лестрейд выронил вилку из рук:

    — Хуже некуда! Вы тут сидите, подсмеиваетесь надо мной, а вам на самом деле давно известны все обстоятельства дела! Постыдились бы…

    — Никто и ничего мне об этом деле не сообщал. Но если инспектор полиции входит в мою квартиру, а на его ботинках и брюках видны свежие брызги весьма специфического оттенка, предположение о том, что этот самый инспектор недавно побывал на Хобб-Лэйн в Шоредитче, там, где ведутся земляные работы, ибо только в этом месте Лондона встречается подобная глина характерного горчичного цвета, вполне извинительно.

    Инспектор Лестерейд снова оказался в замешательстве:

    — Когда вы изложили все подобным образом, это кажется очевидным.

    Мой друг отодвинул тарелку в сторону:

    — Конечно, так, — стараясь не показывать своего раздражения, подтвердил он.

    Инспектор Лестрейд оставил нас одних и отправился пешком в сторону Мэрилбон-роуд — разыскивать свою двуколку. Мы взяли кэб и поехали в Ист-Энд.

    — Так вы и вправду детектив-консультант? — спросил я.

    — Единственный в Лондоне, а может быть, и во всем мире, — ответил мой друг. — Я не берусь за расследование, наоборот, я консультирую. Другие приходят ко мне со своими неразрешимыми проблемами, излагают суть дела, и иногда я нахожу решение.

    — В таком случае те, кто приходит к вам…

    — По большей части полицейские детективы или частные сыщики, вот именно.

    Утро было прекрасным, наш кэб трясся по трущобам Сент-Джайлса, района воров и головорезов, который портит облик Лондона, словно раковая опухоль на лице миловидной цветочницы. Даже свет, который проникал в кэб снаружи, казался тусклым и слабым.

    — Вы действительно хотите, чтобы я составил вам компанию?

    В ответ мой друг посмотрел на меня не моргая:

    — У меня предчувствие, — сказал он. — Да, у меня предчувствие: нам предназначено быть вместе. Так, словно мы сражались плечом к плечу, — вот только не понимаю, происходило это в будущем или в прошлом. Я человек рациональный и имею представление о том, насколько ценен хороший собеседник. Стоило мне взглянуть на вас, и я понял, что могу доверять вам, как самому себе. Конечно же, я хочу, чтобы вы отправились туда вместе со мною.

    Я покраснел от смущения и произнес нечто невразумительное. Впервые после Афганистана я почувствовал, что мое существование имеет смысл.

    2. Апартаменты

    «Vitae»— аппарат Виктора! Электрические флюиды! Конечности и исподняя больше Вам не подвластны? Вы с завистью и ревностью вспоминаете дни своей молодости. Плотские удовольствия остались в далеком прошлом? Аппарат «Vitae» вернет жизнь туда, где давно уже нет жизни! Любой ветеран ощутит себя снова в строю! Обесточенные тела приходят в движение: старый фамильный секрет, помноженный на новейшие научные изобретения. Чтобы получить засвидетельствованные подписью поручительства в эффективности аппарата «Vitae», направляйте заявки по адресу: В. фон Ф. Компании, 1В Чип-стрит, Лондон.

    * * *

    Это оказался дом с дешевыми съемными квартирами в Шоредитче. Полисмен у входной двери — Лестрейд приветствовал его по имени и пригласил нас внутрь. Однако мой друг присел на корточки прямо на пороге и достал лупу из внутреннего кармана пальто. Он осмотрел кованый железный скребок, где осталась грязь, которую счищали с обуви, и, удовлетворенный полученными результатами, проследовал внутрь.

    Мы поднялись наверх. С первого взгляда можно было сказать, в какой именно комнате совершено преступление, — вход караулили двое дородных констеблей. Лестрейд кивнул, и охрана расступилась. Мы вошли внутрь.

    Я уже говорил, что никак не могу считать себя профессиональным писателем, поэтому попытаюсь просто изложить то, что мне довелось увидеть, хотя, боюсь, по моим словам вряд ли можно составить адекватное представление. И все же раз уж я взялся за это дело, то придется довести его до конца. Убийство было совершено в этой маленькой комнате на двоих. Тело, или то, что от него осталось, все еще лежало на полу. Я увидел его сразу, хотя поначалу не смог понять, что смотрю именно на тело жертвы. Моему взору предстало то, что вылилось и вытекло из горла и груди убитого: субстанция, окрашенная в зеленую гамму от бледно-желчного до ядовито-травянистого, она впиталась в истоптанный ковер и забрызгала обои. На мгновение я вообразил, что это произведение сумасшедшего художника, замыслившего создать этюд в изумрудных тонах.

    Казалось, прошла целая вечность, пока я разглядывал тело, вспоротое, словно кролик, распластанный на столе мясника, и пытался осознать, что же именно я увидел. Мне показалось уместным снять шляпу, и мой друг поступил точно так же. Он опустился вниз и стал изучать тело, исследовал все порезы и раны. Затем он снова достал лупу, подошел к стене, чтобы получше рассмотреть капли застывшего ихора.

    — Мы уже занимались этим, — сказал инспектор Лестрейд.

    — В самом деле, — ответил мой друг. — И что вы об этом думаете? На мой взгляд, перед нами слово.

    Лестрейд подошел к тому месту, где стоял мой друг, и посмотрел вверх. Да, это было слово, написанное прописными буквами зеленой кровью на выцветших желтых обоях чуть повыше того места, куда могла достать голова инспектора.

    — Rache?.. — произнес он вслух. — Наверное, он хотел написать Рейчел, но не успел докончить, что-то ему помешало. Раз так — нам следует искать женщину…

    Мой друг не произнес ни слова в ответ. Он направился обратно к телу, поднял сначала одну руку, потом осмотрел другую — на пальцах не было никаких следов гноя.

    — Мне кажется, нам удалось установить, что слово не было написано Его Королевским Высочеством.

    — Какого дьявола вы тут рассуждаете…

    — Мой дорогой Лестрейд, я все-таки обладаю мыслительной субстанцией. Тело, вне всяких сомнений, принадлежит не человеку — цвет крови, число конечностей, глаза, даже лицо — все говорит о том, что перед нами особа королевской крови. Не могу точно сказать, к какой именно ветви она принадлежит, но готов побиться об заклад, что это был наследник — нет, второй в череде претендентов на престол в одном из немецких княжеств.

    — Невероятно. — Лестрейд замер в нерешительности, а затем произнес: — Это принц Франц Драго из Богемии. В Альбионе он находился в качестве гостя Ее Величества королевы Виктории. Развеяться и сменить обстановку…

    — Пройтись по театрам, шлюхам и игорным домам, вы это имели в виду?

    — Как знаете. — Лестрейд отвернулся. — В любом случае вы дали нам в руки отличную нить, эту Рейчел. Хотя, вне всяких сомнений, мы и сами смогли бы ее поймать.

    — Бесспорно, — ответил мой друг. Он продолжил осмотр комнаты, отпуская время от времени едкие замечания в адрес полиции, вытоптавшей все следы своими ботинками и передвигавшей вещи, точное месторасположение которых могло бы оказать немалую помощь всякому, кто пытается разобраться в событиях прошлой ночи. Его по-прежнему занимал маленький комок грязи, оказавшийся на скребке у входной двери. Кроме того, рядом с камином он заметил кучку золы или пыли.

    — Вы видели это? — спросил он у Лестрейда.

    — Полицию Ее Величества ничуть не удивляет, если в камине обнаруживается зола. Она именно там, где золе и следует быть, — хихикнул инспектор.

    Мой друг взял щепотку золы, растер ее между пальцев и принюхался. Затем он собрал весь оставшийся пепел и высыпал его в стеклянный пузырек, запечатал и положил во внутренний карман. Поднялся и спросил:

    — Что будет с телом?

    Лестрейд ответил:

    — Из дворца пришлют своих людей.

    Мой друг кивнул в мою сторону, и мы вместе направились к выходу, но тут мой друг вздохнул:

    — Инспектор, ваши поиски мисс Рейчел могут оказаться бесполезной затеей. Кроме всего прочего, «rache» — немецкое слово и переводится — «месть». Справьтесь в словаре, там, кстати, приводятся и другие значения.

    Мы спустились вниз по лестнице и вышли на улицу.

    — Вам никогда прежде не доводилось видеть королевскую особу, не так ли? — спросил он.

    Я кивнул.

    — Ну что же, подобное зрелище требует немалого мужества, в особенности если вы к этому не подготовлены. Ну почему же вы, мой дорогой друг, весь дрожите?

    — Простите. Мне потребуется несколько минут, чтобы прийти в себя.

    — Может, пешая прогулка пойдет вам на пользу? — поинтересовался мой друг. Я выразил согласие, будучи уверенным в том, что если я не буду двигаться, то немедленно закричу.

    — Итак, на запад, — произнес мой друг, указывая на мрачную башню дворца, и мы отправились в путь.

    — Выходит, — повторил мой друг спустя какое-то время, — вам никогда ранее не приходилось сталкиваться лицом к лицу с венценосными особами Европы?

    — Нет.

    — Я с полной определенностью могу сказать, что еще столкнетесь, причем на этот раз — никаких трупов. И очень скоро.

    — Мой дорогой друг, что наводит вас на подобную мысль?..

    В ответ он указал на черную карету, остановившуюся в пятидесяти ярдах от нас. Человек в пальто и высокой черной шляпе ожидал в полном молчании, распахнув дверь, на которой золотом был нарисован герб, знакомый с детства каждому жителю Альбиона.

    — Бывают приглашения, когда никто не вправе отвечать отказом, — произнес мой друг.

    Он снял шляпу и передал ее лакею, мне показалось, он даже улыбнулся, забираясь в похожее на коробок внутреннее пространство кареты, и с удобством расположился на кожаных подушках. Пока мы ехали во дворец, я попытался заговорить, но мой друг поднес палец к губам. Затем он закрыл глаза и погрузился в размышления. Тем временем я пытался вспомнить все, что мне известно о королевских домах Германии, но, кроме очевидного факта — супруг королевы, принц Альберт, был немцем, — ничего не приходило в голову: мои познания оказались весьма скудны.

    Я запустил руку в карман и достал пригоршню монет — коричневых и серебряных, почерневших и позеленевших от патины, стал разглядывать портрет королевы, отчеканенный на каждой из них. Прилив гордого патриотизма, перемежавшегося с благоговейным ужасом, накрыл меня с головой. Я пытался убедить себя в том, что военному человеку чужд страх, я помню время, когда оно так и было. На мгновение я воскресил в памяти ощущения от того, как пуля вонзилась в мое тело — мне хотелось верить, что то был меткий выстрел, — но сейчас моя рука затряслась, словно парализованная, монетки бряцали и звенели, и это не вызвало у меня ничего, кроме искреннего сожаления.

    3. Дворец

    НАКОНЕЦ!!! Доктор Генри Джекилл с гордостью объявляет о выходе в свет известного во всем мире «Порошка Джекилла». Для массового потребителя — доступно не только избранным. Освободи свое внутреннее «Ты»! Для наружного и внутреннего применения! СЛИШКОМ МНОГИЕ, мужчины и женщины, страдают от ДУШЕВНОГО ЗАПОРА! Немедленное облегчение по доступной цене — просто прими «Порошок Джекилла»! (Выпускается с ванильным и оригинальным мятным вкусом.)

    * * *

    Супруг королевы, принц Альберт, был крупным мужчиной с редеющими волосами и пышными, похожими на рычаги усами: его облик производил впечатление личности человечной во всех своих проявлениях. Он встретил нас в коридоре, кивнул мне и моему другу, не предлагая рукопожатия и не спрашивая наших имен.

    — Королева очень расстроена, — произнес он с акцентом. «Сс» на его устах звучало как «Цц» — «раццтроена». — Франц был ее любимцем. У нее много племянников, но этот так ее веселил. Найдите того, кто сделал с ним это.

    — Все, что в моих силах, — ответил мой друг.

    — Я читал ваши труды, — отозвался принц Альберт. — Это я сказал им, чтобы обратились к вам. Надеюсь, я поступил правильно.

    — Я тоже, — согласился мой друг.

    Парадная дверь отворилась, и нас проводили в комнату, которую заполняли темнота и сама королева.

    Ее называли Викторией, ибо семь столетий назад она одержала над нами победу в сражении, ее называли Глориана, ибо она была великолепной, ее называли Королевой, ибо человеческий рот не приспособлен к тому, чтобы произнести ее подлинное имя. Она была огромной — еще больше, чем я мог себе представить, — она неподвижно сидела в темноте, уставившись на нас.

    — Ц эдим надо разобрадца.

    — В самом деле, мэм, — ответил мой друг.

    Конечность изогнулась и указала на меня:

    — Цделай шаг вперед.

    Я хотел подойди, но мои ноги меня не слушались.

    И тут мой друг пришел мне на помощь. Он взял меня под локоть и подвел к Ее Величеству.

    — Не надо боятца. Это по цазлугам. Как цотоваригцу.

    Вот что она мне сказала. Ее голос — сладкое контральто с жужжанием, раздававшимся вдалеке. Конечность расправилась и вытянулась, она дотронулась до моего плеча. И на мгновение, но только на мгновение, мое тело содрогнулось от глубокой, острой боли — ничего подобного мне в жизни не приходилось испытывать, а затем наполнилось ощущением полного благополучия и здоровья. Я почувствовал, как мускулы моего плеча расслабились, и впервые с тех пор, как я был ранен в Афганистане, боль отпустила меня.

    Затем мой друг сделал несколько шагов вперед, королева о чем-то говорила с ним, но я не смог разобрать ни слова. Мне показалось, что слова совершали путь прямо из ее разума в его разум, и это было воплощением того самого королевского адвоката, о котором я читал в книгах по истории. Мой друг отвечал ей вслух.

    — Конечно, мэм. Я могу сообщить вам, что вместе с вашим племянником в апартаментах в Шоредитче находились еще два человека, следы, пусть даже нечеткие, нельзя перепутать. — И затем: — Да. Я понимаю… Я так полагаю… Конечно.

    На обратном пути, пока мы ехали по Бейкер-стрит, он не проронил ни слова. Было уже темно, я подумал о том, сколько именно времени мы провели во дворце. У себя в квартире на Бейкер-стрит я осмотрел свое плечо, встав перед зеркалом. Белая пересохшая кожа приобрела розоватый оттенок. Через окно в комнату проникал лунный свет, но все же я понадеялся, что улучшение произошло на самом деле и это не привиделось моему воображению.

    4. Представление

    БОЛИ В ПЕЧЕНИ?! РАЗЛИТИЕ ЖЕЛЧИ?! ПРИСТУПЫ НЕВРАСТЕНИИ?! ОСТРЫЙ ТОНЗИЛЛИТ?! АРТРИТ?! Целый список жалоб, а где избавление? Профессиональное КРОВООТСАСЫВАНИЕ. В нашей приемной свитки подлинных СВИДЕТЕЛЬСТВ, которые могут быть представлены на суд публики в любой момент. Не доверяйте свое здоровье любителям! Мы занимаемся этим уже долгое время. Вл. ЦЕПЕШ — ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ КРОВООТСАСЫВАТЕЛЬ (Запомните! Надо произносить «Цэп-пешшь»!) Румыния. Париж. Лондон. Уитби. Применяли много разного — ИСПЫТАЙТЕ САМОЕ ПРЕКРАСНОЕ!

    * * *

    То, что мой друг является подлинным мастером изменять свой облик, вовсе не должно было меня удивить, однако сколь велико было мое изумление, когда на протяжении последующих десяти дней целая галерея персонажей входила в двери нашей квартиры на улице Бейкер-стрит. Старик китаец, молодой повеса, рыжеволосая женщина, профессия которой не вызывала никаких сомнений, почтенный хрыч, чья перебинтованная нога тряслась от подагры. Каждый из них направлялся прямиком в комнату моего друга, откуда со стремительностью эстрадного артиста тут же появлялся он сам.

    Не демонстрируя ни малейшего желания рассказывать о том, какие результаты приносили эти вылазки, он располагался, чтобы отдохнуть, сидел, уставившись в пустоту, и время от времени делал заметки на любом клочке бумаги, какой только попадался ему под руку, — заметки, откровенно говоря, абсолютно непостижимые. Он был настолько поглощен своим делом, что, признаться, я уже стал беспокоиться о его самочувствии. Наконец однажды вечером он появился дома в собственной одежде, на его лице отпечаталась легкая усмешка — тут-то он и спросил, интересуюсь ли я театром.

    — Как и любой другой, — ответил я ему.

    — Тогда возьмите свой театральный бинокль, мы отправляемся на Друри-лейн.

    Я надеялся увидеть оперетту или что-нибудь в этом роде, но вместо этого мне предстояло оказаться в худшем из театров, какие только существуют на Друри-лэйн, к тому же носившем вывеску «королевского двора», хотя едва ли можно было сказать, что это заведение располагалось даже на Друри-лэйн — так, тупик рядом с Шафтсбэри-авеню, там, где эта улица упирается в трущобы Сент-Джайлса. По совету друга я спрятал поглубже свой кошелек и, следуя его примеру, прихватил с собой тяжелую трость.

    Едва мы заняли места в партере (я купил трехпенсовый апельсин у одной миловидной леди — из тех, что ходят по рядам и предлагают публике угощения, — и высосал его, пока тянулось ожидание), как мой друг сказал шепотом:

    — Благодарите, что вам не пришлось сопровождать меня по борделям, притонам и игорным домам. Или сумасшедшим домам, которые принц Франц особенно любил посещать, как мне стало известно. Но никуда он не наведывался больше одного раза. Никуда, кроме…

    Заиграл оркестр, подняли занавес, и мой друг умолк.

    Представление оказалось вполне приличным: три одноактные пьесы следовали одна за другой. В антрактах исполнялись комические куплеты. Главные роли играл высокий апатичный мужчина с приятным голосом. Прима — женщина вполне элегантная, ее пение разносилось по всему театру, комедиант великолепно справлялся с куплетными репризами. Первая пьеса представляла собой комедию ошибок самой чистой воды. Актер в главной роли изображал двух близнецов, которые никогда не встречались, но умудрились благодаря цепи комичных случайностей обручиться с одной и той же девушкой, которая, вот занимательно, была абсолютно уверена, что заключила помолвку с одним и тем же человеком. Каждый раз, когда актер перевоплощался из одного образа в другой, двери сначала распахивались, а потом закрывались снова.

    Вторая пьеса — душещипательная история о девочке-сироте, продающей фиалки, которая замерзает от холода на зимних заснеженных улицах. Внезапно родная бабушка опознает свою внучку и клянется, что это и есть то самое дитя, которое десять лет назад похитили бандиты, но слишком поздно — девочка испускает последний вздох. Признаюсь, мне неоднократно пришлось промокать глаза льняным платком.

    В финале представления — воодушевляющее историческое повествование: вся труппа играла женщин и мужчин, живших в деревне на берегу океана примерно за семь сотен лет до наступления современной эпохи. Вдруг они увидели, как на горизонте посреди моря появились какие-то очертания. Главный герой с радостью объявляет своим соседям, что это и есть «Бывшие», чье пришествие было предсказано, они возвращаются к нам из Р'лайха, с сумеречной Каркосы, с равнин Ленга, где они спали, ожидали или проводили время, пока оставались мертвы. Комедийный актер высказывает соображение о том, что все жители деревни объелись пирогов и перепили эля, поэтому им и мерещатся какие-то очертания. Дородный джентльмен, играющий роль священника римского бога, объявляет селянам, что очертания в море — это демоны и чудовища, которых следует уничтожить.

    В кульминации главный герой забивает священника принадлежащим ему распятием и готовится встретить Их, как только Они придут. Героиня исполняет навязчивую арию, во время которой на заднем плане в лучах волшебного фонаря (все сделано прямо изумительно) появляются Их тени, скользящие по небу:

    Королева Альбиона собственной персоной, Зловещий Смуглец Египта (тень, похожая на человека), за ним — Старейший Козел, Отец Тысячи, Император Всея Китая, Царь Неопровержимого, Соединенный Президент Нового Света, Белая Дама Антарктической Стремительности и другие. Каждый раз, когда новая тень появляется на сцене, с галереи доносится единодушное непрошеное громкое «Ура!», пока наконец воздух во всем театре не начинает вибрировать от этих криков. На нарисованном небе постепенно восходит луна, но стоит ей достичь своего зенита — из мертвенно-бледного, как это было в старых сказках, она преображается в кроваво-красное светило, которое мы лицезреем сегодня.

    Труппа выходит кланяться: смех, аплодисменты, наконец занавес опускается в последний раз. Представление закончено.

    — Вот! — говорит мой друг. — Ну что вы об этом думаете?

    — Смешно, по-настоящему смешно! — Я даже признался, что у меня руки заболели от аплодисментов.

    — Дородный парень, — сказал он с улыбкой. — Давайте отправимся за кулисы.

    Мы вышли наружу, повернули на аллею, которая шла вдоль задворков театра, нашли дверь, ведущую на сцену, где тонкая дама с жировиком на шее оглядела нас, с подозрением нахмурив брови. Мой друг показал ей свою визитную карточку, и она пропустила нас внутрь здания и дальше по ступеням туда, где располагалась общая гримерная.

    Масляные лампы и свечи мерцали перед дешевыми, заплывшими зеркалами, мужчины и женщины снимали грим, расстегивали костюмы — никакого стеснения. Я отвел взгляд, но моего друга, кажется, ничто не смущало.

    — Могу ли я поговорить с мистером Вернэ? — спросил он во весь голос.

    Молодая дама, которая в первой пьесе играла подружку главной героини, а в последней предстала в образе дерзкой дочери хозяина корчмы, указала нам на дальний угол комнаты:

    — Шерри! Шерри Вернэ! — позвала она.

    В ответ встал худощавый человек вполне приятной наружности, куда приятнее, чем это могло показаться при свете рампы. Он посмотрел на нас с искренним удивлением:

    — Не верю своим глазам, неужели я имею удовольствие?..

    — Меня зовут Генри Кимберли, — сказал мой друг, растягивая слова. — Возможно, вы обо мне слышали.

    — Признаться, не имел чести, — ответил Вернэ.

    Мой друг протянул актеру свою гравированную визитную карточку, которую тот стал рассматривать с неподдельным интересом:

    — Театральный продюсер? Из Нового Света? Ой, ой. А это?.. — Он посмотрел на меня.

    — Мой друг, мистер Себастиан. Он здесь просто из любопытства.

    Я пробормотал что-то о том, как сильно мне понравилось представление, и пожал актеру руку.

    — Вы когда-нибудь бывали в Новом Свете?

    — Пока не доводилось, — признался Вернэ, — хотя это одно из самых моих заветных желаний.

    — Отлично, приятель, — произнес мой спутник с непосредственностью, столь свойственной обитателям Нового Света. — Кажется, этому желанию суждено сбыться. Вот эта последняя пьеса. Я ничего подобного раньше не видел. Ваше собственное сочинение?

    — К несчастью, нет. Ее автор — мой добрый знакомый. Впрочем, это я придумал механизм, запускающий волшебный фонарь и театр теней. Лучшего, пожалуй, вам нигде не найти.

    — А вы не могли бы мне назвать имя автора-драматурга? Вероятно, мне стоит переговорить лично с этим вашим добрым знакомым.

    Вернэ покачал головой:

    — Боюсь, это невозможно. Он занимается совсем другим делом, человек с репутацией и не хочет афишировать своей связи со сценой.

    — Понимаю. — Мой друг достал из кармана трубку и поднес ее ко рту, тут он принялся хлопать себя по карманам. — Как жаль, кажется, я позабыл свой кисет.

    — Я курю крепкий черный табак, — ответил актер. — Но если вы не возражаете…

    — Ничуть! Я сам сторонник крепкого, грубого сорта. — И он набил свою трубку табаком актера.

    Они закурили, и мой друг принялся описывать, как именно он представляет себе пьесу, с которой можно было бы отправиться в турне по городам Нового Света, от Манхэттена до самых отдаленных уголков страны, расположенных на юге. В первом акте будут давать ту самую пьесу, которую мы только что видели, а в завершении должен следовать рассказ о владычестве Древних, господстве над человечеством и его богами; вполне возможно, стоит изобразить, что случится с людьми, если им не придется с почтительностью взирать на королевские фамилии: мир, погрузившийся во тьму и варварство.

    — Ваш загадочный профессионал с репутацией будет автором пьесы, ему одному решать, что должно произойти на сцене. Наша драма станет его произведением. Гарантирую, что публика превзойдет все ваши ожидания. Плюс солидные барыши — скажем, пятьдесят процентов от всех сборов!

    — Просто поразительно, надеюсь, это предложение не рассеется, словно табачный дым?!

    — Никоим образом, — ответил мой друг и выпустил из трубки кольцо дыма, посмеиваясь над шуткой собеседника. — Завтра утром приходите ко мне в квартиру на Бейкер-стрит, скажем, после завтрака, часов в десять, приводите своего автора-компаньона, я подготовлю необходимые бумаги, и мы все подпишем.

    При этих словах актер вскарабкался на сиденье своего кресла и поднял руку, призывая публику к молчанию:

    — Дамы и господа, я хочу сообщить труппе важное известие. — Его звучный голос наполнил резонансом помещение. — Этот джентльмен, Генри Кимберли, театральный продюсер, и он предлагает отправиться на другой берег Атлантического океана, где нас ждут и слава, и хорошие деньги.

    Жидкие аплодисменты, и комедиант продолжил:

    — Что ж, нам придется отказаться от селедки и квашеной капусты. — Труппа залилась смехом. В этой обстановке всеобщего веселья мы покинули здание театра и снова оказались на укутанных туманом улицах.

    — Дорогой друг, — произнес я, — что бы там ни было…

    — Ни слова больше — у улиц есть уши!

    В полном молчании мы поймали кэб и направились прямо к Черринг-Кросс-роуд. И даже теперь, прежде чем заговорить, мой друг вынул изо рта трубку и выбил наполовину докуренное содержимое в маленькую оловянную баночку, затем плотно закрыл ее крышкой и положил в карман.

    — Итак, нам удалось обнаружить Высокого Человека — или я датчанин. Теперь остается надеяться на то, что жадность и любопытство приведут Хромого Доктора в наши апартаменты завтра утром.

    — Хромого Доктора?

    Мой друг ответил с пренебрежением:

    — Я дал ему такое имя. Это элементарно, судя по следам и всему остальному, что мы видели на месте, где обнаружили тело принца, той ночью в комнате побывали два человека. Один — высокий, и, если я не ошибаюсь, мы только что имели случай ему представиться, другой страдал хромотой — и именно он выпотрошил тело королевской особы с мастерством, свидетельствующим о том, что род его занятий имеет непосредственное отношение к медицине.

    — Врач?

    — Несомненно. К огромному сожалению, по своему опыту я могу судить: если доктор заходит так далеко, в нем обнаруживается столько подлости и грязи… Ни один головорез на подобные дела не способен. Возьмите, например, Хьюстона и его кислотные ванны или прокрустово ложе Кэмпбелла из Эйлинга… — Весь остаток нашего пути домой он продолжал рассуждать в том же духе.

    Кэб остановился у тротуара.

    — Шиллинг и десятипенсовый. — Мой друг кинул кэбмену флорин, тот поймал монету, приподнял свою поношенную шляпу и со словами: «Премного благодарен», поторопил свою лошадь и растворился в тумане. Мы подошли к входной двери. Пока я возился с ключом, мой друг произнес:

    — Странно, почему кэбмен не подобрал того малого, что пытался окликнуть его на углу улицы?

    — В конце смены они иногда поступают подобным образом.

    — В самом деле, — согласился мой друг.

    Всю ночь мне снились тени, огромные тени, застилавшие собой солнце, в отчаянии я пытался заговорить с ними, но они ничего не желали слушать.

    5. Оболочка и яма

    Весенний сезон — это время вещи. Не стоит медлить, выпотрошите из шкафа старую ветошь. Джек'с. Ботинки. Башмаки.

    Туфли. Спасите ваши подошвы! Каблук — это наш конек!

    Джек'с. Не упустите случая посетить наш новый торговый центр в Ист-Энде. Внутри — распарываем, подгоняем, отрезаем лишнее. Вечерние платья на любой вкус. Шляпы. Бижутерия.

    Трости бамбуковые и со шпагой внутри. Джек'с на Пиккадилли.

    Почувствуйте себя жертвой моды!

    * * *

    Первым прибыл инспектор Лестрейд.

    — Вы поставили своих людей на улице? — поинтересовался мой друг.

    — Разумеется, — ответил Лестрейд, — им дан четкий приказ: всех пускать, но арестовать любого, кто попытается покинуть дом.

    — А наручники у вас с собой?

    В ответ инспектор сунул руку в карман, откуда раздался хорошо знакомый щелчок, потом еще один, значит, две пары наручников:

    — Ну что ж, господа, поскольку нам приходится ждать, не соблаговолите ли вы рассказать нам о том, чего именно мы ждем?

    Мой друг достал трубку из своего кармана, однако, вместо того чтобы закурить, он положил ее на стол, прямо перед собой.

    Затем вытащил оловянную баночку — ту самую, которую наполнил прошлой ночью, и стеклянный пузырек, в котором я опознал предмет, привлекший мое внимание в комнате в Шоредитче:

    — Это и есть тот самый гвоздь, который я собираюсь вбить в крышку гроба нашего мистера Вернэ.

    Он сделал паузу, посмотрел на карманные часы и аккуратно положил их на стол.

    — У нас есть еще несколько минут, итак, — он повернулся ко мне, — что вам известно о реставрационерах?

    — Ничего хорошего.

    Лестрейд закашлялся:

    — Если вы решили завести речь о том, о чем, как мне кажется, вы решили завести речь, — ни слова больше!

    — Слишком поздно, — отозвался мой друг, — существуют те, по мнению которых возвращение «Бывших» представляется не в столь радужных тонах, как всем нам. Это анархисты, которые хотят восстановления изначального порядка — человечество в руках своей собственной судьбы, если можно так выразиться.

    — Я не стану терпеть подобного подстрекательства, — воскликнул Лестрейд, — хочу предупредить вас…

    — Хочу вас предупредить, не ведите себя как болван! Именно реставрационеры убили его королевское высочество Франца Драга. Они мучают, лишают жизни, добиваясь, причем напрасно, одного — чтобы повелители оставили нас в объятиях тьмы. Принц был убит «rache» — это древнее слово, означающее охотничью собаку. Инспектор, достаточно просто заглянуть в словарь, чтобы узнать об этом. К тому же оно означает «месть». Охотник оставил свой автограф на обоях в комнате, где произошло убийство, — подобным образом художник подписывает свои холсты. Однако это не он непосредственно умертвил принца.

    — Хромой Доктор! — воскликнул я.

    — Великолепно. Той ночью в комнате находился один высокий человек — я могу судить о его росте по тому, что надпись была сделана на уровне глаз. Он выкурил трубку — пепел и следы недокуренного табака можно было обнаружить в камине — и выбил трубку о кожух, ведущий к дымоходу. Низкорослый человек туда бы просто не дотянулся. Табак редкого, весьма грубого сорта. Следы на полу комнаты были по большей части затоптаны вашими людьми, инспектор, но прямо за дверью и около окна можно было еще разглядеть несколько четких отпечатков. Кто-то ждал в этой комнате: судя по ширине шага, это был человек ростом пониже, который при ходьбе переносил весь вес на правую ногу. На дорожке снаружи дома я заметил еще несколько подобных следов, а оставшаяся в одном из глубоких оттисков разноцветная грязь снабдила меня дополнительной информацией: высокий человек сопроводил принца в апартаменты, а затем ушел пешком прочь. Ждавший их прибытия и был тем, кто столь впечатляюще расчленил его высочество на кусочки.

    Лестрейд издал неудобоваримый звук, который так и не превратился в членораздельную реплику.

    — На протяжении многих дней я пытался проследить, чем занимался принц в этом городе. Игорные заведения, бордели, притоны, сумасшедшие дома — повсюду я искал курящего трубку человека и его сообщника. Все безрезультатно до тех пор, пока мне не пришла в голову идея просмотреть богемские газеты. Вполне возможно, там мог обнаружиться ключ к тому, чем интересовался принц в последнее время. И тут я наткнулся на сообщение о том, что английская театральная труппа побывала в Праге с гастролями месяц назад, более того, они имели честь выступать перед самим его высочеством Францем Драго.

    — Боже мой, выходит, наш знакомый Шерри Вернэ… — воскликнул я.

    — Является реставрационером, вот именно!

    Я повернул голову несколько раз из стороны в сторону, пытаясь прийти в себя от восхищения проницательностью, наблюдательностью и прочими талантами своего друга, и тут в дверь постучали.

    — А вот и добыча! Будьте начеку! — произнес мой друг. Лестрейд запустил руку как можно глубже в карман (вне всяких сомнений, именно там он держал свой пистолет) и нервно набрал полную грудь воздуха.

    Мой друг отозвался:

    — Входите!

    Дверь открылась.

    На пороге стоял не Вернэ и даже не Хромой Доктор. Перед нами был один из тех уличных арабчат, которые зарабатывают на кусок хлеба посыльными «на службе у господ Беги да Побыстрей», как говорили в дни моей молодости.

    — Вот, господа, могу я видеть господина Генри Кимберли? Один джентльмен попросил доставить ему записку.

    — Это я, — ответил мой друг, — опиши мне человека, который отдал тебе письмо, и получишь шесть пенсов в награду.

    Юный малый, признавшийся, что его самого зовут Виггинс, попробовал полшиллинга на зуб, перед тем как спрятать, а затем рассказал, что самого невинного вида тип, вручивший ему послание, был из высоких, волосы темные, и кроме того, он курил трубку.

    Записка все еще у меня, и я взял на себя труд привести ее здесь дословно.

    Дорогой сэр!

    Не буду обращаться к Вам как к «Генри Кимберли», поскольку у Вас нет никакого права на имя, которым Вы представились. Меня, признаться, удивило, что Вы не назвались своим настоящим именем, поскольку оно не только весьма благозвучно, но делает Вам честь. Я читал некоторые из Ваших трудов — в тех случаях, когда мне удавалось их заполучить. Более того, на протяжении двух лет я состоял с Вами в весьма плодотворной переписке: мы обсуждали ряд непоследовательных заключений, сформулированных в Вашей работе о динамике астероидов.

    Я был удивлен, встретив Вас вчера вечером. Осмелюсь дать несколько советов, которые вполне могут оказаться полезными в ваших профессиональных занятиях. Прежде всего, курящий человек вряд ли станет брать с собой абсолютно нераскуренную, новую трубку и при этом не запасаться табаком, однако это не столь невероятно, сколь невозможно и немыслимо встретить театрального продюсера, не имеющего ни малейшего представления о том, как оплачивается постановка, более того, появляющегося в компании молчаливого отставного офицера (служившего, если я не ошибаюсь, в Афганистане). Между прочим, Вы были абсолютно правы: у лондонских улиц на самом деле есть уши, так что в следующий раз поостерегитесь брать первый же кэб, который попадется Вам на пути. У кэбменов тоже есть уши, и иногда они готовы воспользоваться таким инструментом, как слух.

    Одно из Ваших заключений абсолютно верно: это я заманил ублюдка в апартаменты, расположенные в Шоредитче. Могу утешить Вас тем, что, изучив его пристрастия и предпочтения, я сообщил этому отродью, что раздобыл для него девочку, похищенную из приюта в Корнуолле. Она никогда в жизни не видела живого мужчину, поэтому его лицо, одно-единственное его прикосновение совершенно сведут ее с ума и лишат рассудка.

    Была бы девочка, никаких сомнений, ее безумие доставило бы насильнику физическое наслаждение, он был способен поглотить ее, словно мякоть спелого персика, не оставив после себя ничего, кроме кожицы и косточки. Я уже видел, как они это делают. Я даже видел, как они совершали поступки куда хуже. Такова цена, которую нам приходится платить за мир и процветание.

    Слишком высокая и несправедливая цена.

    Прекрасный доктор и, кроме того, мой единомышленник, а также подлинный автор нашей пьесы, вне всяких сомнений умеющий доставить развлечение публике, уже ждал нас на месте со своими ножами.

    Эта записка вовсе не преследует цели стать насмешливым посланием в стиле «поймай-меня-если-сможешь», ибо мы, я и почтенный доктор, уже далеко и вам нас не найти. Я должен признаться — было замечательно, пусть хоть на мгновение, обнаружить достойного противника. Куда более достойного, чем безжалостные создания из ямы Иного мира.

    По-моему, стрэндской труппе придется подыскивать нового актера на главные роли.

    Не стану подписываться Вернэ, поэтому, покуда охота не закончена, а мир не возрожден в своем прежнем виде, прошу Вас вспоминать меня просто как Rache

    Инспектор Лестрейд выскочил на улицу, чтобы позвать своих людей. Они потребовали, чтобы юный Виггинс отвел их на то место, где получил записку от высокого человека, как будто Вернэ-актер должен был сидеть и поджидать их там, покуривая свою трубку. Наблюдая из окна за их судорожной спешкой, мы оба почти одновременно с сожалением покачали головой.

    — Теперь остановят и обыщут все поезда, идущие из Лондона, все пароходы, отправляющиеся из Альбиона в Европу или Новый Свет, — произнес мой друг, — примутся повсюду искать высокого человека и его спутника, полного прихрамывающего мужчину ростом пониже. Закроют порты, перекроют все пути из страны.

    — Вы думаете, их удастся поймать?

    Мой друг снова покачал головой:

    — Возможно, я ошибаюсь, но готов поспорить, что высокий человек и его спутник сейчас находятся не более чем в миле от нас, в трущобах Сент-Джайлса, где полицейские не появляются иначе, как сразу дюжиной. Там они и будут прятаться до тех пор, пока вся эта шумиха не утихнет. А потом опять займутся своим делом.

    — Что наводит вас на подобную мысль?

    — Очень просто, случись нам поменяться местами, именно так поступил бы я. Кстати, записку вам следует сжечь.

    Я нахмурил брови:

    — Но ведь это улика?

    — Это мятежный вздор, — ответил мой друг.

    Я впрямь должен был сжечь ее. Я даже сказал Лестрейду по его возвращении, что сжег, и он поблагодарил меня за столь предусмотрительное поведение. Лестрейд сохранил свой пост, принц Альберт отправил моему другу записку, в которой высоко оценил его дедуктивное расследование и выразил сожаление, что злоумышленник все еще остается на свободе.

    Конечно, им так и не удалось поймать Шерри Вернэ, не знаю, каким было его настоящее имя. Не было обнаружено никаких следов его жестокого сообщника, который в ходе расследования был опознан как военный хирург в отставке Джон (а может быть, Джеймс) Ватсон. Как ни странно, обнаружилось, что он тоже служил в Афганистане. Интересно, встречались ли мы когда-нибудь?

    Мое плечо, после того как до него дотронулась королева, продолжает выздоравливать, ткани приобрели чувствительность. Скоро мне предстоит получить еще одно смертельное ранение.

    Несколько месяцев назад, когда нам довелось провести вечер в полном уединении, я спросил своего друга, отложилась ли у него в памяти переписка, на которую ссылается в своем послании тот, кто подписался как Rache. Мой друг ответил, что превосходно помнит, как «Сигерсон» (ибо в тот раз актер представился именно так, выдавая себя за исландца) построил на основании расчетов моего друга какие-то безумные теории относительно связи массы, энергии и предполагаемой скорости света.

    — Вздор, конечно, — заметил мой друг, на его лице не появилось и тени улыбки, — но тем не менее вдохновенный и очень опасный вздор.

    В конечном счете из дворца пришло известие о том, что королева удовлетворена сведениями, которые удалось собрать моему другу в ходе расследования, и дело было закрыто.

    Однако я сомневаюсь, чтобы мой друг оставил все так, как есть: все будет закончено только в тот момент, когда один из них убьет другого.

    Я сохранил послание. Рассказав об этом деле, я затронул темы, говорить о которых вовсе не следовало бы. Благоразумный человек, вне всякого сомнения, сжег бы эти страницы, но мой друг научил меня тому, что даже пепел может раскрыть свои секреты. Поэтому я помещу эти записи в ячейку, арендованную в сейфе банка, с распоряжением вскрыть ее только после того, как все живущие ныне уже будут мертвы. Хотя в свете последних событий, происходящих в России, положенный срок может истечь быстрее, чем это представляется кому-либо из нас.

    С. М., майор в отставке[11]

    Бейкер-стрит

    Лондон, Альбион, 1881

    Натан Баллингруд
    По воле волн

    Натан Баллингруд, бармен по профессии, работает и живет в Новом Орлеане. У него есть жена и дочь. В 1992 году Баллингруд участвовал в семинаре для писателей «Кларион». Вскоре после этого ему удалось продать пару своих рассказов. Однако затем он забросил литературу. Как объяснял сам Баллингруд, однажды, подобно всем стоящим писателям, он пришел к выводу, что ему нечего сказать. Тем не менее, видя успех товарищей по перу, фантаст изменил свое решение и вернулся к писательской деятельности. К тому же у Натана было время подумать о том, что он может сказать своим читателям. Примером тому служит рассказ «По воле волн» («You Go Where It Takes You»), впервые опубликованный в сборнике «SCI FICTION».

    Он не был похож на человека, который мог бы изменить ее жизнь. Это был крупный мужчина с рельефной мускулатурой, которую можно приобрести только за долгие годы работы на морской буровой платформе. К тому же он явно был склонен к полноте. Лицо его было широким, некрасивым, хотя и не вызывало неприязни. Казалось, всю жизнь он только и делал, что раздавал и получал удары. На нем был коричневый плащ, защищающий своего владельца от легкой утренней измороси и от некой смутной опасности, витавшей в воздухе. Мужчина тяжело дышал и двигался медленно. Найдя свободное место у окна с видом на море, он грузно плюхнулся на стул и, взяв со столика заляпанное сиропом меню, погрузился в чтение. Он изучал меню внимательно, как усердный студент изучает текст на среднеанглийском. В общем, этот человек ничем не отличался от остальных посетителей этой забегаловки. Он было мало похож на знамение судьбы.

    В тот день над Мексиканским заливом и над всей землей стояла ясная и безветренная погода. Небольшой городок Порт-Фуршон прочно обосновался на южном побережье Луизианы, а за ним, насколько хватало глаз, раскинулась водная гладь. С берега невозможно было разглядеть ни буровые вышки, ни тем более работающих там людей, хотя именно на них держалась вся городская экономика. Ночью платформы освещались, и их огни тянулись вдоль линии горизонта, как лампы в вестибюле.

    Утренняя смена Тони подходила к концу, столовая уже опустела. В эти спокойные, размеренные часы Тони любила стоять на балконе и смотреть на воду.

    Все ее мысли вращались вокруг неприятного телефонного разговора, который состоялся у нее сегодня утром. Звонили из детского сада, куда ходила ее трехлетняя дочь Гвен. Тони сообщили, что Гвен агрессивно реагирует на мужской персонал садика: плохо ведет себя, кусается, а когда воспитатель наклоняется к ней, чтобы успокоить, пытается лягнуть его в бок. Всего несколько дней назад к Тони подошла женщина из социальной службы, которая явно дожидалась ее прихода. Ласковый, сахарный голос этой дамы и то, как она прикоснулась к ее руке, вывели Тони из себя. «Никто не осуждает вас, мы только хотим помочь», — заявила сотрудница социальной службы. Она что-то сказала про психолога и начала расспрашивать Тони о доме. Тони ужасно смутилась и разозлилась и, чтобы хоть как-то отделаться, пробормотала обещание встретиться и поговорить в ближайшее время. Тони угнетала мысль о том, что ее дочь в столь раннем возрасте демонстрирует признаки неспособности к социальной адаптации. Молодая женщина чувствовала себя покинутой и беспомощной.

    Она вновь вспомнила Донни, который бросил ее несколько лет назад, чтобы переехать в Новый Орлеан. Тони было тогда двадцать три, и она осталась одна с ребенком на руках. В это утро, стоя у перил балкона и глядя на волны, неустанно бьющиеся о берег, Тони пожелала своему бывшему приятелю сдохнуть. Пожелала искренне, надеясь, что ее проклятие сбудется, где бы он ни находился.


    — Вы уже решили, что закажете? — спросила Тони у клиента.

    — Э-э… Только кофе, — Мужчина посмотрел сначала на грудь официантки, а потом взглянул ей в глаза.

    — Со сливками и с сахаром?

    — Нет, спасибо. Просто кофе.

    — Как вам будет угодно.

    В столовой остался лишь один посетитель — Чокнутый Клод, который сидел около двери и тихо беседовал с тарелкой остывающей яичницы. В ушах у него торчали наушники, присоединенные к радиоприемнику. Из наушников доносился приглушенный гул. Педро, повар, в чьи обязанности входило готовить простую еду и делать бутерброды, стоял за стойкой, облокотившись на нее всем своим большим круглым телом. Он был одет в белый, не слишком чистый кухонный халат. Все его внимание было сосредоточено на музыкальном журнале, который он расстелил рядом с кассовым аппаратом. Кухня мирно дремала за его спиной, выдыхая запах лука и перегоревшего растительного масла. Затишье продлится до середины недели, когда на буровые платформы прибудет новая смена рабочих и человеческая волна, то спадая, то вновь накатывая, захлестнет маленький городок.

    Поэтому когда Тони принесла кофе, она не придала особого значения тому, что мужчина пригласил ее за свой столик. Официантка налила себе кофе и уселась напротив любезного посетителя, радуясь, что может дать отдых ногам.

    — У вас нет карточки с именем, — заметил мужчина.

    — Ох, наверное, я потеряла ее где-нибудь. Меня зовут Тони.

    — Красивое имя.

    Она насмешливо фыркнула:

    — Как же, красивое! Это сокращение от Антуанетта.

    Незнакомец протянул ей руку и представился:

    — Я Алекс.

    Она пожала его руку.

    — Вы работаете на буровых установках, Алекс?

    — В каком-то смысле — да. Однако меня здесь долго не было. — Он улыбнулся и уставился в свою чашку, где плескалась темная жидкость. — Последнее время я провел в разъездах.

    Тони вытряхнула из пачки сигарету и закурила.

    — Это здорово, — соврала она.

    — На мой взгляд, не очень. Но мне кажется, порой этот городок бывает привлекательным. Готов поспорить, вы встречаете здесь самых разных людей.

    — Да… Пожалуй.

    — Как давно вы здесь живете?

    — Около трех лет.

    — Вам здесь нравится?

    — Да, Алекс, мне здесь чертовски нравится.

    — О, я не хотел вас обидеть. — Алекс неловко взмахнул рукой. — Извините.

    Тони тряхнула головой:

    — Это вы меня извините. Просто сегодня на меня свалилось слишком много забот.

    — Тогда почему бы вам не прогуляться со мной после работы? Может, я смогу вас развлечь.

    Тони усмехнулась:

    — Мы знакомы всего — сколько? — пять минут.

    — Что я могу сказать? Я импульсивный человек. К черту осторожность! — Он в два глотка допил свой кофе, чтобы продемонстрировать свою решительность.

    — Давайте я принесу вам еще кофе, храбрец. — Тони похлопала его по руке и встала со стула.


    Поддавшись такому же спонтанному порыву, Донни ненадолго вернулся к ней. Это случилось около года назад. После нескольких телефонных разговоров, сперва напряженных, потом все более и более игривых, Донни приехал в Порт-Фуршон. Он объявился в пятницу утром на своей синей развалюхе, намереваясь провести выходные с Тони и дочерью. Вначале все шло хорошо, хотя о том, что будет после воскресенья, никто из них не заговаривал.

    Незадолго до этого Гвен начала ходить в детский сад. Она была потрясена тем, как вырос вдруг ее мир. Ее обуревали самые разные чувства. Эмоции сотрясали ее тельце, как ураган, и, сколько бы ласк ни расточала Тони дочке, ничто не могло успокоить малышку.

    Тони понимала, что, как бы Донни ни скрывал своей интерес к ребенку, девочка не оставила его равнодушным, ведь в ней, как известно, должны были отразиться его собственные черты и характер. Однако Гвен упорно не желала разыгрывать из себя очаровательного младенца. Она оставалась такой, какой ее знала Тони: розовым, пухлым комочком плоти, дикаркой, готовой в любой момент захихикать или разреветься без видимой причины. Ее походка была нелепа. Казалось, что она лишена даже малой толики ума и привлекательности.

    Однако в постели им было по-прежнему хорошо, к тому же Донни как будто забыл о ребенке. Когда он предложил Тони позвонить в понедельник на работу и сказаться больной, у той появилась надежда на продолжение их романа.

    Рано утром в воскресенье они решили искупать Гвен. Донни в первый раз принимал участие в купании своей дочери, поэтому он вел себя так, как если бы имел дело с жидким азотом. Он наполнил ванну на треть водой и усадил туда Гвен, а затем отодвинулся и стал наблюдать, как малышка, наморщив лоб, исследует мореходные качества бутылки из-под шампуня. Тони сидела тут же в ванной, используя вместо стула унитаз. Ей даже начало казаться, что это и есть ее семья. Она чувствовала себя счастливой и довольной.

    И вдруг Гвен вскочила на ноги и радостно захлопала в ладоши:

    — Каки! Две каки! Раз, два!

    С отвращением Тони увидела два маленьких коричневых комка на дне ванной, перекатывавшихся с боку на бок из-за волн, которые создавали маленькие ножки Гвен. Внезапно Донни вытянул руку и отвесил дочери затрещину. Гвен пошатнулась, ударилась о стену и с громким плеском шлепнулась в ванну. И тут она заревела. Это был самый ужасный звук, который когда-либо слышала Тони.

    Разинув рот, Тони уставилась на Донни. Она не могла пошевельнуться. Малышка сидела в грязной воде и ревела, как сирена воздушной тревоги, заполняя своими воплями всю ванную комнату. Тони хотела одного: чтобы этот проклятый вой умолк.

    — Заткнись, черт тебя подери! Заткнись!

    Донни взглянул на нее, на его лице отразились смешанные чувства. Он резко встал и, оттолкнув ее, вышел из ванной. Тони слышала, как он закрыл дверь, завел машину и уехал. Она молча смотрела на свою побитую дочь, пытаясь обуздать внезапно нахлынувшую ярость.


    Тони подлила Алексу кофе и вновь уселась напротив него, оставив кофейник на столе. Затем она достала из пепельницы недокуренную сигарету, но увидела, что, пока ее не было, сигарета догорела.

    — Вот черт.

    — Именно, — согласно кивнул Алекс. — Я в бегах, — внезапно добавил он.

    — Что?

    — Это правда. Я должен скрываться. Я украл машину.

    Тони встревоженно выглянула в окно, но парковка находилась на другой стороне кафе. Из этого окна видно было только море.

    — Зачем вы мне это говорите? Я ничего не хочу об этом знать.

    — Это небольшой фургон. Я не уверен, что он сможет ехать дальше. Я был в Морган-сити, и мне нужно было быстро убраться оттуда. Там стояла эта машина. Я ее взял.

    Взгляд у него был сумасшедший, и, хотя он улыбался, его движения стали нервными и резкими. Тони почувствовала, как ее охватывает беспокойство и восторг. Этот человек был опасен. Опасен, как падающий молот.

    — По-моему, я чем-то не понравился тому парню у входа, — проговорил Алекс.

    — Кому? — Тони обернулась и увидела Чокнутого Клода, который в каком-то оцепенении уставился на Алекса. Его челюсть застыла, словно он не дожевал кусок. — Это всего лишь Клод. Он ничего вам не сделает.

    Алекс по-прежнему улыбался, но уже иначе, какой-то непонятной улыбкой, от которой у Тони слегка закружилась голова.

    — Нет, я уверен, он все время смотрит на меня, — сказал Алекс.

    — Успокойтесь, он безобиден, как котенок.

    — Я хочу вам кое-что показать. — Алекс засунул руку за отворот коричневого плаща, и на мгновение Тони показалось, что сейчас он вытащит пистолет и откроет пальбу. Однако ей не хотелось двигаться, и она спокойно ждала, что произойдет дальше. Вместо пистолета Алекс вытащил смятую панаму. Панама была плотно сложена, чтобы уместиться в его кармане. Когда Алекс достал ее, она начала медленно разворачиваться, принимая первоначальную форму.

    Тони взглянула удивленно:

    — Это шляпа.

    Алекс разглядывал панаму так, словно ожидал, что она уползет со стола и отправится куда-то по своим грязным делишкам.

    — Этот предмет обладает ужасной силой, — объявил он.

    — Алекс, это шляпа. Это вещь, которую люди носят на голове.

    — Она принадлежит тому человеку, у которого я украл машину. Возьмите, — добавил он и протянул панаму через стол. — Наденьте ее.

    Тони примерила панаму. Она слегка наклонила голову, надула губки и искоса, кокетливо взглянула на Алекса — так, как, по ее мнению, это сделала бы модель.

    — Кто вы? — спросил Алекс.

    — Я супермодель.

    — Как вас зовут? Откуда вы?

    Тони заговорила четко и ясно, с легкой хрипотцой:

    — Меня зовут Вайолет. Я из Лос-Анджелеса. Я важно иду по подиуму, и на мне нет ничего, кроме этой шляпы. Все меня любят и фотографируют.

    Она рассмеялась.

    — Вот видите, — сказал Алекс. — Это действительно могущественная вещь. Вы можете превратиться в кого угодно.

    Тони вернула ему панаму.

    — Вы знаете, — продолжил Алекс, — тот парень, у которого я угнал машину, сам был чем-то вроде вора. Вам следует взглянуть на то, что он хранил в машине.

    — Так покажите мне.

    — Прямо сейчас?

    — Нет, через полчаса, когда закончится мой рабочий день.

    — Но все вещи запакованы. Я не хочу трясти ими у всех на виду.

    — Тогда вы можете показать их мне у меня дома.

    Итак, все было решено. Тони ушла, чтобы подготовиться к следующей смене. Подготовка заключалась в том, чтобы доложить в коробку несколько пакетиков с кетчупом и вскипятить воду для кофе. Она долила кофе в чашку Чокнутого Клода и дала ему еще десять пакетиков сахара, которые тот методично вскрыл и высыпал в свой напиток. Когда пришла сменщица, Тони повесила передник на крючок у стойки и направилась к двери, поманив Алекса за собой.

    — Мне нужно заехать в детский сад и забрать дочку, — сообщила она.

    Проходя мимо столика, за которым сидел Клод, они на расстоянии услышали хриплый шум, доносящийся из его наушников.

    — Идиот. Как он может кого-нибудь услышать, ну хотя бы себя? — скривился Алекс.

    — А он и не слышит. В этом вся суть. В его голове постоянно звучат чужие голоса. Он включает радио, чтобы заглушить их.

    — Ты шутишь!

    — Вовсе нет.

    Алекс остановился и, обернувшись, посмотрел на голову Клода с новым интересом.

    — А сколько человек обитает у него в черепушке?

    — Я никогда его об этом не спрашивала.

    — Да, ничего себе…

    Солнце клонилось к закату, становилось прохладнее. Дождь давно уже перестал, и теперь весь мир влажно сверкал под солнечными лучами. Было решено, что Алекс поедет за Тони на своей машине. Его фургон был старым и ржавым. Такие автомобили выпускали в семидесятых. Сзади в салоне лежало несколько коробок, но Тони не обратила на них внимания.

    Когда они заходили в ее маленькую квартирку, она уже знала, что рано или поздно они окажутся в постели, и гадала, как это произойдет. Она наблюдала за Алексом, за гармоничными движениями его тела. Она отметила, как осторожно он вошел в ее гостиную, где стояло много хрупких вещиц. Она видела кожу под его одеждой, которая растягивалась и вновь сжималась при каждом его жесте.

    — Не бойся, — сказала она, прикоснувшись к его спине между лопатками. — Ты ничего здесь не сломаешь.

    — Здесь мило, — заметил Алекс.

    — По большей части это просто куча безделушек. Ничего особенного тут нет.

    Он покачал головой, словно не поверил ей. Украшением в квартире Тони служили вещи, доставшиеся ей по наследству от бабушки: выцветшие гобелены, потрепанная старая мебель, которая немало послужила своим хозяевам в прежние времена, а также дурацкая коллекция фарфоровых фигурок — выпрыгивающие из воды дельфины, спящие драконы и тому подобная ерунда. Все эти предметы должны были способствовать созданию домашнего уюта, но на деле они лишь напоминали Тони, сколь далека ее жизнь от того, о чем она мечтала. Все это только усиливало чувство безнадежности, и Тони ненавидела свое жилище.

    Алекс больше не упоминал ни о таинственных ящиках, лежащих в машине, ни о панаме, которую он сложил и убрал в карман. Казалось, его куда больше интересует Гвен, которая настороженно рассматривала его из-за двери гостиной. Взгляд девочки был подозрительным и сердитым, как будто она догадывалась, что из-за этого высокого чужака на диване ее мамы появятся большие вмятины.


    Перед ней был мужчина — это Гвен определила мгновенно, а значит, он был опасен. Из-за него мама будет вести себя неестественно и, может быть, даже будет плакать. Он был большой, слишком большой, просто великан из ее книжки. «Интересно, — подумала Гвен. — Он ест маленьких детей? Или их мам?»

    Мама сидела рядом с гигантом.

    — Иди сюда, мама. — Гвен похлопала руками по коленкам, как делала мама, когда хотела привлечь ее внимание. Может быть, ей удастся увести маму от этого верзилы, и они вместе спрячутся в туалете. В конце концов незнакомцу надоест ждать и он уйдет.

    — Иди сюда, мама. Иди сюда.

    — Пойди поиграй, Гвен.

    — Нет, ты иди сюда.

    — Она всегда ведет себя беспокойно, когда рядом мужчины, — сказала мама.

    — Ничего особенного, — ответил великан. — Признаться, сейчас и я в таких случаях испытываю тревогу.

    Он похлопал по подушке, которая лежала рядом с ним:

    — Иди сюда, малышка. Я хочу с тобой поздороваться.

    Гвен, не ожидавшая такого поворота событий, отступила за угол. Мама и великан сидели в гостиной, где были ее кроватка и игрушки. За ее спиной, как открытая пасть, темнел проход в мамину комнату. Гвен уселась между двумя комнатами и, обхватив колени руками, стала ждать.

    — Она так испугана, — заметил Алекс, когда Гвен спряталась. — Ты знаешь почему?

    — Может быть, потому, что ты большой и страшный?

    — Потому, что она уже знает о существовании возможностей. Когда у человека есть возможность выбора, он боится ошибиться.

    Тони отодвинулась и взглянула на него недоверчиво.

    — Ладно, Эйнштейн. Поаккуратней с этой философией.

    — Нет, серьезно. Сейчас Гвен воплощает в себе тысячи людей, которыми она может стать. И каждый раз, когда она делает выбор, один из этих людей уходит навсегда. В конце концов у нас не остается выбора, и мы становимся такими, какие мы есть. Она боится, что чего-то лишится, если подойдет ко мне. Что навсегда утратит возможность стать кем-то другим.

    Тони подумала о своей дочери и не увидела ничего, кроме нескольких навсегда закрывшихся дверей.

    — Ты пьян?

    — Что? Ты же знаешь, что я не пил.

    — Тогда оставь свои рассуждения. Я нахлебалась этого дерьма до конца жизни.

    — Боже, извини, пожалуйста.

    — Забудь. — Тони встала с дивана и вышла в коридор, чтобы забрать дочку. — Я сейчас выкупаю ее и уложу в кровать. Если хочешь, подожди. Решай сам.

    Она отнесла Гвен в ванную и начала вечерние процедуры. Этим вечером она явственно чувствовала присутствие Донни. Когда Алекс начал излагать свою доморощенную философию, он стал очень похож на Донни, как следует перебравшего пива. Тони надеялась, что Алексу наскучит ждать, пока она исполнит прозаичные обязанности матери, и он уйдет. Она прислушалась: не направился ли ее случайный гость к наружной двери.

    Однако очень скоро шаги раздались за ее спиной, и тяжелая рука опустилась ей на плечо. Она ощутила осторожное пожатие, и Алекс протиснул свое большое тело в ванную. Он сказал что-то ласковое ее дочке и отвел в сторону прядь мокрых волос, закрывающих девочке глаза. Тони почувствовала, как что-то сжалось у нее в груди, нежно и в то же время сильно, словно мифический Атлас принял на свои плечи часть ее забот.

    Внезапно Гвен заверещала и шлепнулась в воду, подняв фонтан брызг. Алекс бросился вперед, подставив руку, чтобы малышка не ушиблась головой о раковину, и в благодарность за свои заботы получил удар ногой по подбородку. Тони оттеснила его и выхватила Гвен из воды. Она крепко прижала дочь к груди и начала шептать ей на ушко утешительную чепуху. В конце концов Гвен успокоилась в объятиях матери. Теперь она только тихонечко всхлипывала, сосредоточив все свое внимание на теплой, знакомой руке, гладившей ее по спине вверх и вниз, вверх и вниз. Наконец ее возбуждение улеглось, и она забылась чутким сном.

    Переодев Гвен и уложив ее в постель, Тони повернулась к Алексу.

    — А теперь давай приведем в порядок тебя.

    Она отвела Алекса в ванную, отодвинула занавеску и, указав на мыло и шампунь, сказала:

    — Они с цветочным запахом, но вполне годятся для мытья.

    Он долго смотрел на нее, и она почувствовала: вот оно, вот как это произойдет.

    — Помоги мне, — попросил он, подняв руки.

    Она слабо улыбнулась и начала раздевать его. Снимая с него одежду, она разглядывала его тело, и, когда он остался совершенно обнаженным, она тесно прижалась к нему и ее пальцы пробежали по его спине.


    Позже, когда они вместе лежали под одеялом, Тони сказала:

    — Извини за то, что случилось сегодня вечером.

    — Она всего лишь ребенок.

    — Я не об этом. Извини, что я так вспылила. Сама не знаю, что на меня нашло.

    — Ничего страшного.

    — Просто я не люблю думать о том, что могло бы быть. В этом нет смысла. Иногда мне кажется, люди вообще не слишком-то много могут сказать о том, что с ними произойдет.

    — Этого я не знаю.

    Она посмотрела в окно, располагавшееся напротив кровати, и увидела синевато-серые облака, плывущие по небу. В просветах между ними сияли звезды.

    — Ты расскажешь мне, зачем украл машину?

    — Мне пришлось.

    — Но почему?

    Алекс помолчал немного, потом ответил:

    — Это неважно.

    — Если ты не расскажешь мне, я могу подумать, что ты кого-нибудь убил.

    — Может быть.

    На секунду она задумалась над такой возможностью. В спальне было очень темно, и все-таки она попыталась осмотреться, поскольку наизусть знала расположение вещей в своем доме — от стола и стульев до пустого тюбика губной помады и модных журналов, кипой сложенных у стены. Она могла видеть сквозь стены и чувствовать вес фарфоровых статуэток на полках. Она перебрала в уме каждый из этих предметов, словно искала оберег, который защитит ее и умерит неуместный восторг, порожденный осознанием опасности.

    — Ты его ненавидел?

    — Я не умею ненавидеть. Но я хотел бы научиться. Я хотел бы познать ненависть.

    — Послушай, Алекс, ты в моем доме. Ты должен мне хоть что-то объяснить.

    Некоторое время Алекс не отвечал, потом все же заговорил:

    — Тот парень, у которого я украл машину… Я называю его мистер Грей… Я никогда не видел его, кроме как во сне. Я ничего о нем не знаю. Но мне кажется, он не человек. И он преследует меня.

    — Что ты имеешь в виду?

    — Я должен тебе показать.

    Оборвав на этом разговор, Алекс спустил ноги с кровати и натянул джинсы. Казалось, он был чем-то взволнован, и его волнение передалось Тони. Она пошла вслед за Алексом, по пути просовывая руки в рукава длинной футболки. Гвен крепко спала в гостиной. Выходя, они переступили через ее матрас, расстеленный на полу.

    Трава была мокрой, в воздухе остро чувствовался соленый запах моря. Машина Алекса была припаркована у обочины. Она стояла, прижавшись к земле, как огромный жук. Алекс распахнул заднюю дверцу и вытащил из салона ближайший ящик.

    — Посмотри, — сказал он и открыл его.

    Тони не сразу разглядела, что находится внутри. Больше всего это походило на кошку, свернувшуюся клубком на стопке желто-коричневых жилетов. И только когда Алекс схватил «кошку» за шиворот и потянул наружу, Тони осознала, что это человеческие волосы. Алекс развернул таинственный сверток, и Тони с изумлением поняла, что он держит в руках выделанную человеческую кожу. Кожа была целой, и только на месте глаз и носа чернели дыры, как на резиновой маске из тех, что надевают на Хэллоуин.

    — Этого я называю Вилли, поскольку он очень милый, — проговорил Алекс, издав нелепый смешок.

    Тони отступила на шаг.

    — Здесь есть и женские оболочки… Оболочки разных людей. Я насчитал девяносто шесть штук. Все они аккуратно сложены. — Он протянул кожу Тони, но, видя, что та не решается к ней прикоснуться, свернул ее. — Думаю, нет смысла показывать остальное. Главное, ты уловила идею.

    — Алекс, я хочу вернуться в дом.

    — Хорошо, одну секунду.

    Тони дождалась, когда Алекс закроет ящик и поставит его на место. Держа свернутую кожу под мышкой, Алекс захлопнул дверцу машины и запер ее. Затем он обернулся к Тони, усмехнулся и, переступив с ноги на ногу, сказал:

    — Готово, можем идти.

    Они направились к дому.

    Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Гвен, они вернулись в спальню.

    — Ты убил этих людей? — спросила Тони, когда дверь за ними закрылась.

    — Что? Разве ты меня не слушала? Я украл машину. Все это лежало там.

    — Машину мистера Грея?

    — Да.

    — Кто он? И зачем ему нужны эти вещи? — поинтересовалась Тони. Впрочем, она уже догадывалась о предназначении странной находки.

    — Они предоставляют возможность выбора, — ответил Алекс. — Возможность стать кем-то другим.

    Тони задумалась.

    — Ты пробовал их надевать?

    — Только однажды. До сих пор у меня не хватало мужества сделать это во второй раз.

    Алекс залез в передний карман джинсов и вытащил оттуда кожаный чехол. В чехле лежал маленький нож, похожий на коготь орла.

    — Чтобы влезть в чужую кожу, надо снять свою. А это больно.

    Тони судорожно сглотнула, и этот звук громом отозвался в ее ушах.

    — А где твоя первая кожа? Та, с которой ты родился?

    Алекс пожал плечами.

    — Я выбросил ее. В отличие от мистера Грея, я не умею их хранить. К тому же зачем она мне? Начнем с того, что она мне не слишком нравилась.

    Тони почувствовала, как в уголке ее глаза появилась слезинка, но не позволила ей упасть. Ей было одновременно и страшно, и весело.

    — Теперь ты хочешь забрать мою оболочку?

    Алекс уставился на нее, затем сообразил, что все еще держит нож, и убрал его в чехол.

    — Я же сказал тебе, малышка: я не убивал этих людей. И мне не нужно больше того, что у меня уже есть.

    Тони кивнула, и слезы все-таки потекли по ее лицу. Алекс ласково стер их пальцем.

    — Ну что ты… — проговорил он.

    Тони схватила его за руку.

    — А где моя?.. — Не договорив, она жестом указала на свернутую кожу, которая лежала рядом с Алексом. — Я тоже хочу такую. Я хочу уйти с тобой.

    — Боже, Тони, ты не можешь уйти.

    — Но почему? Почему мне нельзя?

    — Послушай, у тебя семья…

    — Я и моя дочь. Это не семья.

    — У тебя есть дочка, Тони. Что с тобой? Пока что твоя жизнь в этом. — Он снял брюки и вытащил нож из чехла. — Я не хочу об этом спорить. Я ухожу сейчас, но сначала я должен изменить свою внешность. Не уверен, что ты захочешь смотреть на это.

    Однако Тони и не думала уходить. Алекс умолк, размышляя о чем-то.

    — Я хотел задать тебе вопрос, — наконец сказал он. — В последнее время я много над этом размышлял… Как ты считаешь, может ли возникнуть что-то хорошее, если начало было отвратительным? Может ли хорошая жизнь искупить ужасный поступок?

    — Разумеется. — Тони ответила быстро, почувствовав, что может получить второй шанс, если только сумеет подобрать правильные слова. — Да, я уверена.

    Алекс приставил лезвие ножа к своей голове, выбрав точку над правым ухом, и сделал надрез через весь лоб до левого уха. Из-под его волос медленно потекла ярко-красная кровь, образуя ручейки и реки. Она текла по его щекам и шее. Алые капли свисали с его ресниц, как капли дождя с цветочных лепестков.

    — Господи, как же я на это надеюсь, — сказал он, затем ухватил пальцами края раны и стал яростно растягивать их.

    Тони смотрела, как кожа спадает с него: больше всего пустая оболочка была похожа на бабочку, порхающую в лучах солнца.


    Тони ехала на запад по дороге 1–10. Утреннее солнце, едва поднявшееся над горизонтом, сверкало в зеркале заднего вида. Порт-Фуршон остался позади, они приближались к границе Техаса. Рядом с ней, прямо на полу машины, там, где обычно находится кресло для пассажиров, сидела Гвен. Она играла со шляпой, которую Алекс оставил, отправившись на север. Тони считала излишним устанавливать второе кресло. Во-первых, Гвен была довольна, поскольку ничто не стесняло ее движений. Во-вторых, так было удобнее и для Тони: в минуты, подобные этим, когда гнев медленно заполнял все ее существо, ей меньше всего хотелось, чтобы дочь внезапно показала свой буйный нрав.

    Когда Алекс уехал, перед Тони встал выбор. Она могла надеть свою дурацкую розовую униформу, отвезти Гвен в детский сад и вернуться на работу. Она могла поехать в Новый Орлеан и отыскать там Донни. Или она могла послать всех к черту, сесть за руль и отправиться в путь без определенной цели, просто наслаждаясь свободой. Именно так она и поступила.

    Первые десять миль Тони ревела, даже не пытаясь сдержать слезы. Впрочем, она нечасто могла позволить себе такую роскошь, поэтому виноватой себя не чувствовала.

    Гвен еще не до конца проснулась и потому не знала, как ей поступить: то ли недовольно захныкать из-за того, что ее рано подняли, то ли порадоваться путешествию. Она подергала Тони за одежду и спросила:

    — Мама, что с тобой? Что с тобой, мама?

    — Все хорошо, милая. С мамой все хорошо.

    Тони наконец заметила большую вывеску, которую уже давно высматривала вдоль дороги: «Место для отдыха, 2 мили».

    Добравшись туда, она заехала на пустую стоянку. Гвен взобралась на сиденье и высунулась в окно. Заметив красный, теплый огонек на автомате для продажи «кока-колы», она решила, что сегодня будет радоваться жизни, а значит, раннее пробуждение означает интересную прогулку и, вероятно, угощение.

    — Я хочу «колы» мама! Можно мне «колу»?

    — Хорошо, солнышко.

    Они выбрались из машины и подошли к аппарату. Гвен радостно засмеялась и несколько раз шлепнула ладошкой по корпусу автомата, прислушиваясь к глухому эху, доносящемуся изнутри. Тони опустила несколько монет и подхватила банку, скатившуюся по желобу. Она открыла ее и протянула дочке, которая восторженно завопила:

    — «Кола»!

    — Да. — Тони опустилась на колени рядом с Гвен. — Гвен, милая, маме нужно в туалет. Хорошо? Ты стой здесь. Понятно? Мама сейчас вернется.

    Гвен оторвалась от баночки с напитком, ошеломленная взрывом холодных, колючих пузырьков газа, и кивнула:

    — Сразу вернется!

    — Конечно, дорогая.

    Тони поднялась на ноги. Гвен видела, как ее мама подошла к машине, забралась внутрь и, закрыв дверцу, завела мотор. Девочка сделала еще один глоток. Машина медленно отъехала от обочины, и Гвен немного испугалась. Но мама сказала, что скоро вернется, значит, ей нужно стоять здесь и ждать.

    Тони повернула руль и выехала на шоссе. Дорога была пуста. Промелькнула надпись «Добро пожаловать в Техас» и скрылась из виду. Тонн надавила педаль газа. Ее сердце часто билось.

    Дин Френсис Алфар
    L'Aquilone du Estrellas
    (К звездам на воздушном змее)

    «L'Aquilone du Estrellas» («The Kite of Stars») Дина Френсиса Алфара свидетельствует о растущем уровне журнала «Strange Horizons», где он был опубликован впервые, как стартовой ступени для перспективных писателей. Данный рассказ, действие которого происходит на Филиппинах времен испанского правления, представляет собой также первый выход автора на международную орбиту художественной литературы. Алфар наделен многими талантами, написанные им рассказы, пьесы, стихотворения, эссе и комические произведения были неоднократно опубликованы (или сыграны) на его родных Филиппинах. Пять его пьес удостоились национальной награды в области литературы. В настоящее время Алфар продолжает писать сценарии для снимаемого в Сингапуре анимационного сериала «Simeon Rex», основанного на легендах о Царе Обезьян. Вместе с женой Никки и дочерью Сейдж автор проживает в Маниле.

    В тот вечер, когда Мария-Изабелла дю Сиэло решила стать звездой, она, пытаясь унять дрожь в руках, наклонилась, чтобы перерезать нить, удерживающую ее на земле. В этот момент она вспомнила о том далеком дне, когда впервые увидела Лоренцо дю Виченцо эль Сальвадоре: высокого чернобрового красавца с закрытыми глазами, совершенно равнодушного к разразившейся вокруг него катастрофе.

    В то утро ей минуло шестнадцать лет, и каждый из крестных родителей кроме украшенной блестками brida du caballo,[12] платьев из дорогого тюля, органзы и шелка, кроме diadem floral du'l dama[13] — необходимой принадлежности туалета каждой юной девушки — подарил ей кошелек с золотыми монетами, которые она могла тратить по своему усмотрению. Итак, она прошла по Львиной аллее, где иногда позволяли себя продавать кошки различных пород, но только в тех случаях, когда им надоедали прежние хозяева, прошла по проспекту Конкистадоров, где статуи правителей Сьюидад Мейоры обрамляли просторную улицу, излюбленное место для прогулок. Конечной целью ее путешествия был Квартал Очарования, лабиринт соединяющихся между собой улочек, на каждой из которых торговали всевозможными диковинками. Там можно было отыскать и маленькие музыкальные раковины с островов Палао, они особенно нравились Марии-Изабелле.

    Поблизости от площади Империи она заметила молодого мужчину в расшитом звездами плаще, который без колебаний шел навстречу своей гибели. В тот момент, с присущей только юности убежденностью, Мария-Изабелла была твердо уверена в двух вещах: во-первых, в том, что она мгновенно влюбилась в этого беспечного человека, а во-вторых, что если она всего лишь наступит на хвост собаки — той самой, что лежала у ее ног и наблюдала за этой же сценой, — то сможет предотвратить явно бессмысленную смерть мужчины.

    Были и другие признаки надвигающейся катастрофы: норовистая лошадь, запряженная в экипаж какого-то аристократа, и не менее норовистый кучер с кнутом; насвистывающий булочник с подносом пышных сдобных булочек на голове; две лужицы дождевой воды, оставленные вчерашним ливнем; лист цветного стекла, приготовленный для доставки в дом Превосходнейшего Оратора; разбитая винная бутылка; и конечно, сам молодой человек, идущий с закрытыми глазами.

    Без долгих размышлений и колебаний Мария-Изабелла наступила на хвост ничего не подозревающей собаки. Бедное животное завизжало от боли; это испугало лошадь, и она немедленно встала; кучер разозлился сверх меры и стал осыпать ее проклятиями; булочник, в свою очередь, сбился с такта и от неожиданности наступил в лужу; рабочие, несущие лист стекла, принадлежащий Превосходнейшему Оратору, вынуждены были свернуть в сторону, что дало молодому человеку возможность беспрепятственно перейти улицу, не наступив при этом на осколки винной бутылки, которые могли бы занести в его кровь инфекцию, что привело бы к ампутации правой ноги, а возможно, и к смерти.

    Каждый из участников сцены продолжал движение согласно своим собственным планам, лишь собака, на которую наступила Мария-Изабелла, облаяла свою обидчицу и убралась подальше зализывать пострадавший хвост. Но девушка видела перед собой только молодого мужчину в расшитом звездами плаще, чью жизнь она только что спасла. Она решила выяснить, кто это такой.

    Первые два десятка прохожих не смогли назвать имени незнакомца. Лишь мальчишка — помощник мясника на торговой галерее, где Мария-Изабелла решила передохнуть, ответил на ее вопрос.

    — Его имя — Лоренцо дю Виченцо, — сказал мальчишка из мясной лавки. — Я его знаю, поскольку он и его отец покупают у нас мясо раз в неделю. Мой хозяин приберегает для их семейства лучшие куски. Знаете, они очень знамениты. Маэстро Виченцо, отец, дает имена звездам.

    — Звездам? — переспросила Мария-Изабелла. — А как ты думаешь, почему он ходит с закрытыми глазами? Я имею в виду его сына.

    — Ну, Лоренцо определенно не слепой, — ответил мальчишка. — Я считаю, он держит глаза закрытыми, чтобы сберечь зрение для наблюдения за звездами по ночам. Он как-то упоминал, что пользуется для этого телескопом.

    — Как я могу с ним встретиться? — спросила Мария-Изабелла, совершенно позабыв о музыкальных раковинах.

    — Ты? А почему ты решила, что он хотя бы посмотрит в твою сторону? Послушай, — прошептал мальчишка мясника, — он видит только звезды.

    — Тогда я заставлю его посмотреть и на меня, — тоже шепотом заявила Мария-Изабелла.

    Она гордо выпрямилась, а в голове уже заклубились мысли, один план сменялся другим, девушка отвергала одну возможность за другой, строила предположения, вспоминала всех, кого она знает, и прикидывала, насколько далеко готова пойти. Все это заняло времени не больше, чем потребовалось на то, чтобы распрямить плечи. Затем она взглянула на мальчишку.

    — Отведи меня к лучшему мастеру, который делает воздушных змеев, — сказала Мария-Изабелла.

    Помощник мясника, которому уже исполнилось четырнадцать лет, был поражен решимостью молодой леди. Он мгновенно сдернул с головы белый колпак, поклонился и жестом показал на одну из боковых улочек, заполненную гуляющими горожанами. Вскоре он подвел ее к дому Мелхора Энтевадеса, известного как Лучший Конструктор воздушных змеев, фейерверков, ракет и других летающих диковин в Сьюидад Мейоре и далеко за ее пределами.

    Встречи с мастером пришлось дожидаться семь часов — настолько велика была его заслуженная слава, что просители стекались к нему из разных стран, чтобы заказать разные устройства для фестивалей, юбилеев и прочих торжеств. Все они сидели, не разговаривая друг с другом. Мария-Изабелла тоже безмолвно продолжала обдумывать свой план, а помощник мясника не переставал сокрушаться по поводу потери работы в лавке ради со-¥ мнительного удовольствия провести столько времени с молчаливой молодой девушкой.

    Хотя большую часть времени он все же украдкой поглядывал на ее обутые в туфельки ножки и размышлял, красит ли она ногти в голубой цвет, как это делали воздушные акробатки из цирка, поразившие его воображение.

    Когда наконец пришла их очередь (Мелхор Энтевадес и сам был странным человеком, поскольку непременно принимал всех и каждого, кто приходил в его дом), Мария-Изабелла объяснила, чего она хочет от знаменитого мастера.

    — Что мне требуется, — начала она, — так это воздушный змей, достаточно большой, чтобы выдержать мой вес. На этом змее я должна подняться достаточно высоко, чтобы поравняться со звездами и хотя бы одной рукой помахать этому человеку.

    — Тебе требуется, — с улыбкой отвечал ей Мелхор Энтевадес, — воздушный шар. Или влюбиться в другого человека.

    Она проигнорировала последнее предложение и пояснила, что воздушный шар не подходит, поскольку на нем невозможно подняться слишком высоко. Разве она недостаточно ясно выразилась, что ей требуется достичь звезд?

    Мастер откашлялся и сказал, что такой воздушный змей не может быть изготовлен, что для такой безумной затеи нет подходящего материала, что не существует даже проекта создания змея, способного выдержать вес человека, и что это просто невозможно, невозможно, невозможно. Невозможно подобрать материал. Невозможно спроектировать. Нет, нет, это невозможно даже представить.

    Мария-Изабелла не приняла его ответа и убедила подумать над проблемой; она сыграла на его самолюбии и вырвала обещание заняться проектом, а также убедила перечислить все требования к необходимым материалам и деталям.

    — Скорее всего, я смогу спроектировать змея, это я могу пообещать. Если я постараюсь сосредоточиться, проект появится в моей голове даже во сне, в этом я уверен. Но вот материалы — это другое дело.

    — Пожалуйста, скажи мне, что для этого требуется, — сказала Мария-Изабелла.

    — Ничего из нужных вещей ты не сможешь купить, и уж конечно, невозможно отыскать ничего похожего в Сьюидад Мейоре. Хотя, если знать, где искать, любое чудо может оказаться совсем рядом.

    — Расскажи.

    И мастер начал говорить. Приблизительно на втором часу перечисления необходимых компонентов она стала делать записи и приказала мальчишке-мяснику стараться запомнить все, что она не успевала записывать. На рассвете следующего дня Мелхор Энтевадес замолчал, просмотрел список требуемых материалов, составленный Марией-Изабеллой, выслушал дополнения мальчишки-мясника и произнес:

    — Я думаю, это все, что понадобится. Как ты понимаешь, одному человеку не под силу собрать все это.

    — Но я не обычный человек, — ответила она, глядя на список из тысяч пунктов, что был у нее в руке.

    Помощник мясника к тому времени уже уснул, положив голову на скрещенные руки, и видел во сне воздушных гимнасток с выкрашенными в голубой цвет ноготками на стройных ножках.

    Мелхор Энтевадес недоверчиво посмотрел на девушку.

    — Неужели есть на свете такая любовь, что стоит подобных усилий? Любовь, которая заставляет добиваться невозможного?

    Мария-Изабелла ответила мимолетной улыбкой.

    — Что навело тебя на мысль, будто я влюблена?

    Мелхор Энтевадес удивленно приподнял бровь.

    — Я достану все необходимое, — пообещала она мастеру.

    — Но на это уйдет целая жизнь, — устало возразил он.

    — Она у меня есть, — ответила Мария-Изабелла и разбудила подручного мясника, чтобы распрощаться со строителем воздушных змеев.

    — Я не могу отправляться в путь одна, — сказала она. — Ты моложе меня, но я хочу взять тебя в компаньоны. Ты согласен?

    — Конечно, — сонным голосом ответил он. — В конце концов, это не займет больше времени, чем у меня есть.

    — Это путешествие может продлиться гораздо дольше, чем ты предполагаешь, — сказал мастер, покачав головой.

    — Пожалуйста, господин Энтевадес, составьте проект, а когда мы вернемся, у вас будет все, что перечислено в этом списке.

    С этими словами Мария-Изабелла встала, чтобы уйти.

    В тот же день она объявила своим родителям и прочим родственникам, что отправляется в долгое путешествие. Она воспользовалась своим правом Ver du Mundo,[14] когда каждая девушка по достижении шестнадцати лет или любой двадцатилетний юноша имели право странствовать по необъятным просторам Хиниранга в поисках своей судьбы или скрываясь от несчастной доли. Все родные благословили Марию-Изабеллу, вспомнили, что еще недавно она была ребенком и любила петь и танцевать, а теперь стала взрослой молодой женщиной и полноправной гражданкой Сьюидад Мейоры. Всей семьей, не переставая рассказывать о ее детстве, они проводили ее до границы города, а затем помахали руками на прощанье. Что до помощника мясника, так он дождался, пока Мария-Изабелла не останется одна, и тогда присоединился к ней на дороге под названием Путь Странствий вместе со всеми припасами, которые Мария-Изабелла попросила его купить.

    — Я готов путешествовать, — радостно усмехаясь, сказал мальчишка-мясник.

    В плотной шерстяной рубахе он выглядел истинным горожанином, а на шее, на счастье, висел Аджима'ат, деревянный талисман в форме колеса.

    — Что ты сказал своим родным? — спросила Мария-Изабелла, усаживаясь с его помощью на верховую лошадь.

    — Что я вернусь через месяц или два.

    Марии-Изабелле и мальчишке-мяснику потребовалось почти шестьдесят лет, чтобы отыскать все компоненты, указанные Мелхиром Энтевадесом в списке.

    Они начали свое путешествие с Пур'Анана, потом совершили переход в Катакиос и Вири'Ато, где стояло святилище, посвященное Первому Дереву, над которым время не имело власти.

    Дальше путь лежал на север, в земли Банток и Каббарокис, где томился в изгнании Пово Монтаха.

    Потом путешествовали морем на восток, посетили остров Палао и острова Калами'ан, лежащие на перекрестке морских путей, где встречались купцы из разных стран и царило смешение всевозможных наречий.

    Они странствовали на западе, по мрачным землям Секью'ро-ра и Джомал'джига, где Молчаливые Судьи ждали момента, когда Солнце и Луна появятся над одним горизонтом.

    Они добрались до легендарных южных городов Дийа ал Тандаг, Дийя ал Дин и Дийа ал Баджао, где огнепоклонник Джин вел изнурительную войну против Тик'Баранга.

    Путники попали в Рамблон, украшенное мрамором царство Морских Владык, и отважно посетили логово М'Ариндука, в котором умершие хоронят свои воспоминания о свете и земных радостях.

    На третий год странствий у них кончились деньги, тогда Марии-Изабелле и мальчишке-мяснику пришлось задуматься над поиском средств для продолжения путешествия. Отправляясь в путь, Мария-Изабелла умела только ездить верхом, танцевать, петь, играть на арфе, виоле и флейте, вышивать, шить и писать стихи о любви. Ее спутник умел лишь правильно разделывать коровьи туши. К тому времени, когда их поиски подходили к концу, они истратили в пять раз больше денег, чем брали с собой.

    Они оба научились управлять караваном, знали, как разбить плантацию, как строить и оснащать четырнадцать видов речных и морских судов, как разводить и выращивать больших и маленьких лошадей, птиц, собак и чаек. Они по памяти могли рассказать истории шести цивилизаций; говорили и писали на девятнадцати языках; могли приготовить лекарства от всех болезней и недомоганий, как физических, так и душевных; умели производить взрывчатые вещества, lu fuego du ladron[15] и picaro de fuegos artificales;[16] могли изготовить керамику и стекло, даже линзы из любого сорта песка; и знали еще множество различных способов заработать деньги.

    На седьмой год странствий яростный шторм настиг их корабль и уничтожил почти все, что удалось собрать. Мария-Изабелла отчаянно цеплялась за каждый предмет, исчезающий в вихре ветра и волн, а подручный мясника изо всех сил боролся с ураганом, чтобы ветер не унес ее саму. В тот раз Мария-Изабелла в последний раз позволила себе заплакать. Мальчишка-мясник взял ее за руку, и они начали все сначала. Грабители не отставали от каравана, и путешественники научились убегать из домов, пещер и монастырей по дорогам, по морским просторам и в лабиринтах между островами, на лошадях, лодках и плотах. Они приобрели опыт общения с разного рода негодяями и обманщиками, научились торговаться, добиваясь своего сначала при помощи всевозможных монет, драгоценных камней и слитков, а потом при помощи обещаний, угроз и посулов. Они сталкивались с неизвестными угрозами в безымянных местах и научились защищаться, сначала деревянными дубинками, а потом копьями, стальными пластинками и разбойничьими кинжалами.

    На тридцатый год совместных странствий они сверили добытые сокровища со списком, убедились, что осталось не менее тысячи неотмеченных пунктов, обменялись молчаливыми взглядами, полными взаимного понимания, и продолжили поиски компонентов, необходимых для постройки невиданного воздушного змея. Им пришлось посадить семечко таинственного дерева ланг-ка на краю рощи и целых семь лет не отходить от растения, чтобы получить шпонки для соединения рамы. Нижнюю распорку они выиграли в качестве приза в состязании на большее количество выпитого с тремя старшими братьями Дюм'Алона. Нижнюю кромку они собирали по частям во время военной вылазки в Сумалике. А затем пришлось разгадывать загадки беззубой старухи Ай Ай Син, чтобы выяснить, из чего должно состоять крыло змея. Семьдесят бессонных ночей провели они на неприступной вершине горы Апо'аманг ради необходимых компонентов для изготовления металлических частей креплений. Они соорудили искусственную волну для сирен, чтобы обманом завлечь их в ловушку и набрать достаточное количество волос морских красавиц для прядения нитей. Они специально вырастили табун миниатюрных лошадей, чтобы продать их и получить взамен некоторые компоненты креплений, а потом долгих восемнадцать лет старательно подбирали на морском берегу полторы тысячи разных волокон водорослей, которые должны были составить основу ткани для змея.

    Наконец, постаревшие и сгорбленные, они вернулись в родные края и остановились у тех самых ворот Сьюидад Мейоры, через которые покидали город. Бывший помощник мясника взглянул на Марию-Изабеллу.

    — Что ж, мы все-таки вернулись, — сказал он.

    — Ты считаешь, что мы зря потратили жизнь? — спросила она, пока караван со всеми их приобретениями втягивался в город.

    — Ничто не происходит напрасно, — ответил он.

    Они направились к дому Мелхора Энтевадеса и постучали в дверь. Навстречу вышел молодой мужчина и печально сообщил, что мудрый мастер умер много лет тому назад, и теперь он, Руэль Энтевадес, считается новым Мастером Летающих Предметов.

    — Да, да, понимаю. А изготавливаешь ли ты воздушных змеев? — спросила Мария-Изабелла.

    — Змеев? Конечно. Время от времени мне заказывают и такие игрушки…

    — Господин мастер, перед своей смертью не оставлял ли Мелхор Энтевадес чертежей особенного воздушного змея? — прервала его Мария-Изабелла.

    — Ну… — протянул Руэль Энтевадес, — мой великий дед и в самом деле оставил чертежи для женщины по имени Мария-Изабелла дю Сиэло, но…

    — Это я. — Она не обратила внимания на его изумленный взгляд. — Послушайте, молодой человек. Я потратила всю свою жизнь на поиски всех тех материалов, которые Мелхор Энтевадес считал необходимыми для постройки моего змея. Теперь все это собрано и доставлено. Постройте змея.

    Итак, Руэль Энтевадес развернул пожелтевший пергамент с проектом невиданного змея, который приснился Мелхору Энтевадесу и был им записан, сверился со списком материалов, переданным ему помощником мясника, и приступил к сооружению змея.

    И вот работа была закончена, и воздушный змей принял очертания, которых не в силах были представить себе ни Мария-Изабелла, ни подручный мясника. Он был огромным и напоминал по форме звезду, но никто не мог вообразить, что на нем возможно взлететь.

    Подручный мясника помог Марии-Изабелле занять место на змее и взглянул на женщину, с которой успел состариться.

    — Сейчас не время для слез, — ласково сказала Мария-Изабелла и жестом попросила его запустить змея.

    — Нет, для слез всегда найдется время, — тихо прошептал мальчишка-мясник и стал подтягивать бесчисленные веревки и ремни, устанавливать противовесы и уровни хитроумного изобретения.

    — Прощай, прощай! — крикнула она сверху, как только змей-звезда стал стремительно подниматься к небесному своду.

    — Прощай, прощай! — шепотом ответил он, и его сердце разбилось на тысячу твердых и острых осколков.

    По лицу мальчишки-мясника (а он давно уже не был мальчишкой) ручьями струились слезы, а он все смотрел на давно любимую удивительную женщину, привязанную к раме немыслимого воздушного змея.

    Она поднималась к небу, а он вздохнул и осознал абсурдность жизни, тяжесть потери, жестокость надежды, окончание их совместных странствий и безжалостную природу любви, признающей только одну цель. Его руки проворно перебирали веревку (ту самую, которую они получили взамен двух разгаданных головоломок и пригоршни холодных сверкающих бриллиантов на базаре, открывающемся один раз в семь лет на острове Даг'ат Палабрас), а в голове билась мысль о том, что за все эти проведенные вместе годы она даже не спросила его имени.

    Мария-Изабелла поднималась все выше и выше, и на один миг взглянула на простирающийся внизу необъятный родной город, вспомнила, как все начиналось, напрягла дрожащие руки и костяным ножом (ножом с печальной и странной историей, ножом, который достался ей прямо из рук объятой неземной страстью женщины и стал частью награды за разгадку тайны пропавшего панциря черепахи из дворца раджи Сумибона в южном городе Дийа ал Дин) перерезала тускло мерцающую веревку.

    Вверх, вверх, она взлетала все выше и выше. Она увидела под собой извилистую серебристую ленту Пасиглы, плоские крыши дворца Эколия дю Аркана Младшего, правителя Мейоры, шпалеры садов на Площади Империи, сумрачные улицы вокруг рынка. Она смотрела вниз и думала, что видит все, абсолютно все.

    В один краткий миг стремительного подъема ей показалось, что она заметила тонкий шпиль башни, где должен был жить и работать Лоренцо дю Виченцо, звездочет. Она испытала бурную радость оттого, что шестьдесят долгих лет в ней горела искра любви, и теперь она разгорелась и сожгла все сожаления об утраченной юности. В порыве безудержного восторга она порывисто взмахнула рукой и стала выкрикивать имя, навеки высеченное в сердце.

    Мощный порыв ветра взметнул воздушного змея к новым высотам, Сьюидад Мейора и вся земля исчезли в темноте, и тогда Мария-Изабелла прекратила кричать и стала смеяться, смеяться, смеяться.

    Мария-Изабелла дю Сиэло смотрела вверх, в приближающуюся вечность и уже не думала ни о чем, совсем ни о чем.

    А внизу, в городе, в одной из высоких комнат молчаливой Башни Астрономов, где жили почитаемые ученые, давно удалившийся от дел по причине катаракты старик вздыхал во сне и продолжал грезить о безымянных звездах.

    Стивен Кинг
    Сон Харви

    Стивен Кинг и его жена, романистка Табита Кинг, живут в штате Мэн. Первый рассказ писателя был опубликован в 1967 году в сборнике «Startling Mystery Stories». После выхода в свет первого романа «Кэрри» («Carrie») Кинг написал более сорока книг и получил множество наград за рассказы и романы. Последняя из них — Национальная книжная премия за достижения в литературе.

    Кинг, который, вероятно, является самым популярным беллетристом современности, продолжает экспериментировать и рисковать в своих произведениях. Рассказ «Сон Харви» («Harvey's Dream»), опубликованный первоначально в «The New Yorker», является хорошим тому примером.

    Джанет отворачивается от раковины и — бац! — оказывается, что ее муженек (без малого уже тридцать лет) сидит себе за кухонным столом в белой футболке и семейных трусах и наблюдает за ней.

    Все чаще и чаще она находит своего заправилу Уолл-стрита на этом самом месте и в этой самой одежке, как только наступает субботнее утро: поникшие плечи, пустые глаза, белая щетина на щеках, обвисшая мужская грудь в вырезе футболки, торчащие волосы на загривке — вид, как у Алфалфа из «Маленьких негодников»,[17] только старого и глупого. В последнее время Джанет и ее подруга Ханна пристрастились пугать друг друга рассказами о болезни Альцгеймера (как маленькие девчонки, что обмениваются во время тихого часа историями о привидениях): такой-то больше не узнает свою жену, а такая-то не помнит имен своих детей Но на самом деле Джанет не верит, что эти молчаливые появления на кухне субботним утром имеют какое-то отношение к преждевременному развитию болезни. В любое будничное утро Харви Стивенс горит желанием приняться за дело и отправляется на работу электричкой в 6.45, мужчина шестидесяти лет, который выглядит на пятьдесят (ну ладно, пятьдесят четыре) в любом из своих лучших костюмов и который до сих пор способен разорить кого угодно, прикупить акции по займу или сыграть на понижение против самых сильных конкурентов.

    Нет, думает она, он просто учится быть старым, а ей на это противно смотреть. Она боится, что, когда он уйдет на пенсию, так будет каждое утро, по крайней мере пока она не сунет ему стакан апельсинового сока, спросив (с растущим раздражением, с которым не сможет справиться), что он хочет — хлопья или просто тост. Она боится, что как только отвернется от стола или плиты, так сразу увидит его в лучах чересчур яркого утреннего солнца — Харви, утренний вариант, Харви в футболке и семейных трусах, сидит, широко расставив ноги, так что ей видно и его небольшое выпирающее хозяйство (очень ей надо на это смотреть), и желтые мозоли на больших пальцах — зрелище, почему-то всякий раз заставляющее ее вспомнить Уоллеса Стивенса, распинающегося об Императоре мороженого.[18] Сидит себе, задумавшись, и тупо молчит, вместо того чтобы рваться в бой, подхлестнуть себя к предстоящему дню. Господи, как она надеется, что ошибается. От этой картины жизнь кажется такой пустой и даже никчемной. Она невольно все время спрашивает себя, неужели ради этого они преодолели все трудности, вырастили и выдали замуж трех дочерей, пережили неизбежный кризис среднего возраста, когда он закрутил роман, работали и иногда (чего уж там, так и было) гребли под себя. Если, продираясь сквозь густой темный лес, думает Джанет, оказываешься на этой… этой парковке… тогда зачем все это нужно?

    Но ответ прост. Затем, что заранее ничего не известно. По дороге отбрасываешь почти всю ложь, но держишься за одну — жизнь, мол, самое главное. Хранишь альбом с вырезками и фотографиями, посвященный девочкам, и в нем они все еще юные и перед ними пока множество возможностей: Триша, старшенькая, в цилиндре, держит в руках волшебную палочку из фольги, которой помахивает над Тимом, кокер-спаниелем; Дженна, зависла в прыжке над газонной поливалкой, ее пристрастия к наркотикам, кредитным карточкам и пожилым мужчинам пока далеко за горизонтом; Стефани, младшенькая, на окружном соревновании по орфографии, где «дыня канталупа» оказалась ее Ватерлоо. На большинстве этих снимков есть и она, Джанет, с мужчиной, за которого когда-то вышла замуж, они непременно улыбаются, словно поступить иначе — противозаконно.

    Потом однажды совершаешь ошибку — бросаешь взгляд через плечо и обнаруживается, что девочки уже выросли, а мужчина, за которого ты боролась, чтобы остаться его женой, сидит, расставив ноги, белые, как рыбье брюхо, и смотрит не мигая на солнечный луч, и, Господи, может, он и выглядит на пятьдесят четыре в любом из своих лучших костюмов, но, сидя на кухне в таком виде, он выглядит на семьдесят. Нет, черт возьми, на все семьдесят пять. Он выглядит как один из тех, кого головорезы из «Клана Сопрано» называют квашней.

    Она вновь поворачивается к раковине и тихонечко чихает — раз, второй и третий.

    — Как он сегодня? — спрашивает Харви, имея в виду ее насморк. Ответ — не очень хорошо, — но, как случается на удивление часто со многими плохими вещами, у ее летней аллергии есть и хорошая сторона. Больше не нужно спать с ним и бороться среди ночи за кусок одеяла; больше не нужно слушать, как Харви временами приглушенно пускает ветры, погружаясь в сон. Летом ей удается поспать ночью шесть, а то и семь часов, а этого более чем достаточно. Когда наступит осень и Харви вновь переедет в спальню из гостевой комнаты, сон сократится до четырех часов, да и то неспокойных.

    Однажды, она знает, он не вернется. И хотя она ему этого не говорит — ни к чему ранить его чувства, даже если вместо любви осталась одна забота, по крайней мере с ее стороны, — она будет рада.

    Она вздыхает и опускает руку в кастрюльку с водой, стоящую в раковине. Находит в ней что-то.

    — Неплохо, — говорит она.

    А затем, как раз когда она думает (и уже не впервые) о том, что в жизни не осталось больше сюрпризов, никаких непознанных глубин супружества, он произносит до странности будничным голосом:

    — Хорошо, что ты не спала этой ночью со мной, Джакс. Мне приснился плохой сон. Я даже проснулся от собственного крика.

    Она вздрогнула. Как давно он не называл ее «Джакс» вместо Джанет или Джан? Последнее имя — это прозвище, которое она втайне ненавидит. Оно всякий раз напоминает ей приторно-сладкую актрисочку из фильма «Лэсси», который она смотрела в детстве. Там еще был мальчишка (Тимми, его звали Тимми), с ним вечно что-то происходило — то он проваливался в колодец, то его кусала змея, то заваливало камнями; и что это за родители, которые доверяют жизнь ребенка долбаной овчарке?

    Она снова оборачивается к мужу, позабыв о последнем яйце в кастрюльке, а вода все продолжает струиться, и от кипятка остается только тепловатое воспоминание. Харви приснился плохой сон? Это ему-то? Она пытается безуспешно припомнить, когда в последний раз Харви упоминал, что ему вообще снятся сны.

    Ей приходит на ум лишь смутное воспоминание об их периоде ухаживаний: Харви тогда говорил что-то вроде: «Ты мне снишься», она же была еще настолько молода, что находила это очень милым, а не глупым.

    — Что ты сделал?

    — Проснулся от собственного крика, — говорит он. — Ты что, не расслышала?

    — Нет. — Она все еще смотрит на него. Пытается определить, не шутит ли он. Не является ли это какой-нибудь дурацкой утренней шуткой. Но Харви нельзя назвать шутником. Его представление о юморе ограничивается тем, что он рассказывает за обедом анекдоты из своей армейской жизни. Все эти анекдоты она слышала по меньшей мере сто раз.

    — Я выкрикивал какие-то слова, но на самом деле не мог их произнести. У меня было такое ощущение… Даже не знаю… Рот, что ли, не закрывался. У меня будто бы удар случился. И голос был такой тихий-тихий. Совсем не похож на мой собственный. — Он замолкает. — Я услышал самого себя и заставил замолчать. Меня всего трясло, даже пришлось включить ненадолго свет. Пошел пописать и не смог. Теперь в моем возрасте мне кажется, что я всегда могу пописать — хотя бы чуть-чуть, — но только не этой ночью в два сорок семь. — Он снова умолкает, освещенный лучом солнца. Над его головой танцуют пылинки, образуя нимб.

    — А что тебе приснилось? — спрашивает она. И вот что странно: впервые лет за пять, с тех пор как они засиживались до полуночи, обсуждая, придержать акции «Моторолы» или продать (в конце концов они все продали), ей действительно интересно послушать, что он скажет.

    — Даже не знаю, рассказывать ли, — отвечает он с не свойственным ему смущением. Потом поворачивается, берет со стола мельницу для перца и начинает перебрасывать ее с ладони на ладонь.

    — Говорят, если рассказать сон, то он не сбудется, — подбадривает она его, сознавая вторую странность: Харви вдруг ни с того ни с сего выглядит так, как не выглядел уже много лет. Даже его тень на стене смотрится как-то иначе. «У мужа такой вид, словно он представляет собой что-то значимое, к чему бы это? Я ведь только что думала, что жизнь пуста, так отчего она вдруг стала казаться наполненной? За окном летнее утро, конец июня. Мы в Коннектикуте. Приход июня мы всегда встречаем в Коннектикуте. Вскоре один из нас возьмет в руки газету и разделит ее на три части, как Галлию».[19]

    — В самом деле так говорят? — Он задумывается, приподняв брови (ей придется их снова проредить, а то они разрастаются, как дикие кущи, а он никогда ничего не замечает) и перебрасывая мельницу для перца из руки в руку. Ей хотелось бы сказать, чтобы он перестал это делать, а то она нервничает (впрочем, она нервничает и от того, как чернеет его тень на стене, и от собственного сердцебиения, которое внезапно ускорило темп без всякой на то причины), но она не хочет отвлекать мужа от того, что сейчас варится в его голове этим субботним утром. А затем он отставляет в сторону мельницу для перца, что само по себе должно быть неплохо, но почему-то не приносит ей облегчения, а все оттого, что мельница отбрасывает собственную тень, которая ложится на стол, как тень от огромной шахматной фигуры; даже сухие хлебные крошки на столе отбрасывают тени, и она не представляет, почему это так ее пугает. Она вспоминает, как Чеширский Кот говорит Алисе: «Мы тут все ненормальные», и внезапно ей уже не хочется выслушивать глупый сон Харви, от которого он проснулся в крике, словно человек, у которого случился удар. Внезапно ей снова хочется, чтобы жизнь стала пустой и никакой другой. Пустота — это нормально, пустота — это даже хорошо, стоит только взглянуть на актрисочек в кино, если сомневаешься.

    Ничего не должно случиться, думает она лихорадочно. Вот именно, лихорадочно; она как будто снова испытывает прилив, хотя могла бы поклясться, что все эти глупости закончились два или три года тому назад. Ничего не должно случиться, субботнее утро, и ничего не должно случиться.

    Она открывает рот, чтобы сказать ему, будто все перепутала, что на самом деле говорят, будто сон сбудется, если его рассказать, но слишком поздно, Харви уже начинает рассказывать, и ей приходит мысль, что это ее наказание за то, что считала жизнь пустой. В действительности жизнь похожа на песню «Джетро Талл»,[20] тяжелая, как кирпич, без всяких пустот, как только она могла думать иначе?

    — Мне приснилось, что настало утро и я пришел на кухню, — говорит Харви. — Субботнее утро, совсем как это, только ты еще не встала.

    — Я всегда встаю раньше тебя по субботам, — говорит она.

    — Я знаю, но ведь это сон, — терпеливо отвечает он, и она видит седые волоски на внутренних сторонах его бедер, где мускулы совсем дряблые и тощие. Когда-то он играл в теннис, но те дни давно прошли. Тогда она думает со злобой, совершенно ей не свойственной: «У тебя случится сердечный приступ, и тебе настанет конец, и может быть, тогда поместят некролог в „Таймс“, но если в тот день умрет какая-нибудь второразрядная актрисуля пятидесятых годов или не очень известная балерина из сороковых, то даже некролога ты не получишь».

    — Так оно и было, — говорит он. — Я хочу сказать, что солнце светило в окно. — Он поднимает руку, и пылинки над его головой начинают оживленно кружиться, и ей хочется закричать, чтобы он этого не делал, не нарушал гармонию Вселенной.

    — Я видел собственную тень на полу, и никогда прежде она не казалась мне такой яркой и густой. — Он умолкает, затем улыбается, и она видит, как сильно потрескались у него губы. — Какое странное определение для тени — «яркая». «Густая» тоже.

    — Харви…

    — Я подошел к окну, — говорит он, — выглянул и увидел вмятину на крыле фридмановского «вольво», и я понял каким-то образом, что Фрэнк ездил куда-то напиться, а по дороге домой получил вмятину.

    Ей вдруг кажется, что она сейчас потеряет сознание. Она сама видела вмятину на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана, когда подходила к двери посмотреть, не принесли ли газету (не принесли), и она подумала тогда то же самое: что Фрэнк ездил в «Тыкву» и обо что-то ударился на парковке. «Интересно, как выглядит тот, с кем он стукнулся?» — вот что в точности она подумала.

    Тут ей приходит в голову мысль, что Харви тоже видел эту вмятину и теперь морочит ей голову по какой-то странной прихоти. Разумеется, это возможно: в гостевой, где он спит летними ночами, одно окно выходит на улицу. Только Харви Стивенс не такой человек. Не в его стиле морочить кому-то голову.

    На ее щеках, лбу и шее проступает пот, она чувствует его, сердце бьется быстрее, чем прежде. Ее душит дурное предчувствие. Ну отчего это должно случиться именно теперь? Теперь, когда жизнь вошла в свое русло и впереди нет никаких бурь? «Если я сама напросилась на это, то простите», — думает она… а может быть, она действительно молится. Пусть все будет по-старому, пожалуйста, пусть все будет как прежде.

    — Я подошел к холодильнику, — рассказывает Харви, — и заглянул внутрь, там стояла тарелка фаршированных яиц, закрытая куском прозрачной пленки. Я обрадовался — мне очень захотелось устроить себе ланч в семь утра!

    Он хохочет. Джанет, то есть теперь уже Джакс, смотрит в кастрюльку, стоящую в раковине. На оставшееся на дне единственное яйцо, сваренное вкрутую. Остальные она уже успела очистить, аккуратно разрезать пополам и вынуть желтки. Все это сложено в миску рядом с сушилкой. Сбоку от миски стоит банка майонеза. Она планировала подать на ланч фаршированные яйца с зеленым салатом.

    — Я не хочу слушать дальше, — говорит она, но так тихо, что едва слышит саму себя. Когда-то она ходила в драмкружок, а теперь у нее не хватает голоса, чтобы было слышно на другом конце кухни. Грудь начала ныть, как заныли бы ноги Харви, если бы он попробовал сыграть в теннис.

    — Я подумал, что съем одно, — говорит Харви, — а потом подумал — нет, иначе она на меня раскричится. А затем начал звонить телефон. Я бросился к трубке. Не хотел, чтобы ты проснулась. И тут начинается самое страшное. Хочешь услышать самое страшное?

    «Нет, — думает она, стоя у раковины. — Я не хочу услышать самое страшное». Но в то же время она хочет услышать самое страшное, каждый хочет услышать самое страшное, мы тут все ненормальные, да и мама ее действительно говорила, что если рассказать сон, то он не сбудется, что означало: делись кошмарами, а хорошие сны береги для себя, прячь их, как зубок, под подушку. У них три дочери. Одна живет на этой же улице. Дженна, веселая разведенка, точно так зовут одну из близняшек Буша, и Дженну от этого с души воротит; в последнее время она настаивает, чтобы ее называли Джен. Три девочки, а значит, много молочных зубов под множеством подушек, много волнений по поводу незнакомцев в машинах, предлагающих сласти и прокатиться, а значит, множество предостережений, и теперь остается только надеяться, что мама была права: рассказать плохой сон — все равно что вонзить кол в сердце вампира.

    — Я снял трубку, — говорит Харви, — звонила Триша. — Их старшая дочь, Триша, идеализировавшая Гудини и Блэкстоуна[21] до того, как открыла для себя мальчиков. — Вначале она произнесла только одно слово «пап», но я сразу понял, что это Триша. Ты ведь знаешь, как это бывает?

    Да. Она знает, как это бывает. Она знает, как это узнавать свою деточку по первому слову, по крайней мере пока деточка не вырастет и не уйдет к кому-то другому.

    — Я сказал: «Привет, Триш, почему ты звонишь так рано, милая? Мама все еще спит». Сначала ответа не было. Я даже подумал, что нас разъединили, а затем я услышал какое-то тихое бормотание и всхлипывание. Даже не слова, обрывки слов. Будто она пытается заговорить, но никак не может, обессилев или задохнувшись. И вот в ту минуту я перепугался.

    Да, что ж, он не торопится со своим рассказом. А ведь Джанет — та самая Джакс из школы Сары Лоренс, Джакс из драматического кружка, Джакс, здорово умевшая целоваться по-французски, Джакс, курившая сигареты «Житан» и предпочитавшая всем напиткам текилу, — Джанет уже давно терзается страхом, подкравшимся еще до того, как Харви упомянул вмятину на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана. Подумав об этом, она невольно вспоминает один телефонный разговор. Еще недели не прошло, как они с подругой Ханной болтали о пустяках, в конце концов переключившись на страшилки про болезнь Альцгеймера, Ханна — в городе, а Джанет свернулась калачиком на подоконнике в гостиной и любуется их участком Уэстпорта в один акр, всеми красивыми растениями, от которых у нее появляется насморк и слезятся глаза. Прежде чем разговор свернул на Альцгеймера, они обсуждали сначала Люси Фридман, а затем и Фрэнка, и кто из них произнес это? Кто из них сказал: «Если он не перестанет садиться пьяным за руль, то в конце концов кого-нибудь задавит»?

    — А затем Триш сказала что-то вроде «лица» или «лиса», но во сне я понял, что она… проглатывает?., так, кажется, говорят? Что она проглатывает первый слог и что на самом деле хочет сказать «полиция». Я спросил у нее, что там насчет полиции, что она пытается мне сказать про полицию, а сам присел. Вот сюда. — Он показывает на стул, который стоит у них в телефонном уголке, как они это называют. — В трубке помолчали, затем послышался шепот, снова эти обрывки слов. Я очень разозлился на нее и подумал, опять выпендривается, королева сцены, совсем как раньше, но тут она произносит «номер», причем четко-четко. Я понял — как понял, когда она старалась сказать «полиция», — что теперь она пытается объяснить, что, мол, полиция позвонила ей, а не нам, потому что у них нет нашего номера.

    Джанет одеревенело кивает. Они решили изъять свой номер из справочной два года назад, когда репортеры не давали им покоя, все время названивали Харви, интересовались неразберихой с «Энроном». Обычно во время обеда. И вовсе не потому, что он лично занимался акциями «Энрона», а потому что вообще специализировался на больших энергетических компаниях. Он даже вошел в состав президентской комиссии за несколько лет до этого, когда Клинтон еще считался большой шишкой, а мир был (по крайней мере, по ее скромному мнению) чуть лучше, чуть безопаснее. И хотя в Харви ей много чего теперь не нравилось, в одном она была абсолютно уверена: у Харви в мизинце больше честности, чем у всех тех козлов из «Энрона», вместе взятых. Может, ей иногда и тошно от его честности, но зато она в нем не сомневается.

    Но разве у полиции нет способов заполучить изъятые номера? Наверное, нет, если они торопятся что-то выяснить или кому-то что-то сообщить. А кроме того, сны ведь не обязательно должны отличаться логикой, разве нет? Сны — это стихи подсознания.

    И теперь, когда для нее невыносимо стоять спокойно, она подходит к кухонной двери и выглядывает на Соуинг-Лейн в яркий июньский день — их собственный маленький прототип того, что, по ее мнению, является американской мечтой. Какое тихое утро, миллионы капелек росы все еще сверкают в траве! И все же сердце стучит в груди, как молот, и пот ручьем течет по лицу, и ей хочется сказать мужу, чтобы он перестал, она не хочет слушать его сон, этот ужасный сон. Она должна напомнить ему, что Дженна живет на этой же улице — то есть Джен, та самая Джен, что работает в местном видеосалоне и проводит слишком много свободных вечеров в баре «Тыква» с такими же, как Фрэнк Фридман, который годится ей по возрасту в отцы. Что, несомненно, для нее имеет особую привлекательность.

    — Только и шептала обрывки слов, — продолжает Харви, — голос, наверное, пропал. Потом я расслышал слово «погибла» и понял, что одна из наших девочек мертва. Сразу понял. Не Триша, раз это она звонила, а Дженна или Стефани. Я очень перепугался. Сидел на стуле и гадал, кого я предпочел бы потерять, как в долбаном «Выборе Софи». Я начал на нее кричать: «Скажи кто! Скажи мне, которая из них! Ради бога, Триш, скажи мне, которая из них!» И только тогда реальный мир начал постепенно просачиваться в сон кровавой струйкой… если, конечно, такое бывает…

    Харви отрывисто рассмеялся, а Джанет в ярком утреннем свете видит красное пятно в самом центре вмятины на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана, и в центре пятна — что-то темное — то ли кусок грязи, то ли клок волос. Она ясно представляет, как Фрэнк криво припарковывается к обочине в два часа ночи, настолько пьяный, что даже не пытается въехать на подъездную аллею, не говоря уже о гараже, — прямо к воротам, и все. Она представляет, как он, спотыкаясь, бредет домой, понурив голову и громко сопя.

    — К этому времени я уже понял, что лежу в кровати и слышу тихий голос, который совсем не похож на мой собственный. Это был какой-то чужой голос, хрипевший «ажи не отор-ая, ажи не отор-ая», вот как это звучало. «Ажи не отор-ая, Иш!»

    Скажи мне, которая. Скажи мне, которая, Триш.

    Харви замолкает. Задумывается. Пылинки по-прежнему пляшут вокруг его лица. От яркого солнца на его футболку даже больно смотреть, такая она белая; футболка выстирана порошком из рекламы.

    — Я лежу и жду, что ты сейчас вбежишь узнать, в чем дело, — наконец произносит он. — Я весь покрыт гусиной кожей и дрожу, уговаривая себя, что это всего лишь сон. Наверняка ты тоже так делаешь. А еще я думаю, как все было реально. Это было чудо, хотя по-своему ужасное.

    Он снова замолкает, обдумывая, как сказать то, что было потом, не подозревая, что жена больше его не слушает. Бывшая Джакс собирает все силы, все свои способности и старается заставить себя поверить, будто то, что она видит, вовсе не кровь, а обыкновенная грунтовка в том месте, где облезла краска. Ее подсознание с готовностью хватается за это слово — «грунтовка».

    — Поразительно, не правда ли, как далеко может завести нас наше воображение? — после паузы говорит он. — Наверное, какой-нибудь поэт — только настоящий, великий поэт — представляет свое будущее стихотворение в виде подобного сна. Каждая деталь такая четкая и яркая.

    Он умолкает, и кухня теперь принадлежит солнцу и танцующим пылинкам, а снаружи мир затаился. Джанет смотрит на «вольво» на противоположной стороне улицы, машина начинает расплываться у нее в глазах, становясь похожей на кирпич. Когда звонит телефон, ей хочется закричать, но она не может сделать ни единого вдоха, хочется заткнуть уши, но руки не слушаются. Она слышит, как Харви встает и идет к телефону, а тот звонит во второй раз, потом в третий.

    «Ошиблись номером», — думает она. Наверняка ошиблись номером, потому что если рассказать сон, то он не сбудется.

    — Алло? — говорит Харви.

    Урсула К. Ле Гуин
    Печальные истории из Махигула

    Эти истории, объединенные в один рассказ, входят в сборник Ле Гуин, изданный в 2003 году, — «Меняя измерения» («Changing Planes»). Рассказы, составляющие этот сборник, объединены идеей ментального путешествия по иным измерениям, которое происходит в периоды ожидания самолета в аэропорту, или когда на тебя обрушивается горе, или при утрате свободы. Ле Гуин работает как в прозаических, так и в поэтических жанрах, причем диапазон писательницы широк — от реалистической беллетристики до научной фантастики и фэнтези, от детских и подростковых книг до сценариев и эссе, от текстов песен до комментариев к перформансу. Среди множества наград, которых удостоилась Ле Гуин, в частности Национальная книжная премия, премия ПЕН/Маламуд, пять премий «Хьюго» и пять премий «Небьюла».

    В число книг, которые Ле Гуин выпустила за последнее время, входят переводы «Избранных стихотворений» Габриэлы Мистраль и книги Анжелики Городишер «Империя Кальпа: величайшая империя, которой никогда не было на свете»; «Мысленная волна: беседы и эссе о писателе, читателе и воображении» и «Дар». В этом году Ле Гуин получила премию американской библиотечной ассоциации имени Маргарет А. Эдвардс — за огромный вклад в детскую литературу. Ле Гуин вышла замуж за историка Чарлза А. Ле Гуина в 1953 году в Париже; с 1958 года они живут в Портленде, штат Орегон, у них трое детей и трое внуков.

    Когда я попадаю в Махигул, ныне мирный край с некогда кровавой историей, то провожу большую часть времени в Имперской библиотеке. Многие возразят мне, что нет занятия скучнее — в ином измерении или где бы то ни было; но я, вслед за Борхесом, даже и царствие небесное представляю себе неким подобием библиотеки.

    Большая часть Махигулской библиотеки находится на открытом воздухе. Архивы, книжные стеллажи, электронные хранилища и компьютерные картотеки — все это расположено в подземных помещениях, где регулируются температура воздуха и влажность, но над этим обширным комплексом поднимаются воздушные аркады, образующие галереи и навесы, которые окружают многочисленные площадки и зеленые насаждения, и все это — Читальные сады библиотеки. Некоторые сады представляют собой мощеные дворики, аккуратные, уединенные, напоминающие монастырь. Другие — пространные парки с лощинами и холмами, купами деревьев и лужайками и полянами, заросшими травой и окруженными цветущей живой изгородью. И везде царит тишина. Здесь никогда не бывает особенно людно, и можно спокойно побеседовать с другом или что-то обсудить большой компанией. Обычно где-то вдали декламирует свои стихи какой-нибудь поэт, но те, кому нужно совершенное одиночество, обретут его здесь. Во всех дворах и двориках есть фонтаны — иногда это тихий пруд или колодец, иногда ступенчатый каскад, по которому журчит вода. В тех садах, что побольше, повсюду бегут, разветвляясь на множество рукавов, питаемые ключами ручьи, там и сям звенят маленькие водопады. Где бы вы ни были, вам всегда будет слышно, как журчит вода. Повсюду рассеяны скромные, но удобные сиденья — они легкие и их можно переставлять с места на место. Иной раз это просто рамка с натянутым холстом и спинкой, но без ножек, так что можно устроиться прямо на ровном дерне и читать с полным удобством, но есть также и кресла, и столы, и шезлонги, которые стоят в тени деревьев и под сенью галерей. И к каждому из них можно подключить ноутбук.

    В Махигуле чудесный климат — все лето и всю осень погода сухая и теплая. По весне, когда моросит мягкий монотонный дождик, от аркады к аркаде натягивается большой тент, так что можно по-прежнему читать на воздухе под шум капель, что мягко барабанят по ткани, время от времени поднимая голову и посматривая из-под навеса на деревья и бледное небо. Или можно устроиться под каменными сводами, окружающими тихий серый дворик, и смотреть, как дождь сеется в пруд, заросший лилиями. Зимой погода в Махигуле туманная, но это не мокрая холодная мгла, а мягкая дымка, и сквозь нее всегда просвечивает солнце, как цвет, играющий в молочном опале. Туман смягчает очертания травянистых склонов и высоких темных деревьев, и они кажутся ближе, чем на самом деле, и Читальные сады делаются таинственными и уютными.

    Так вот, всякий раз, оказавшись в Махигуле, я отправляюсь в Читальные сады, и приветствую терпеливых, знающих свое дело библиотекарей, и брожу в поисках чтения, покуда не найду себе интересную книгу — беллетристику или исторический труд. Чаще всего я читаю книги по истории, ибо по увлекательности история Махигула превосходит беллетристику многих других стран. В истории Махигула много насилия и горя, но в библиотеке, месте столь благодатном и прекрасном, можно и нужно открыть свое сердце для печали, боли и безумия. Вот лишь несколько из тех историй, которые я прочла при мягком осеннем свете, на поросшем травой берегу ручья или жарким летним днем в сумраке уединенного безмолвного дворика, в библиотеке Махигула.

    Додау Неисчислимый

    Когда Додау, пятидесятый император сороковой династии Махигула, взошел на престол, столицу и прочие города уже украшали десятки статуй, изображавших его деда, Андау, и его отца, Дауода. Новый император повелел заменить лица у этих статуй и высечь на них собственный лик, и так по всей стране появилось множество статуй, изображающих Додау. Он также повелел изготовить сотни и сотни своих новых подобий. Тысячи ремесленников трудились в сотнях мастерских над идеализированными скульптурными изображениями императора Додау. А всего статуй с переделанными лицами и новых статуй получилось такое великое полчище, что для них не хватало постаментов и пьедесталов и ниш, и потому статуи пришлось расставить прямо на улицах и перекрестках, на ступенях храмов и общественных зданий, на площадях и во дворах. А поскольку император продолжал платить ремесленникам, чтобы те создавали все новые и новые статуи, а мастерские работали бесперебойно, то вскоре места для одиночных изображений императора уже не — осталось. Целые компании и отряды Додау молча и неподвижно стояли теперь в самой гуще уличной толпы, среди прохожих, спешивших по своим делам — по всем большим и малым городам королевства Махигул. Даже в самой крошечной деревеньке неизбежно имелся десяток-полтора императоров Додау — они высились на главной улице или в переулках, и под ногами у них бродили свиньи и курицы.

    По ночам император частенько облачался в простые темные одежды и через потайную дверцу покидал пределы дворца. Офицеры дворцовой гвардии следовали за ним на почтительном расстоянии, под покровом ночи оберегая государя во время всех его прогулок по столице, которая в те времена носила название Додауайя. И офицерам, и прочим дворцовым сановникам не раз приходилось наблюдать, что проделывает на прогулках император. Обычно он шел по улицам и площадям столицы и останавливался у каждой статуи или компании статуй, изображавших, естественно, его самого. Додау тихонько хихикал над статуями, шепотом бранил их трусами, дурнями, рогоносцами, меринами и тупицами. Он плевался на статуи, проходя мимо. Если же площадь или улица были безлюдны, он мочился на статую или наземь, и, подобрав ком вонючей грязи, пачкал лицо статуи или замазывал надпись, прославлявшую величие собственного царствования.

    А если наутро кто-то из горожан сообщал, что видел подобное осквернение императорской статуи, то стража хватала или какого-нибудь махигулца, или заезжего чужеземца — любого, кто попадался под руку, а если никто не попадался, тогда стражники хватали того, кто сообщил о преступлении. Арестованному, кто бы он ни был, предъявляли обвинение в святотатстве и затем пытали его — до смерти или до признания. Если обвиняемый признавал свою вину, император, в качестве уполномоченного богом верховного судии, приговаривал святотатца к смертной казни на следующем массовом Вершении Правосудия. Эти массовые казни происходили каждые сорок дней. На казнях присутствовали император, его священнослужители и весь двор. А поскольку каждую из жертв душили гароттой, то церемония нередко затягивалась на несколько часов.

    Император Додау правил тридцать семь лет. Он был задушен в собственной уборной своим внучатым племянником Дандой.

    После этого в Махигуле вспыхнула гражданская война, а за ней еще и еще, и большая часть статуй, изображавших Додау, была уничтожена. Однако группа из девяти статуй сохранилась в маленьком горном городке, на площади перед храмом, ибо местные жители поклонялись этим статуям как изображениям Девяти Благословенных Проводников в Иной Мир. А поскольку, поклоняясь, они годами натирали лица статуй благовонным маслом, то вскоре черты императора стерлись, но надписи на статуях более или менее сохранились — по крайней мере, во времена седьмой династии некий ученый смог идентифицировать изображения как последнее, что осталось от правления Додау Неисчислимого.

    Обтрийская чистка

    Ныне Обтри — дальняя западная провинция империи Махигул; она вошла в состав Махигула в те времена, когда император Тро II присоединил к империи страну Вен, которая аннексировала Обтри ранее.

    Обтрийская чистка началась около пятисот лет тому назад, когда в демократической Обтри был избран президент, в ходе предвыборной кампании пообещавший изгнать за пределы страны астазов.

    В ту эпоху на плодородных равнинах Обтри уже тысячу лет обитали два народа — созы, пришедшие с северо-запада, и астазы, явившиеся с юго-запада. Первоначально созы были беженцами, которых некогда вынудило покинуть родину вторжение захватчиков. Произошло это примерно в те же времена, когда астазы, доселе ведшие полукочевой образ жизни, начали устраивать оседлые поселения на равнинах Обтри.

    Тиобы, коренное население Обрти, вытесненные пришельцами, переселились в горы, где и жили нищим пастушьим племенем. Они хранили свои древние, примитивные обычаи и язык и права голоса не имели.

    Что касается созов и астазов, то каждый из двух народов пришел на равнины Обтри со своей религией. Созы простирались ниц перед божеством-отцом, которого называли Аф. Сложные, строго соблюдавшиеся ритуалы афского культа проводили в храмах жрецы. Астазы же исповедовали религию, согласно которой высшие силы ни в каком конкретном божестве не воплощались; священнослужителей у астазов не было, а религиозный культ сводился к разнообразным трансам, пляскам-импровизациям, толкованиям видений и поклонению мелким идолам.

    Когда астазы явились в Обтри, это был народ яростных воинов, и они изгнали коренное население, тиобов, в горы, а у поселенцев-созов отобрали лучшие земли. Но плодородных угодий хватало на всех, и со временем оба народа научились мирно сосуществовать бок о бок. По берегам рек выросли прекрасные города — в одних жили созы, в других — астазы. Торговые узы между двумя народами крепли с каждым годом, в городах созов появились гетто и анклавы, в которых селились торговцы-астазы, и наоборот.

    На протяжении девяти веков Обтри не знала централизованного правительства. В стране существовали города-государства и сельские регионы. Они соперничали в торговых делах, время от времени устраивали сражение-другое из-за какой-нибудь территории или религиозного постулата, но в целом им удавалось поддерживать пусть и непрочный, и настороженный, но мир.

    Астазы считали созов тупыми и лживыми трудягами. Созы же полагали, что астазы умны, честны, проворны и непредсказуемы.

    Созы выучились у астазов их дикой, бурной, страстной музыке, похожей на вой ветра. Астазы переняли у созов умение пахать землю и обрабатывать зерно. Но лишь немногие из них осваивали чужой язык — разве что самую малость, ровно в тех пределах, которые были необходимы для торговли, ругани и еще — для выражения любви.

    Ибо сыновья и дочери обоих народов горячо влюблялись друг в друга и нередко смешанные пары сбегали из дому, разбив сердца отцов и матерей. Проклятия, исторгаемые оскорбленными родителями, возносились к небесам и летели по следу беглецов. А влюбленные беглецы отправлялись в другие города и селились в смешанных гетто — созастазских и астасозских, и в аффастазских анклавах, и воспитывали детей в поклонении Афу или в вихре вольной пляски перед идолами. Аффастазы соблюдали и те и другие ритуалы, каждый в отведенные для этого дни. И созастазы устраивали пляски под воющую музыку перед алтарями Аф, а астасозы простирались ниц перед идолами.

    Но созов, чистокровных созов, которые чтили Афа согласно древним обычаям и в большинстве своем жили в сельской местности, а не в городах, их жрецы убеждали, что-де их бог желал, дабы они рождали сыновей своих во славу его, и потому семьи у созов были более многочисленны. У жрецов же бывало до пяти жен и до тридцати детей. Набожные созанки молили Афа даровать им тринадцатого, пятнадцатого, двадцатого ребенка. Астазанки же, наоборот, заводили ребенка только по особому приказанию, после длительного транса перед своим персональным идолом и только в благоприятное для зачатия время, а потому у них редко было более двух-трех детей. Так созы числом превзошли астазов.

    Примерно пятьсот лет назад разобщенные города и сельские поселения Обтри, испытывая давление со стороны агрессивных венов с севера и влияние Идаспианского Просветления, шедшее от империи Махигул с востока, сплотились сначала в альянс, а затем в единое национальное государство. В тот период понятие народа было на пике политической моды; Обтрийский народ заявил о себе как о демократическом режиме, с президентом, кабинетом министров и парламентом, избираемыми всенародным голосованием взрослого населения. В парламенте были пропорционально представлены все регионы, и сельские, и городские, и все этно-религиозные слои населения (созы, астазы, аффастазы, созастазы и астасозы).

    Четвертым президентом Обтри был подавляющим большинством голосов избран соз по имени Диуд.

    И хотя по ходу предвыборной кампании он все отчетливее высказывался против «безбожных» и «чуждых» элементов обтрийского общества, тем не менее многие астазы проголосовали за него. «Нам нужен сильный вождь», — говорили они. Им хотелось, чтобы правительство возглавил президент, способный противостоять угрозе со стороны венов и восстановить закон и порядок в городах, страдавших от перенаселения и бесконтрольной нелегальной торговли.

    В течение полугода Диуд успел назначить своих фаворитов на все ключевые посты в кабинете министров и парламенте и взял под жесткий контроль вооруженные силы. И вот тогда-то он развернулся по-настоящему. Президент объявил, что отныне вводит универсальный ценз, согласно которому все жители Обтри должны были отчитаться о своем вероисповедании (созы, созастозы, астасозы или же язычники), а также о своей национальности (здесь критерия было всего два — соз или не-соз).

    Следующим шагом Диуд перевел Гражданскую Гвардию из Добаба, города, населенного в основном созами и находившегося в сельском регионе, где большинство населения также составляли созы, в город Азу, крупный речной порт, где население было пестрым и созы, астазы, астасозы, созастазы на протяжении веков мирно жили бок о бок. В Азу гвардейцы двинулись по домам, где жили астазы и любые язычники, не принадлежащие по национальности к созам и отныне без разбору именующиеся «безбожниками». Всем им было приказано немедленно покинуть свои дома; из вещей перепуганные «безбожники» смогли прихватить с собой только то, что в спешке попалось им под руку.

    Арестованных безбожников поездом вывезли к северным границам Обтри. Здесь их держали в огороженных лагерях или загонах для скота — кого неделями, кого месяцами, — а потом отправляли к венийской границе. На месте назначения их выгружали из поездов или товарных вагонов, а затем арестованные получали приказ двигаться через границу. За спиной у них были вооруженные солдаты. Арестованные повиновались. Но и прямо перед ними тоже оказывались вооруженные солдаты — венийские пограничники. Первый раз, завидев партию арестованных, пограничники решили, что началось обтрийское вторжение, и перестреляли сотни людей, прежде чем до них дошло, что большинство нападающих — дети, старики и беременные женщины, что все они до единого безоружны, что все они пытаются бежать, съеживаются, падают на колени, ползут, взывают о пощаде. Кое-кто из венийских солдат продолжал пальбу, исходя из того, что все равно перед ним обтрийцы, а значит, враги.

    Президент Диуд, город за городом, продолжал очищать свою страну от безбожников. Большинство арестованных вывозили в отдаленные, глухие районы и держали там, как скот, в огороженных лагерях — так называемых просветительных центрах. Предполагалось, что в этих лагерях безбожники познают благодать учения Афа. Всем этим людям не хватало пищи и крыши над головой, а потому в течение года большая часть узников умерла. Многие астазы успевали обратиться в бегство до ареста — они бежали к границе, уповая на волю случая и маловероятное милосердие венов. К концу первого срока правления президент Диуд очистил свою страну от пятисот тысяч астазов.

    Диуд выставил свою кандидатуру на второй срок, и не нашлось ни одного астаза, который осмелился бы баллотироваться в президенты и соперничать с Диудом. И все же другой кандидат обошел Диуда в предвыборной гонке: это был новый любимец религиозных и сельских избирателей-созов — некто Риусук. Девиз его предвыборной кампании гласил: «Обтри — Божий край». А главной его мишенью стали общины созастазов в южных городах — их плясовой культ последователи Риусука считали кощунством и чистейшим злом.

    Однако большинство солдат в южных провинциях были со-застазами, и в первый год правления Риусука они взбунтовались. Мятежники получили поддержку со стороны партизанских отрядов и групп сопротивления астазов, которые прятались в лесах и городах. Наступило смутное время, страну захлестнула волна насилия, вспыхивали все новые распри. Президент Риусук был похищен из летней резиденции на берегу озера, а через неделю его обезображенное тело обнаружили на проезжей дороге. В уши, глазницы и ноздри трупа были воткнуты идолы-талисманы астазов.

    Начались беспорядки, и, воспользовавшись создавшейся ситуацией, генерал Ходус, из астасозов, провозгласил себя действующим президентом Обтри, встал во главе оставшейся армии и объявил Очистку Обтри от Безбожных Язычников До Победного Конца. Теперь под категорию язычников подпадали астазы, созастазы и аффастазы. Солдаты Ходуса убивали всех, кто не относился к созам или на кого доносили, что он из безбожников, — убивали повсюду, где могли отыскать, и оставляли тела без погребения.

    Аффастазы из северных провинций сплотились под знаменами своего вождя — женщины по имени Шамато, бывшей школьной учительницы; преданные ей партизаны семь лет обороняли четыре северных города и горные регионы Обтри от войск Ходуса. Шамато была убита во время налета на территории астасозов.

    Едва взяв бразды правления в свои руки, генерал Ходус немедленно закрыл все университеты. На должность школьных учителей он назначил жрецов Афа, но впоследствии, когда началась гражданская война, все школы пришлось закрыть, поскольку они стали излюбленной мишенью для снайперов и бомбардировщиков. Границы были на замке, безопасных торговых маршрутов не осталось, коммерция замерла, начался голод, а за голодом последовали эпидемии. Созы и те, кто не имел права так себя называть, продолжали изничтожать друг друга.

    На шестой год гражданской войны в северные провинции вторглись войска венов. Завоеватели не встретили отпора — некому было встать на защиту Обтри, ибо все дееспособное население пало, сражаясь с соседями. Армия венов вихрем промчалась по Обтри, расправляясь с остатками партизанских отрядов. Вен аннексировал северные провинции, и на протяжении нескольких веков они были данниками венийцев.

    Венам все обтрийские религии внушали равное отвращение, и потому они насильственно учредили в Обтри публичное отправление культа своего женского божества, Великой Матери Сосцов. Созы, астасозы и созастазы научились простираться ниц перед огромным изображением вымени, а немногочисленные уцелевшие астазы и аффастазы отныне плясали ритуальные танцы перед маленькими идолами, изображавшими сосцы.

    И только тиобы, обитавшие высоко в горах, ничуть не изменились — они вели прежнюю скудную пастушескую жизнь, и у них не было религии, ради которой стоит убивать. И хотя автор великого мистического стихотворения «Восхождение», которое прославило Обтри в иных измерениях, остался неизвестным, нам ведомо, что был он тиобом.

    Черный Пес

    Испокон веков враждовали между собой два племени, обитавшие в великих Айейских лесах. Каждый мальчик из племени хоа или фаримов рос, сгорая от нетерпения, — он ждал, пока настанет час отправиться в набег на врагов и тем самым получить посвящение в мужчины.

    Отправившись в набег, отряд на полпути встречал точно такой же отряд — и начиналось сражение. Бои происходили в одних и тех же традиционных местах — на прогалинах меж лесистых холмов и речных долин, где обитали племена хоа и фаримов. Обычно бой заканчивался на шести или семи убитых, и вожди с каждой стороны одновременно провозглашали победу. И тогда каждое племя отправлялось восвояси, унося своих убитых и раненых, а дома воины пускались в пляску победы. Павших своих собратьев они поднимали и усаживали попрямее, чтобы и те могли насладиться танцем победы прежде собственных похорон.

    Время от времени связь, которую племена поддерживали между собой, нарушалась, и тогда никто не выходил навстречу отряду, отправившемуся в набег. В таком случае отряду следовало вихрем промчаться по деревне, поубивать всех мужчин, а женщин и детей забрать себе в рабство. Это было скверное дело, тяжелое дело, которое нередко приводило к гибели женщин, детей и стариков во вражеской деревне, а кроме того, гибли воины из отряда. Считалось, что куда достойнее и сообразнее, если воины, отправляясь в набег, знают, когда и где их встретит вражеский отряд, и тогда бой пройдет в установленных рамках в условленном месте.

    Хоа и фаримы почти не держали домашних животных, если не считать мелких собачек вроде терьеров, которые оберегали хижины и амбары от мышей. Оружием хоа и фаримам служили короткие бронзовые мечи и длинные деревянные копья, а также щиты. Подобно Одиссею, хоа и фаримы владели луком и стрелами, но никогда не применяли их на поле боя — лишь для охоты и для забавы. На прогалинах в лесу оба племени сеяли зерно и выращивали овощи, а каждые пять-шесть лет переносили свои селения на новое место. На женщин и девушек возлагалась вся работа в поле и по дому, добывание и заготовка пищи, а также и переезд на новое место, причем все это отнюдь не называлось работой, но «женскими занятиями». Занимались женщины и рыбной ловлей. Мальчики ловили древесных крыс и кроликов, мужчины охотились на пятнистых оленей, водившихся в тех лесах, а старики принимали решение, когда сеять, переезжать и отправляться в очередной набег на врага.

    Но в битвах гибло так много юношей, что стариков, которые могли бы спорить о посевах, переездах и набегах, оставалось совсем мало; а если эти немногочисленные старцы и расходились во мнениях насчет посева или переезда, они всегда могли прийти к согласию насчет ближайшего набега.

    Так повелось от начала времен — дважды в год устраивались набеги, после чего обе стороны праздновали победу. Обычно весть о готовящемся набеге распространялась заранее, и вражеский отряд, приближаясь к условленному месту, как можно громче распевал боевые песни. И все новые битвы проходили на традиционных полях сражений, и селения сохранялись в целости, а жителям их оставалось только скорбеть о погибших воинах да твердить о своей неугасимой ненависти к гнусным хоа или злокозненным фаримам. И такое положение дел устраивало всех — пока не объявился Черный Пес.

    Как-то раз фаримы получили традиционное извещение о том, что хоа вскоре отправятся в набег многочисленным отрядом. Все воины-фаримы разделись донага, вооружились копьями, мечами и щитами, а затем, громко распевая боевые песни, двинулись по лесной тропинке на поле битвы, называвшееся Птичий Ручей. Там их в полной боевой готовности встретил отряд хоа, обнаженных, вооруженных мечами, щитами и копьями, во все горло распевающих боевые песни.

    Но впереди отряда хоа двигалось нечто странное — огромный черный пес. В холке он был по пояс взрослому мужчине, и голова его была как могучий пень. Он мчался длинными, мягкими прыжками, глаза его горели алым огнем, пена капала с мощных зубастых челюстей, и он издавал грозный рык. Пес набросился на предводителя фаримов и сбил его с ног. Тщетно воин пытался ударить зверя копьем — пес перегрыз ему горло.

    Это неслыханное, невиданное и ужасное нарушение военных традиций потрясло фаримов, и они застыли в оцепенении. Смолкла их боевая песнь. И когда хоа пошли в атаку, фаримы почти не сопротивлялись. Их отряд потерял еще четверых воинов, среди которых были совсем юные, одного из них загрыз Черный Пес, и только тогда фаримы в ужасе обратились в бегство, напролом через чащу, постыдно бросив своих мертвецов.

    Никогда доселе ничего подобного не случалось в Айейских лесах.

    И потому фаримским старейшинам пришлось всесторонне обсудить дело, прежде чем назначить ответный набег.

    Поскольку раньше все набеги неизменно приводили к победе, обычно от битвы до битвы выжидали несколько месяцев, а то и год, чтобы юноши успели сделаться достойными воинами. Но на сей раз дело обстояло иначе. Фаримы потерпели поражение. Побежденным воинам пришлось, озираясь и дрожа от страха, под покровом ночи вернуться на поле битвы, чтобы забрать своих павших. Они обнаружили, что на тела убитых покусился тот самый пес — одному воину отгрыз ухо, а вождю оторвал руку, и на обглоданных костях, что лежали рядом, виднелись следы зубов.

    Теперь фаримам было просто необходимо одержать победу над врагом. Три дня и три ночи старейшины распевали боевые песни. Затем молодые воины разделись, вооружились копьями, мечами и щитами и, мрачные, с громкими песнями, помчались по лесной тропе к селению хоа.

    Но не успели они достичь самого первого поля боя, которое лежало на их пути, как навстречу им из лесной чащи вышел страшный Черный Пес. А за ним, громко распевая, шли воины хоа.

    И тогда отряд фаримов повернулся и пустился бежать, продираясь сквозь заросли и ни разу не взмахнув мечами.

    Поздним вечером, по одному, возвращались они в родное селение. Женщины не приветствовали их, а ужин подавали в молчании. Дети отворачивались от них и прятались в хижинах. И старики не выходили навстречу — из хижин раздавался их плач.

    И каждый из воинов в ту ночь лег спать в одиночестве на свою подстилку, и по лицу у каждого бежали слезы.

    А женщины переговаривались при свете звезд, возле сушильни, на которой вялилось мясо.

    — Мы все станем рабынями, — твердили они. — Все мы попадем в рабство к гнусным хоа. И дети наши тоже будут рабами.

    Но настал день, а хоа так и не устроили ответного набега. И на следующий день. И на третий. Ожидание было невыносимо. Старейшины и молодежь стали совещаться. Было решено отправиться в набег на хоа и убить Черного Пса, даже если это будет стоит жизни всем фаримам.

    Всю ночь они пели боевые песни. А наутро все до единого воины-фаримы молча, без песен, двинулись к деревне хоа самой прямой дорогой. Они не бежали, они продвигались вперед размеренно и непреклонно.

    Изо всех сил вглядывались они в тропинку, ожидая, что Черный Пес вот-вот появится, и глаза его вспыхнут алым, и блеснут зубы, и закапает наземь слюна. В трепете высматривали они Пса в лесной чаще.

    И зверь явился. Но на сей раз он не мчался на них, не скалился и не рычал. Он выскочил из леса, на миг оглянулся на воинов-фаримов и ощерился всей своей ужасной пастью, как будто в усмешке. А потом Пес потрусил вперед.

    — Он убегает от нас! — воскликнул Аху.

    — Он ведет нас, — сказал Йу, вождь отряда.

    — Ведет к смерти, — добавил юный Гим.

    — К победе! — выкрикнул Йу и воздел копье.

    Воины-фаримы достигли деревни хоа, прежде чем местные мужчины успели понять, что начался набег. Хоа выскочили за околицу навстречу врагу безоружными, неодетыми, они не были готовы к сражению. Черный Пес набросился на первого же хоа, повалил его на спину и стал рвать ему горло и лицо своими страшными клыками. Дети и женщины подняли крик, некоторые обратились в бегство, другие же, напротив, схватили палки и попытались обороняться. Поднялась суматоха, но как только Черный Пес бросил свою первую жертву и кинулся на жителей селения, они в ужасе разбежались. Предводительствуемые Черным Псом, воины-фаримы ворвались в деревню. В мгновение ока они убили нескольких мужчин и взяли в плен двух женщин. Йу вскричал: «Победа!» — и все его воины завопили: «Победа!», и пустились в обратный путь, волоча с собой пленников — но не павших, ибо в этом бою фаримы не потеряли ни единого воина.

    Воин, замыкавший отряд, оглянулся на бегу. Черный Пес неотступно мчался за фаримами, и слюна капала с его окровавленных клыков.

    Вернувшись домой, фаримы ударились в победную пляску, но пляска получилась неподобающая — ведь фаримы не понесли потерь и потому не было павших, которые одобрительно смотрели бы на воинов мертвыми глазами, сжимая в окоченелых руках окровавленные мечи. А двое пленниц сидели, закрыв лицо руками, и рыдали. И только Черный Пес глядел на победный танец фаримов, сидя под деревьями и оскалив пасть.

    Все деревенские собачки-крысоловы попрятались под хижинами.

    — Скоро мы вновь устроим набег на хоа! — торжествующе крикнул юный Гим. — Великий Пес поведет нас к победе!

    — В бой и к победе вас поведу я, — вмешался вождь Йу.

    — Вас поведут наши советы, — возразил глава старейшин, Имфа.

    А женщины то и дело наполняли кувшины хмельным медом, чтобы мужчины смогли упиться допьяна, но сами, как всегда, держались в стороне от празднования победы. Они собрались при свете звезд возле сушильни и переговаривались.

    И когда мужчин одолел хмель и они заснули там, где сидели, две пленницы из деревни хоа попытались бежать под покровом ночи. Но путь им преградил Черный Пес — он щерил зубы и рычал, и пленницы в испуге повернули назад.

    Кое-кто из местных жительниц пришел навестить пленниц, завязалась беседа. Женский язык, в отличие от мужского, в обоих племенах был одинаковым, поэтому собеседницы без труда понимали друг друга.

    — Откуда этот пес взялся, на нашу голову? — спросила жена Имфы.

    — Неизвестно, — отвечала старшая из пленниц. — Когда наши мужчины отправились в набег, этот зверь оказался во главе отряда и первым кинулся на ваших воинов. Наши старейшины стали кормить его олениной, живыми кроликами и собаками-крысоловами, и прозвали его Великий Пес Победы. Но сегодня он напал на нас и принес победу вашим воинам.

    — Ну так мы тоже можем покормить этого пса, — сказала жена Имфы. И женщины некоторое время обсуждали, чем накормить зверя.

    Тетушка Йу принесла с сушильни целый мешок вяленой оленины, жена Имфы сдобрила мясо приправами, а затем тетушка Йу отправилась к Псу и бросила еду перед ним на землю.

    — На, песик, — сказала она.

    Черный Пес подошел поближе, оскалился и ворча стал грызть мясо.

    — Хороший песик, — сказала тетушка Йу.

    И женщины разошлись по домам. Тетушка Йу отвела пленниц к себе в хижину и дала им подстилки и одеяла.

    Наутро воины-фаримы проснулись с тяжелой головой и ноющим телом. Они увидели и услышали, как их дети собрались стайкой, словно птички, и громко щебечут. Но вокруг чего они собрались, на что глядят?

    То был окоченевший труп Черного Пса, а из него торчали десятки острог.

    — Это женщины его убили, — сказали воины.

    — Отравленным мясом и острогами, — пояснила тетушка Йу.

    — Но мы не давали вам совета убивать Пса, — возмутились старейшины.

    — И тем не менее мы это сделали, — объявила жена Имфы.

    С тех пор хоа и фаримы совершали набеги друг на друга с сообразными перерывами, и сражались, как предписывала традиция — до первых убитых, в строго отведенном месте, и с победой возвращались домой, неся с собой павших, которые смотрели мертвыми глазами на победную пляску. И все были довольны.

    Война за Алон

    В стародавние времена было в Махигуле два города-государства — Мейун и Хау, которые соперничали в торговле, науке и искусствах, а еще постоянно ссорились насчет границы, разделявшей их пастбища.

    Миф об основании Мейуна гласил, что когда-то, на заре времен, богиня Тарв провела упоительную ночь с неким смертным, пастухом по имени Мей, и в награду одарила его дивной красоты плащом, синим, усеянным звездами, как ночное небо. И сказала она юноше так: если расстелет он плащ, то вся земля, которую плащ покроет, станет местом основания великого города, а сам Мей — властелином того города. Мей решил, что город получается маловат — футов пять в длину и три в ширину, но тем не менее он выбрал место на одном из лугов, принадлежащих его отцу, и расстелил дар богини на траве. И тогда плащ стал расти и разворачиваться, и разворачивался все шире и шире, пока не покрыл все земли меж двух рек, маленького Унона и Алона, который был побольше. И как только Мей обозначил границы своего города, плащ вернулся на плечи владельца. Мей был предприимчив, он основал город и правил им долго и счастливо, а после его смерти город продолжал процветать.

    Что касается мифа об основании Хау, то в нем говорилось, что однажды некая дева по имени Хау уснула теплой летней ночью прямо на отцовской пашне. И с небес обратил на нее взор бог Бальт и тотчас овладел ею — все больше по привычке. Хау пришла в ярость — она никакого права первой ночи Бальту предоставлять не собиралась. Оскобленная Хау объявила Бальту, что нажалуется его супруге. Чтобы унять Хау, Бальт пообещал ей, что она родит от него сто сыновей, которым суждено будет основать великий город на том самом месте, где их мать утратила свою девственность. Хау, обнаружив, что беременна в таком масштабе, разъярилась еще пуще и отправилась прямиком к супруге Бальта — богине Тарв. Та не в силах была вернуть Хау утраченное и отобрать приобретенное волею Бальта, но кое-что изменить все-таки было в ее власти. И потому в положенный срок Хау родила не сто сыновей, а сто дочерей. Со временем все сто выросли в весьма предприимчивых девушек и основали город на ферме деда по материнской линии, и правили им долго и мудро, и после смерти их город продолжал процветать.

    К несчастью, западная граница фермы, принадлежавшей отцу Хау, шла изогнутой линией, пересекая реку — ту самую реку, на которую пришелся восточный край звездного плаща Тарв.

    Целое поколение жители городов, потомки Мея и Хау, обсуждали, какому из них принадлежит этот полумесяц земли, который в ширину едва достигал полумили, а потом не выдержали и обратились к первоисточнику — к богу Бальту и его супруге Тарв, дабы те разрешили их спор. Но и божественная чета не смогла прийти к согласию в этом вопросе — как, впрочем, и во всех других вопросах.

    Бальт отвернулся от жителей Хау и не желал ничего слушать. Раз он некогда сказал Хау, что все ее потомки будут владеть этой землей и править этим городом, так тому и быть, а что они все уродились девочками — не его дело.

    Тарв, которой была свойственна некоторая честность, тем не менее не испытывала особенно теплых чувств к множившемуся потомству ста незаконнорожденных дочерей своего супруга, а потому сказала, что она одарила Мея звездным плащом до того, как Баль обесчестил Хау, а потому по закону первенства право на эту землю принадлежит Мею, и так тому и быть.

    Бальт посоветовался с некоторыми из внучек, и те напомнили, что этот клочок земли к западу от реки некогда был частью фермы их отца, и было это по меньшей мере за сотню лет до того, как Тарв одарила Мея звездным плащом. Несомненно, сказали внучки, то, что плащ чуть-чуть захватил землю отца Хау, произошло случайно, по недосмотру, который жители Хау, так уж и быть, простят потомкам Мея, если те заплатят скромную компенсацию в шестьдесят быков или десять мер золота. Одну десятую золота отольют в форме листа и принесут в качестве покрова на алтарь Великого Бальта в городе Хау. И на том конец спорам.

    Тарв же ни с кем советоваться не стала. Она заявила: мол, в тот день, когда ее уста изрекли, что вся земля, которую покроет плащ, станет территорией города, она имела в виду именно это и ничего другого — не больше, но и не меньше. И если жители Мейуна возжелали украсить алтарь Звездной Тарв в своем городе золотым листом (что они уже сделали), это похвально, но никоим образом не может повлиять на ее решение, основанное на свершившемся факте и подкрепленное божественным правосудием.

    И вот тогда-то оба города не выдержали и взялись за оружие, и с того самого времени Бальт и Тарв более не играли никакой роли в описываемых событиях, сколь бы бурно и упрямо ни враждовали их потомки и адепты, жители Мейуна и Хау.

    Миновало еще несколько поколений, а раздор кипел, как похлебка на медленном огне. Время от времени жители Хау устраивали вооруженные вылазки на противоположный берег реки, который полагали своей землей. Спорная территория занимала примерно половину длины реки, а река называлась Алон и достигала тридцати ярдов в ширину, сужаясь там, где берега поднимались до пяти футов в высоту. На северной оконечности спорной территории были хорошие запруды, где водилась форель.

    Вылазки жителей Хау неизменно встречали яростный отпор со стороны мейунцев. Каждый раз, когда хаунцам удавалось отвоевать себе кусок земли на западном берегу Алона, они возводили на захваченной территории полукруглую стену, начинавшуюся прямо от воды. В таких случаях мейунцы собирали дружину, шли штурмом на укрепления врага и оттесняли хаунцев обратно на противоположный берег, рушили возведенную ими стену и строили свою — на восточном берегу реки, простиравшуюся в глубь суши на полмили.

    Однако пастухи-хаунцы привыкли пригонять стада на водопой именно в этом самом месте. А потому они тотчас принимались рушить стену, выстроенную мейунцами. Мейунские воины начинали палить по ним, подстреливая то пастуха, то корову. И тогда вновь вскипала ярость хаунцев, и новый вооруженный отряд выходил за крепостные стены Хау, шел в атаку и отвоевывал у мейунцев часть западного берега реки Алон. Тут вмешивались миротворцы. Совет Отцов города Мейуна собирался на совещание, и Совет Матерей города Хау тоже собирался на совещание, и общими силами они издавали указ, повелевавший воинам прекратить стычки, и посылали парламентеров и дипломатов туда-сюда через реку Алон, и пытались прийти к какому-нибудь решению, и терпели неудачу. Иной раз, впрочем, им удавалось приостановить военные действия, но вскоре находился какой-нибудь хаунский пастух, что перегонял свое стадо на чужой берег, на богатые пастбища, где всегда пас свой скот, а мейунские пастухи ловили его, преграждали ему путь и отводили его стадо в свои загоны, а оскорбленный хаунский пастух со всех ног мчался домой, призывая гнев Бальта на головы дерзновенных воров и обещая вернуть свой скот. Или разгорался спор между двумя рыболовами, удившими форель в тихих заводях Алона повыше брода для скота, — рыболовы начинали перекрикиваться через реку и каждый утверждал, что это его, именно его (мейунская или хаунская) река, и оба спешили по домам, призывая к борьбе с гнусными браконьерами. И все начиналось с самого начала.

    Жертв в этих стычках было не так уж много, но все же именно им оба города были обязаны определенным процентом смертности среди молодых мужчин. Наконец Совет Матерей города Хау порешил, что эту кровоточащую рану следует залечить раз и навсегда, и без кровопролития. Как это часто бывает, на решение их натолкнуло научное открытие. В те времена на медных рудниках Хау была изобретена мощная взрывчатка, и Матери придумали, как с ее помощью остановить войну.

    Они призвали к себе большой отряд рудокопов. Сутки копали и взрывали рудокопы под бдительной охраной лучников и стражников, и через сутки течение реки Алон изменилось на те самые спорные полторы мили. С помощью взрывчатки рудокопы устроили плотину и вырыли канал, по которому теперь текла вода — дугой вдоль границы, которая их устраивала, на полторы мили к западу от прежнего русла. Новое русло Алона шло по линии развалин — тех самых стен, которые хаунцы когда-то выстроили, а мейунцы разрушили.

    После этого хаунцы послали на другой берег, через луга, своих глашатаев, и те пришли в Мейун и весьма вежливо и церемонно объявили его жителям, что с сего дня меж двумя городами вновь воцарился мир, поскольку граница, на которую мейунцы всегда претендовали, а именно восточный берег реки Алон, отныне будет вполне приемлема для жителей Хау, покуда хаунским пастухам позволено будет приводить стада на водопой в привычные для них места на восточном берегу.

    Большая часть Мейунского совета жаждала согласиться с этим решением. Они осознали, что хитроумные женщины Хау отобрали у них законную территорию; но, в конце концов, речь шла всего лишь о клочке прибрежных пастбищ не больше двух миль в длину и меньше полумили в ширину, да и права мейунских рыболовов удить в западных заводях никто более не оспаривал. И они уже были почти готовы официально объявить о согласии, но тут воспротивилось упорное меньшинство совета, которое наотрез отказывалось поддаваться на такой гнусный обман. Генерал-кормилец произнес пламенную речь, в которой с нажимом напомнил совету, что каждая пядь этой земли обагрена кровью героических сынов Мея и осенена священным звездным плащом богини Тарв. После такой речи проголосовать за согласие не удалось.

    Правда, мейунцы не успели пока изобрести такую мощную взрывчатку, как в Хау, но ведь вернуть реку в прежнее русло всегда гораздо легче, чем пустить ее по руслу искусственному. Толпа энтузиастов-горожан под охраной лучников и стражников перекопала берега Алона и за ночь вернула им прежние очертания.

    Никакого сопротивления эти действия не встретили, и обошлось без кровопролития, поскольку Совет города Хау, провозгласив мир, запретил своим стражникам нападать на строителей-мейунцев. Генерал-кормилец, стоя на восточном берегу Алона и не встретив отпора, почуял, что в воздухе пахнет победой, и возгласил: «Вперед, соратники! Сокрушим гнусное хаунское отродье раз и навсегда!» И тогда, по словам летописца, мейунские солдаты и стражники хором издали боевой клич и ринулись по лугам к городу Хау, а за ними толпа горожан, которые явились на берег, чтобы помочь вернуть Алон в прежнее русло.

    Они вихрем преодолели эти полмили и ворвались в город, но городская стража была готова к вторжению — как и мирное население, которое сражалось с непрошеными гостями яростнее тигров, защищая свои дома. Кровавая схватка длилась час, генерал-кормилец был убит наповал — ему размозжило голову тяжеленной маслобойкой, которую швырнула из окна какая-то разъяренная домохозяйка, — и мейунское войско в беспорядке отступило к Алону. Там мейунцы сомкнули ряды и до ночи защищали берег реки, но потом хаунцы оттеснили их за Алон и тем пришлось искать спасения в стенах Мейуна. Стражники и мирные жители Хау не предпринимали попыток штурмовать Мейун, но двинулись в обратный путь, опять заложили взрывчатку и копали всю ночь, чтобы вновь пустить реку по избранному ими руслу.

    Поскольку технологии уничтожения — это поистине моровое поветрие, заразнее любой чумы, то неудивительно, что вскоре мейунцы тоже научились изготавливать взрывчатку не хуже вражеской. Удивительно лишь то, что ни одна из враждующих сторон так и не стала использовать взрывчатку в качестве оружия. Едва заполучив взрывчатку, мейунцы собрали войско и под предводительством человека в только что изобретенном чине генерал-сапера отправились к плотине, взорвали ее и вернули реку в правильное — разумеется, с их точки зрения — русло. Река потекла прежним путем, а войско во главе с генерал-сапером победоносно вернулось в Мейун.

    И тогда из-за стен города Хау вышел отряд, возглавляемый Верховным Инженером, назначенным по указу рассерженного Совета Матерей, и эта высокоученая команда провела весьма хитроумную работу на берегу Алона, в которой было задействовано немало взрычатки и лопат, и они перегородили старое русло и углубили новое, так что Алон радостно зажурчал по новому пути.

    Таким образом, оба враждующих города-государства выражали взаимные территориальные претензии по большей части взрывами, и в ходе этого бурного выяснения отношений погибло немало солдат и мирных граждан и еще больше коров. Как известно, любые технологии имеют свойство со временем совершенствоваться, и потому обе стороны постепенно разработали еще более мощную взрывчатку, которую, однако, никогда не использовали в шахтах, дабы избежать кровопролития; нет, эта взрывчатка служила только одной цели, великой и справедливой (мейунской или хаунской): вернуть реку Алон в подобающее русло.

    Едва ли не на протяжении столетия два города-государства тратили все свои силы и средства на достижение этой грандиозной цели.

    К концу этого века пойма реки Алон преобразилась до неузнаваемости — и необратимо. Там, где когда-то спускались к весело журчащей воде изумрудные луга, где плакучие ивы полоскали свои кроны в волнах, где форель резвилась в глубоких тихих заводях, где на мелководье задумчиво стояли коровы, пригнанные на водопой, теперь все было иначе. Теперь там зиял каньон, глубокая расщелина в полмили шириной и почти в двести футов глубиной. Над пропастью угрожающе нависали мрачные стены — все сырая земля, глина да выщербленные бесчисленными взрывами камни. Бесплодные стены, бесплодные берега, на которых никогда уже не вырастет ни травинки, потому что, даже если забыть о непрестанных взрывах, берега эти, иссушенные ветром, вымытые ледяными зимними дождями, то и дело обрушивались вниз камнепадами или оползнями, преграждая путь слабенькому, мутному, илистому ручейку, в который превратилась река Алон, и ручеек подмывал берега, порождая новые оползни и камнепады — и каньон все ширился и щерился, как пасть.

    Теперь от ворот Мейуна и Хау до края обрыва было всего несколько сотен ярдов. Оба города обменивались руганью через пропасть, обвиняя друг друга в том, что противоположная сторона лишила их пастбищ, полей, скота и золота.

    Поскольку река и спорная территория превратились в мрачную бесплодную пропасть с мутным ручейком на дне, то соперничать, собственно, было уже не из-за чего и взрывать тоже нечего. Но привычка оказалась сильнее.

    И война все продолжалась и продолжалась — до той самой страшной ночи, когда добрая половина Мейуна вдруг содрогнулась, затряслась и с грохотом сползла в пропасть Великого Каньона Алон.

    Заряд, который расшатал восточную стену каньона, был заложен не Верховным Инженером Хау, но генерал-сапером Мейуна. Однако в глазах перепуганных и разоренных жителей Мейуна виноватыми, конечно же, были хаунцы: ведь не будь их на свете, генерал-сапер не ошибся бы с зарядом. И все же сотни хаунцев кинулись через Алон, огибая его по северному или южному краю, где каньон был уже, — они спешили на помощь тем, кто уцелел после чудовищного оползня, поглотившего половину Мейуна и его обитателей.

    Этот всеобщий порыв наконец-то подействовал. Между городами было провозглашено перемирие. Перемирие никто не нарушал, и города подписали мирный договор.

    С тех пор соперничество между Мейуном и Хау хотя и не утратило напряженности, но выражается уже не столь взрывообразно и бурно. Поскольку ни пастбищ, ни скота у обоих городов не осталось, они кормятся туризмом — и на его ниве и соперничают. С развалин Мейуна, которые возвышаются над обрывом западного края Великого Каньона, открывается великолепный головокружительный вид, который каждый год привлекает тысячи путешественников. Но останавливается большинство туристов все-таки в Хау — кормят там лучше, да к тому же ехать от Хау до западного края каньона с его потрясающим видом на развалины Старого Мейуна совсем не так далеко.

    Каждый город устроил на своей стороне каньона специальную дорожку для туристов, по которой те и спускаются на осликах, дивясь на скалы и причудливые очертания глинистых берегов — спускаются к речушке Алон, которая катит свои воды, вновь обретшие чистоту, по дну каньона. Правда, ни коров, ни форелей здесь уже не увидишь. Туристы устраивают пикник на поросшем травой берегу Алона, а экскурсоводы рассказывают им легенды: хаунцы поражают своих подопечных удивительным преданием о ста дочерях Бальта, а мейунцы вещают о плаще богини Тарв, дивном волшебном плаще, синем со звездами. А потом все они садятся на осликов и медленно поднимаются со дна каньона обратно к солнечному свету.

    Карен Джой Фаулер
    Крысиный Король

    Самый свежий роман Карен Джой Фаулер — «Клуб Джейн Остин» («The Jane Austen Bookclub»). Ее перу также принадлежат «Канарейка Сара» («Sarah Canary»), «Сезон лапочек» («The Sweetheart Season»), «Сестра полночь» («Sister Noon») и два сборника рассказов — «Искусственные предметы» («Artificial Things») и «Черное стекло» («Black Glass») (последний удостоился Всемирной премии фэнтези). Рассказы и стихи Фаулер публиковались в «Asimov's», «The California Quarterly», «The Magazine of Fantasy & Science Fiction», «Omni», «Crank!» и «SCI FICTION». Ее рассказ «То, что я не видела» («What I Didn't See») вошел в прошлогодний выпуск нашей антологии и завоевал премию «Небьюла» за 2003 год. Фаулер часто преподает на литературном семинаре «Кларион» и «Студии воображения» (Кливлендский государственный университет). Писательница живет в Дэвисе, штат Калифорния, с мужем Хью и дочкиной собакой Мохито.

    Хотя по жанру и размеру «Крысиный Король» («King Rat») представляет собой рассказ, в то же время это автобиографический очерк, затрагивающий тему детства, сказок и утраты. Впервые был опубликован в антологии «Trampoline».

    Однажды — я тогда ходила в первый класс — Скотт Арнольд пригрозил, что по дороге домой устроит мне снежную ванну. По ребячьим законам он не смел поколотить девчонку, но ведь никто или ничто не помешает ему пойти за мной следом, подловить, сбить с ног и, сев на меня сверху, напихать мне за шиворот снегу. А он именно это и собирался сделать. Почему — сейчас уже не помню.

    Весь день у меня во рту от страха был ужасно противный вкус. Скотт Арнольд был здоровенный, не то что я. По сравнению со мной, впрочем, все были здоровенные. В классе я была самая маленькая — и не просто пигалица, а даже ниже ростом, чем детсадовские. Так что я решила — не пойду домой вообще. А вместо этого устрою папе сюрприз и заявлюсь к нему на работу.

    Наша школа стояла примерно на полпути между домом и университетом, где работал папа. Я ускользнула из раздевалки через черный ход. На мостовой и во дворах лежал снег, а на тротуарах — нет, так что идти было не скользко. Университет располагался всего в пяти кварталах от школы, а через особенно оживленную улицу меня перевела какая-то заботливая тетенька. Здание, где работали психологи, я отыскала без труда, потому что уже много раз бывала тут с папой.

    Резная входная дверь оказалась для меня слишком тяжелой. Пришлось сесть прямо на холодные ступеньки и ждать, пока не появится кто-нибудь взрослый, и уж тогда проскользнуть внутрь. С папой мы обычно поднимались на лифте на четвертый этаж, к нему в кабинет. Будь он тут, мы бы и сейчас так поднялись, и он взял бы меня на руки, чтобы я сама нажала кнопку, иначе мне было не дотянуться.

    Так что мне пришлось подниматься пешком, по лестнице. Я не знала, что от этажа до этажа два пролета, и потому, хотя считала пролеты очень старательно, ошиблась этажом и вышла в коридор слишком рано. Но ничто не указывало на мою ошибку — вестибюли первого, второго и третьего этажей ничем не отличались от нужного мне четвертого: те же стены, выкрашенные зеленой краской, те же объявления, тот же питьевой фонтанчик, а по обе стороны коридора — одинаковые деревянные двери. Я постучалась в ту, которая, как мне казалось, вела в папин кабинет, но открыл мне незнакомый мужчина. Он явно решил, что я балуюсь.

    — Нечего тебе тут делать, — сердито сказал он. — А ну марш отсюда, не то полицию вызову.

    Он захлопнул дверь у меня перед носом, и от этого «бах» и собственного замешательства я чуть не разревелась. К тому же я была закутана, и теперь мне стало ужасно жарко и неудобно.

    Пришлось ретироваться на лестницу, и там я некоторое время сидела на ступеньках, хлюпала носом и размышляла. В вестибюле на первом этаже, у самого входа, прямо на полу стоял здоровенный глобус. Мне нравилось его раскручивать, зажмуриваться и наугад тыкать пальцем — то в Азию попадешь, то в Эквадор, а то прямиком в раскрашенную синеву океана. Я подумала — может, стоит вернуться в вестибюль с глобусом и начать поиски с самого начала? У меня никак не укладывалось в голове, в какой же это момент я ошиблась, зато казалось, что уж на второй-то раз я не заблужусь. Я ведь столько раз бывала у папы на работе.

    А слезы все текли и текли, и это было хуже всего. Ревет только мелкота, это Скотт Арнолд так всегда говорил — сначала доведет меня до слез, а потом и скажет. Я изо всех сил постаралась, чтобы никто меня не заметил, и, прежде чем отправиться в обратный путь, вниз, выждала, пока лестница не затихнет. Раз никого нет, можно идти.

    Однако на этот раз мне не удалось отыскать глобус. В какую дверь с лестничной площадки я ни тыкалась — они все вели в очередной зеленый вестибюль с одинаковыми рядами деревянных дверей. Похоже, мне уже и дорогу на улицу не найти. Мне становилось все страшнее. Даже если я найду папин кабинет, у меня просто не хватит духу постучать — а вдруг из-за двери опять высунется незнакомый дядька и рявкнет?


    Наконец я решила спуститься в подвал, туда, где располагалась лаборатория с животными. Может, повезет, и я встречу там папу или кого-нибудь из его студентов, в общем, хоть кого-то знакомого. Я спускалась, и спускалась, и спускалась, пока ступеньки не кончились, и тогда толкнула дверь.

    Свет в подвале был совсем другой, потому что окон здесь не было, — и запах тоже. Резко пахло зоопарком и дезинфекцией. Тут я тоже бывала не раз и знала, что от обезьяньих клеток лучше держаться подальше: стоит подойти, и обезьяны вцепляются в прутья и начинают трясти решетку, скалить зубы, рычать, а если зазеваешься — пытаются схватить. Обезьяны хоть и маленькие, но сильные. Они еще и укусить могут.

    За обезьяньими клетками помещались крысиные, поставленные одна на другую. Их тут было так много, что получались целые ряды, а между ними проходы, как в супермаркете.

    Крыс всегда сажали в клетку поодиночке. Каждая кромсала на клочки газетную подстилку и устраивала себе из этих конфетти мокрое пованивающее гнездышко. Завидев меня, крысы вылезали из своих уголков и глядели вслед, держась лапками за прутья решетки и деловито подергивая носом. Это были капюшонные крысы, с темными мордочками и острыми зубками. В крысиных глазах мне померещилось сочувствие. Как будто крысы за меня волновались, что я тут одна, без папы, заблудилась, и от этого у меня на душе полегчало.

    В конце очередного прохода между клетками я наткнулась на незнакомого человека — высокого, светловолосого, с бледно-голубыми глазами. Он присел на корточки и пожал мне руку, так что варежка, пришитая к моему рукаву, закачалась. «Я здесь абсолютно чужак, — со странным выговором сообщил он. — Прибыл очень недавно. И потому не со всеми знаком, как тому следует быть. Мое имя — Видкун Фрейн». Из нагрудного кармана его рубашки выкарабкалась большая капюшонная крыса. Глазки ее смотрели на меня с тем же озабоченным выражением, что и у крыс в клетках. «Но я не совсем в одиночестве, — объяснил белокурый человек. — Познакомьтесь, Крысиный Король собственной персоной».

    Из-за этого выражения глаз я и сказала Крысиному Королю, как зовут папу. И мы все поехали в лифте на четвертый этаж.

    Мой спаситель оказался норвежским психологом, он приехал в Штаты поработать с моим папой и его коллегами — они исследовали всякие теории обучения и заставляли крыс бегать по лабиринтам. Дома, в Осло, у Видкуна остались жена и сын, ровесник моего старшего брата. Папа очень обрадовался, когда увидел гостя. А когда он увидел меня, то обрадовался гораздо меньше.

    Я старалась сохранять собственное достоинство и потому упоминать про Скотта Арнолда не стала. А та дверь, в которую я стучалась в самом начале, вела в кабинет администратора, который и раньше так себя вел. Мне папа сказал, чтобы я больше не заявлялась к нему на работу без спросу, а Видкуну — чтобы приходил к нам сегодня ужинать.


    Видкун не раз навещал нас и даже пришел к нам на Рождество, потому что его семья была далеко. Мне он подарил книжку «Замки и драконы. Сказки со всех концов света». Не знаю, почему он выбрал именно ее, — может, продавец посоветовал, а может, книжка нравилась сыну Видкуна.

    В любом случае подарок попал по адресу. Я перечитывала книжку снова и снова, она полюбилась мне, как никакая другая, и росла вместе со мной, как и положено по-настоящему хорошим книгам. Так что тех, благодаря кому я стала писательницей, было двое. Первый — мой отец, психолог, специалист по стимулам и реакциям, который у себя в лаборатории верил в то, что натиском можно добиться чего угодно, но в моем воспитании ограничивался педагогическими параболами и гомеопатическими дозами Эзоповых басен.

    А вторым был Видкун Фрейн, которого я едва знала, — незнакомец из далеких краев. Он показал мне на том большом глобусе в вестибюле свою родину и как-то на Рождество подарил книжку, которую я полюбила больше всех книг на свете. Больше я про Видкуна почти что ничего не помню. Негромкий голос и мягкие манеры. Озабоченные глазки Крысиного Короля, высунувшего нос у него из кармана. Имя Видкуну родители выбрали неудачно, как мне позже объяснил папа, — так звали печально известного норвежского предателя.[22] Наверное, нелегко ему приходилось в школе, сказал папа, и я это запомнила.


    Во всех сказках в «Замках и драконах» было полным-полно разных волшебных событий. Правда, до того, как история подойдет к счастливой развязке, могло произойти много чего ужасного, но ужасам все-таки всегда был какой-то предел. Хорошие получали по заслугам, злодеи — тоже. Эти сказки щадили читателя куда больше, чем братья Гримм или Андерсен. И прошло много-много лет, прежде чем я достаточно окрепла душой, чтобы читать по-настоящему мрачные истории.

    Впрочем, даже теперь кое-что из классики мне читать нелегко. И прежде всего это история о Гаммельнском Крысолове.[23] Первую часть, с крысами, я всегда терпеть не могла. Перед глазами у меня как наяву вставал Крысиный Король и его собратья — как они послушно семенят навстречу смерти, пританцовывая под музыку Крысолова, подергивая носом и озабоченно блестя глазками. И еще мне не нравилось читать про родителей-лгунов. А финал я просто ненавидела.

    Папа всегда старался как-то меня утешить. Дети в конце были очень счастливы, повторял он. Они попали на бесконечный праздник, где к столу подавали горы конфет, а музыка была слаще меда. И они лакомились и лакомились, и у них попросту не оставалось времени вспомнить о том, как скучают по ним родители.

    Но я на такое утешение не поддавалась, потому что по собственному опыту знала — на любом празднике наступает момент, когда сладкое уже встает поперек горла. Один за другим дети вспоминали о доме. Один за другим поднимались из-за пиршественного стола и пытались найти выход из глубин волшебной горы. В непроглядной тьме карабкались они вверх и вниз по резным каменным ступеням. Они плутали по темным коридорам и пещерам, где так легко заблудиться, и единственное, что им оставалось, — это двинуться обратно на звук дудочки Крысолова, ведь выбора у них не было, и так все время, и так вечно. У этой сказки на самом деле не было никакого конца! Мне казалось, что она тянется в дурную бесконечность.

    Вскоре после того, как появился Видкун, я написала первую в своей жизни книгу. Все персонажи были детенышами разных животных. Некий поросенок, или щенок, или ягненок нечаянно отставал от семьи и терялся где-нибудь в лесу. Все в отчаянии кидались на поиски, находили потеряшку и с радостью заключали его в объятия. Каждая история оказывалась гораздо короче предыдущей. Родители полагали, что у меня просто не хватает сил. Но на самом деле я просто не могла вытерпеть середину истории и потому с каждым разом делала разлуку все короче.


    Теперь-то я уже знаю, какая участь в конце концов ожидала тех обезьян из лаборатории, а тогда я этого не знала. Думаю, что и крысы встречали не только кусочки сыра, запрятанные в уголках лабиринта, как пасхальные яйца.[24] Я росла, и количество вопросов, которые я обдумывала, но не задавала, тоже росло. Реальная жизнь — она ведь только для самых выносливых.

    Когда мой брат уехал учиться в колледж, я три дня рыдала. На предпоследнем курсе он отправился еще дальше, на юг Англии, в университет Сассекса, по обмену. А в каникулы решил съездить в Норвегию, покататься на лыжах. И вот на Пасху он очутился в полном одиночестве и позвонил своему единственному во всей Норвегии знакомому.

    Видкун уговорил его погостить у них с женой и немедленно подъехал на турбазу. Он сказал, что сохранил о нашей семье самые теплые воспоминания, и подробно расспросил брата, как я поживаю. Видкун вел себя радушно, деликатно и по-настоящему гостеприимно, рассказывал мне брат, но чувствовалось — стряслось что-то ужасное. «Никогда не бывал в доме, который казался бы таким пустым», — объяснил брат. Обильный пасхальный обед тянулся долго и безрадостно. Видкун поначалу поддерживал беседу, потом замолк. Его жена рано ушла спать, и хозяин с гостем остались за столом вдвоем.

    — Мой сын, — вдруг заговорил Видкун. — Мой сын тоже отправился путешествовать за границу. Как вы. Поехал в Америку, которую я ему так расхваливал. Два года назад поехал.

    Сын Видкуна прибыл в Нью-Йорк, пожил там с неделю, а потом поехал автобусом через всю страну. Ему хотелось поглядеть на окрестности и воочию убедиться, что страна большая. Он договорился с друзьями встретиться в Йеллоустоне. И вот где-то на пути в Йеллоустон он исчез.

    Получив это известие, Видкун тотчас вылетел в Нью-Йорк. Полицейские показали ему протокол, позволили поговорить со свидетелем, который последним видел его сына, когда тот садился в автобус. После этого мальчика никто не видел. Три месяца разыскивал его Видкун — его или хотя бы какие-то сведения о нем, дважды проехал он тем самым автобусным рейсом туда и обратно, расспрашивая всех попутчиков. Все знакомые и близкие Фрейнов верили — будь у мальчика такая возможность, он возвратился бы домой. Они все были так печальны, сказал мой брат.

    Годы и годы спустя я, помимо собственной воли, все представляла себе Видкуна, который едет тем автобусом. Стекло перед ним запыленное, и, когда огни пролетают мимо, оно выглядит то как окно, то как зеркало. В кармане у него фотография сына. Я видела, как он заставляет себя перекусывать хотя бы раз в день и как он просит каждого встречного взглянуть на фотографию. «Нет, — отвечают ему. — Нет». Такой долгий путь. Такая огромная страна. И кто только может тут жить?

    Ненавижу эту историю.

    Видкун, давным-давно вы сделали мне замечательный подарок, и в ответ я тоже кое-что подарю вам.

    Во-первых, я не стану менять финал у этой истории. Она ваша. Никакого волшебства, никакого хитроумного спасения, никаких неожиданностей под занавес. Раз вы не в силах ничего сделать, то и мне незачем.

    А во-вторых, поскольку вы подарили мне книгу, где вот таких историй не было ни единой, я обещаю, что больше не стану писать ничего подобного. С возрастом я все больше жажду счастливого финала. Никогда, никогда больше не буду я писать о ребенке, который исчезает бесследно. У всех моих дудочников будут негромкие голоса и мягкие манеры. И не будет таких потеряшек, которых Крысиный Король не мог бы отыскать и привести домой.

    Келли Линк
    Хортлак

    Рассказы Келли Линк недавно появились в «Conjunctions» и «Мс'Sweeney's Mammoth Treasury of Thrilling Tales». Ее первый сборник «Бывает и не такое» («Stranger Things Happen») увидел свет в 2001 году. Писательница получила несколько наград: Всемирную премию фэнтези, «Небьюлу», премию имени Джеймса Типтри-младшего. Линк сотрудничает со своим мужем, Гэйвином Дж. Грантом, в журнале «Lady Churchill's Rosebud Wristlet» и является редактором «Trampoline», антологии, выпущенной издательством Small Beer Press в 2003 году. Она и Грант живут в Массачусетсе.

    Сама Линк говорит: «„Хортлак“ означает „привидение“ на турецком языке. В рассказе присутствуют несколько видов привидений, но что еще более важно — несколько видов пижам. Что же касается Расщелины Озабл, я несколько раз проезжала мимо указателя при выезде с магистрали, но так ни разу там не остановилась».

    «Хортлак» впервые был напечатан в «The Dark».

    Эрик — ночь, а Бату — день. Девушка по имени Чарли — луна. Каждый вечер она ехала мимо круглосуточного магазинчика «Ночь — Напролет» в своей вытянутой, громыхающей, зеленой старушке «шевроле», и рядом с ней сидела какая-нибудь собака, которая выглядывала из окна машины. Каждый раз это были разные собаки, но морды у них одинаково светились блаженством. Все они были обречены, но не знали об этом.

    Biz buradan çok hoşlandik.

    Нам здесь очень нравится.

    Круглосуточный магазинчик «Ночь-Напролет» был чем-то похож на космический корабль «Старший Энтерпрайз» из сериала «Звездный Путь» или на «Кон-Тики»[25] — такой же самостоятельный организм, полностью обеспеченный всем необходимым. Бату не уставал это повторять. Они больше не торговали по старинке. Они словно отправились в путешествие, чтобы сделать открытие, во время которого им нельзя оставлять магазинчик, даже ради прачечной. Бату стирал свои пижамы и еще кое-какую форму в раковине, в подсобке. Он даже для Эрика стирал одежду. Вот таким другом был Бату.

    Burada tatil için mi bulunuyorsunuz?

    Вы здесь отдыхаете?

    Всю свою смену Эрик ждал, когда проедет машина с Чарли. Сначала она направлялась в сторону приюта, а потом, заступив уже на свою смену, брала в машину собак и ездила мимо магазина туда и обратно, два или три раза за ночь, свет фар ее автомобиля выхватывал глубокую Расщелину Озабл, яркой вспышкой ударяя по витринам «Ночи-Напролет». Каждый раз сердце Эрика подпрыгивало при звуке проезжающей машины.

    Порой в магазин заходили зомби, и он всегда был с ними любезен, тщетно пытаясь понять, что им нужно, а иногда заходили настоящие люди и брали конфеты, сигареты или пиво. Зомби никогда не показывались, когда появлялись настоящие люди, а Чарли никогда не заходила, когда у них бывали зомби.

    Чарли напоминала героиню греческой трагедии — Электру или Кассандру. У нее всегда был такой вид, будто она только что подожгла свой любимый город. Эрик думал о ней так еще раньше — до того, как узнал о собаках.

    Иногда, если у нее в «шевроле» не было собак, Чарли заходила в магазинчик «Ночь-Напролет», чтобы взять бутылку «Маунтин Дью», а потом она и Бату обычно садились на обочину. Бату учил ее турецкому языку. Иногда Эрик тоже выходил наружу, чтобы выкурить сигарету. Вообще-то он не курил, но ему обязательно нужно было посмотреть на Чарли, увидеть, как лунный свет тянется к ней, будто рукой. Порой она оглядывалась на него. Из Расщелины Озабл поднимался ветер, он задувал на автомобильную стоянку при магазинчике, трепал штанины пижамы на Бату, уносил сигаретный дым, выпущенный Эриком. Челка у Чарли взлетала наверх, открывая лоб, после чего девушка приглаживала ее пальцами.

    По словам Бату, он вовсе не заигрывал с Чарли. У него и в мыслях не было ничего такого. Он интересовался ею потому, что она интересовала Эрика. Бату нужно было знать все о Чарли, так как он хотел понять, насколько она подходит Эрику и магазину «Ночь-Напролет». Уж очень велика ставка.


    Зачем Бату так много пижам? Вот что хотел понять Эрик. И в то же время ему не хотелось показаться чрезмерно любопытным. В «Ночи-Напролет» не так уж много места. Если Вату захочется, чтобы Эрик узнал о пижамах, когда-нибудь он сам об этом расскажет. Это ведь так просто.


    Не так давно Бату обнаружил, что ему достаточно спать не более двух-трех часов, что в каких-то случаях было хорошо, но в каких-то — совсем нет. Эрик подозревал, что он смог бы придумать, как поговорить с Чарли, если бы Бату укрылся где-нибудь в кладовке и сладко спал, видя собственные сны, а не плел интриги, заигрывая с ней от имени Эрика так, что Эрик даже слова не мог вставить.

    Эрик даже отрепетировал начало разговора. Чарли спросила бы: «А где Бату?», и Эрик ответил бы: «Спит». Или даже: «Спит в кладовке».

    Erkek arkadaş var mi?

    У вас есть парень?

    История Чарли: она работала в ночную смену в приюте для животных. Каждый вечер, приходя на работу, Чарли проверяла список, чтобы узнать, для каких собак настал черед. Она брала этих собак — тех из них, кто был более или менее здоров и покладист, — и катала по городу в последний раз. После этого она привозила их обратно и усыпляла. Делала им укол. Она сидела на полу и гладила их до тех пор, пока они не переставали дышать.

    Когда она рассказывала об этом Бату, он сидел слишком близко к ней, а Эрик — недостаточно близко. Эрик еще подумал, каково было бы лечь и устроить голову на коленях у Чарли. Но дольше всего ему удалось поговорить с Чарли, когда Чарли стояла по одну сторону прилавка, а Эрик — по другую, и он объяснял ей, почему они больше не берут с людей денег, разве что они сами захотят дать им деньги.

    — Я хочу бутылку «Маунтин Дью», — сказала тогда Чарли, желая убедиться, что Эрик правильно ее понял.

    — Понимаю, — сказал Эрик. Ему хотелось, чтобы она по его глазам увидела, как много он понимает и как многого не понимает, но хотел бы понять.

    — Но вы не хотите, чтобы я за него заплатила.

    — Предполагается, что я даю вам то, что вы хотите, — сказал Эрик, — а потом вы даете мне то, что хотите дать. Это не обязательно могут быть деньги. Даже не обязательно, чтобы это было что-нибудь, ну вы понимаете, ощутимое. Иногда люди рассказывают Бату свои сны, если в их кошельках не находится ничего подходящего.

    — Все, что я хочу, — это лимонад, — повторила Чарли. Но, должно быть, ее смутило замешательство на лице Эрика, и она порылась в своем кармане. Вместо мелочи она достала комплект собачьих жетонов и брякнула им о прилавок.

    — Этой собаки больше нет в живых, — сообщила она. — Собачка была не очень крупная, по-моему — помесь чау-чау с колли, и ее очень жалко. Видел бы ты ее. Хозяйка привела ее к нам, потому что собачка, видите ли, завела привычку по утрам вскакивать к ней на постель, лизать лицо и потом обычно приходила в такое волнение, что мочилась. Не знаю, может, она думала, что кто-нибудь другой захочет приютить у себя такую противную, писающую в постель собачонку, но никто не захотел, поэтому теперь ее больше нет в живых. Я убила ее.

    — Мне очень жаль, — сказал Эрик.

    Чарли уперлась локтями в прилавок. Она оказалась так близко, что он услышал, как она пахнет: химикатами, гарью, собаками. На одежде он заметил собачью шерсть.

    — Я убила ее, — повторила Чарли. Она будто сердилась на него. — А не ты.

    Когда Эрик взглянул на нее, он увидел, что тот город все еще в огне. Он догорал, а Чарли все смотрела, как он горит, по-прежнему сжимая собачьи жетоны. Она разжала руку, и они остались лежать на прилавке, пока Эрик не собрал их и не положил в ящик кассы.

    — Это ведь Бату придумал? — спросила Чарли. — Я права? — Она вышла из магазина и села у обочины, и немного погодя Бату вышел из кладовки и тоже пошел наружу. Пижамные штаны у Бату были из шелка. На них улыбались нарисованные коты с тронутыми мозгами, и в пастях они несли детей. То ли дети — размером с мышь, то ли коты — ростом с медведя. Дети не то плакали, не то смеялись. Пижамный верх был из выцветшей красной фланели с гильотинами и головами в корзинах.

    Эрик остался внутри. Он то и дело прижимался лицом к стеклу витрины, словно желая услышать, о чем они говорят. Но даже если бы услышал, вряд ли он что-нибудь понял бы. Судя по тому, как двигались их губы, они говорили по-турецки. Эрик надеялся, они говорят о чем-то незначительном.

    Каг уаźасак.

    Похоже, пойдет снег.

    Систему, по которой они торговали теперь в «Ночи-Напролет», придумал Бату. Они с ходу оценивали посетителей еще прежде, чем те оказывались у прилавка, и это было неотъемлемой частью их работы. Если посетители — подходящие, то Бату или Эрик давали им все, что нужно, и посетители иногда расплачивались деньгами, иногда — другими вещами: горшком, аудиокнигами, сувенирной банкой с кленовым сиропом. Граница от них недалеко. К ним наведывалось много канадцев. Эрик подозревал, что кое-кто, возможно какой-нибудь канадский коммивояжер, торгующий пижамами, снабжает Бату пижамами-новинками.

    Siz de mi bekliyorsunuz?

    Вы тоже ждете?

    Бату думал, что, если Эрику действительно нравится Чарли, он должен ей сказать: «Давай жить вместе. Давай жить в „Ночи-Напролет“».

    А Эрик думал, не сказать ли Чарли: «Если ты соберешься уехать отсюда — возьми меня с собой. Мне почти двадцать лет, и я никогда не учился в колледже. Днем я сплю в кладовке, надев чужую пижаму. Я работаю в розничной торговле с шестнадцати лет. Я знаю — люди злые. Если тебе надо кого-нибудь укусить — укуси меня».

    Ba§şka bir уеге gidelim mi?

    Поедем куда-нибудь еще?

    Чарли едет мимо. Рядом с ней, на переднем сиденье, сидит маленькая черная собачка, она высовывается из окна, чтобы глотнуть летящий воздух. А еще в машине — желтый пес. Ирландский сеттер. Доберман. Кокер-спаниель. Чарли до конца опустила стекло в машине, чтобы все эти собаки могли выпрыгнуть из нее, если бы захотели, когда она остановится перед светофором. Но собаки не выпрыгивают. Поэтому Чарли везет их обратно.


    Бату сказал, что он понял: Чарли обладает огромной способностью ненавидеть, а также огромной способностью любить. Ненависть Чарли зависит от времени года: после Рождества рождественские щенки начинают подрастать. Потом людям надоедает воспитывать их дома. Весь февраль и весь март Чарли ненавидит людей. Она ненавидит людей и в декабре тоже — чтобы подготовиться.

    По словам Бату, влюбиться, как и работать в розничной торговле, значит смириться с тем, что тебя ненавидят — по крайней мере, в то или иное время года. Вот что означают эти месяцы после Рождества. Ни одна система — ни любовь, ни торговля — не идеальна. Стоит посмотреть на собак, и ты видишь, что любовь не спасает.

    Бату говорил, что, вероятно, Чарли — как сама, так и ее «шевроле» — наполнена призраками собак. Эти призраки очень отличаются от зомби. От нечеловеческих призраков, говорил он, труднее всего избавляться, а от собачьих — особенно. Только собака может быть до такой степени постоянной, преданной, привязчивой.

    — И ты видишь этих призраков? — спросил Эрик.

    — Не смеши меня, — ответил Бату. — Эти призраки увидеть невозможно. Можно почуять их запах.

    — И как они пахнут? — поинтересовался Эрик. — Как ты от них избавляешься?

    — Либо ты чуешь их, либо нет, — сказал Бату. — Я не могу это объяснить. И это не так уж и важно. Вроде перхоти, разве что от них не выпускают шампуня. Может, именно это нам и надо продавать: шампунь, избавляющий от призраков — собачьих, зомби и всяких прочих. Наша беда в том, что мы — торговая точка нового образца, а предлагаем все то же старое дерьмо.

    — Но люди хотят «Маунтин Дью», — заметил Эрик, — И аспирин.

    — Да знаю я, — сказал Бату. — Просто иногда это меня бесит.

    Civarda turistik yerler var mi, acaba?

    Интересно, есть ли поблизости достопримечательности?

    Эрик проснулся и увидел, что темно. Когда он просыпался, всегда было темно, и каждый раз это было неожиданностью. Маленькое окно на задней стене кладовки обрамляло темноту, как картину. Холодный ночной воздух — плотный и липкий, словно клей, — казалось, подпирал снаружи стены «Ночи-Напролет».

    Бату дал ему поспать подольше. Бату был внимателен ко сну других людей.

    Весь день напролет Эрику снилось, что один за другим приезжали управляющие магазином, заявляли о себе, выражали беспокойство по поводу нововведений Бату, компрометировавших розничную торговлю. Эрику снилось, что Бату своей большой и красивой рукой обнимал за плечо очередного управляющего магазином, обещал объяснить все подобающим образом, если только он или она согласится пойти с ним и посмотреть. Все эти управляющие магазином шли за ним, послушно и доверчиво они спешили за Бату через дорогу, посмотрев поочередно в обе стороны, к самому краю Расщелины Озабл. Они стояли там — во сне Эрика — вглядываясь вниз, в Расщелину, и потом Бату легонько толкал их, совсем чуть-чуть, и наступал конец для этих управляющих магазином, а Бату шел назад через дорогу, чтобы дождаться следующего.

    Эрик умылся, стоя над раковиной, и надел форму. Почистил зубы. В кладовке пахло сном.

    Была середина февраля, и автостоянку у магазина занесло снегом. Бату расчищал стоянку, он носил снег на лопате через дорогу и сбрасывал его в Расщелину Озабл. Эрик вышел наружу покурить и смотрел на Бату. Он не предложил свою помощь. Он все еще был расстроен из-за того, как вел себя Бату во сне.

    Луны на небе не оказалось, но снег светился собственной белизной. Темный силуэт Бату нес перед собой лопату, наполненную снегом, напоминающую огромную ложку, полную разлетающегося света, продолжавшего сыпаться вокруг. Шел снег, и дым от сигареты Эрика поднимался все выше и выше.

    Он пересек дорогу и подошел к Бату, который стоял, вглядываясь вниз, в Расщелину Озабл. Внизу было темно, но не темнее той черноты, к которой весь остальной мир, включая Эрика, уже привык. Снег падал в Расщелину точно так же, как падает во всем остальном мире. Но все же ветер, поднимающийся снизу, беспокоил Эрика.

    — Как ты думаешь, что там внизу? — спросил Бату.

    — Страна зомби, — ответил Эрик. Он почти ощутил вкус этого слова. — Зомбурбия. У них там внизу есть все. Даже полагают, у них где-то есть кинотеатр для автомобилистов, где показывают старые черно-белые фильмы ужасов, всю ночь до утра. Зомбийские церкви, где проводятся собрания «Анонимных Алкоголиков» для зомби, в цокольном этаже, вечером по четвергам.

    — Да ну? — откликнулся Бату. — И зомби-бары тоже есть? А где они проходят свою зомби-службу?

    Эрик сказал:

    — Мой приятель Дэйв как-то раз спустился туда вниз на спор — мы тогда еще учились в средней школе. Он еще потом рассказывал нам разные истории. Говорил, что собирается поступать в Зомби-университет и получать там полноценную стипендию, с учетом того, что живые люди там, внизу, — меньшинство. Правда, вместо этого он уехал в Аризону.

    — А ты спускался? — спросил Бату, показывая пустой лопатой в сторону узкой, ненадежной тропинки, уходящей в Расщелину.

    — Я никогда не ходил в колледж. Никогда не был в Канаде, — сказал Эрик. — Даже затем, чтоб пивка попить, когда учился в средней школе.


    Всю ночь из Расщелины приходили зомби, держа пригоршни снега. Они несли снег через дорогу на автомобильную стоянку и оставляли его там. Бату, как обычно, был в своем офисе, отправлял факсы, и Эрик был этому рад, поскольку Бату не видел, на что способны зомби.

    Зомби заходили в магазин, оставляя после себя мокрые следы соли и талого снега. Эрик терпеть не мог вытирать пол после зомби.

    Он сел на прилавок лицом к дороге, надеясь, что скоро проедет Чарли. Пару недель назад Чарли укусила мужика, который привез свою собаку в приют для животных, чтобы ее усыпить.

    Мужчина притащил к ним собаку потому, что та его укусила. Так он заявил, но Чарли сказала, что если бы они видели этого мужика и его собаку, то сразу же поняли бы, что у собаки была на то веская причина.

    Мясистое предплечье мужика кольцами обвивала татуировка в виде русалки, и сам вид этой русалки был противным: чешуйчатая тушка, затянутая в корсет, маленькие черные глазки, кислая клыкастая улыбка. Чарли сказала, что русалка так и напрашивалась, чтобы эту руку укусили, так она и поступила. А когда она это сделала, собака просто рехнулась. Мужик, пытаясь отодрать Чарли от руки, выронил поводок. И собака, не разобравшись — а может, скорее разобравшись, но не до конца, — вцепилась в ногу Чарли, вонзив зубы в икру.

    Им обоим — Чарли и хозяину собаки — понадобилось накладывать швы. Но именно собака была обречена. И ничего не изменилось.

    Начальник хотел было уволить Чарли из приюта, собственно, он ее уже уволил, но не сразу, а в ближайшем будущем. Просто пока не нашлось никого, кто сменил бы ее, и поэтому она осталась работать там еще на несколько дней, под другим именем. Все, кто работал в приюте, понимали, почему ей пришлось укусить мужика.

    Чарли сказала, что собирается проехать через всю Канаду. Может, не останавливаясь, до самой Аляски. Поехать и посмотреть, как медведи роются в отбросах.

    — Перед тем как впасть в спячку, — рассказывала она Бату и Эрику, — медведица ест особую пищу. Орехи и специальные листья. Она спит всю зиму, так ни разу и не помывшись. И вот она просыпается весной — и у нее страшный запор, и первым делом ей надо освободиться от распирающего ее дерьма. Тогда она идет и кидается в реку. И там из нее все выходит, почти все. Когда она вылезает из реки, шерсть ее покрыта льдом. Она неистовствует, обезумев от ярости, и при этом неуязвима, будто на ней — доспехи. Это ли не здорово? Такая медведица может позволить себе укусить все, что пожелает.

    Uykuin geldi.

    Хочется спать.

    Снег все падал. Иногда он прекращался. Проехала Чарли. Эрику приснились плохие сны. Бату не ложился спать. Когда заходили зомби, он шел следом за ними по магазину и делал записи. Зомби все было до лампочки. Похоже, они ни о чем не думали.

    На Бату была голубая пижама, которая нравилась Эрику больше всех. На ней вздымаются бело-голубые волны в стиле Хокусая, и на самом гребне волн болтаются лодки с совами — очень серьезными и умными. Если подойти поближе, видно, что совы крыльями сжимают газеты, а если еще приблизиться — можно прочитать дату и заголовок:

    «Цунами смыло киску за борт, все пропало».

    Бату много времени потратил на то, чтобы заново разложить сласти, на этот раз разделив их на жевательные конфеты и леденцы. Неделю назад он расположил их таким образом, что по первым буквам названий сластей, если читать слева направо, а потом вниз, можно было прочитать первое предложение из романа «Убить Пересмешника», а потом еще и строчку из турецкой поэзии. Что-то о луне.

    Зомби вошли и вышли, и Бату убрал свою тетрадь. Он сказал:

    — Я пошел бы еще дальше и поставил здесь вяленое мясо из Сладких Папиков. Чем тебе не сласть. И к тому же долго жуется. Так долго, что замучишься жевать. Жевательная Мясная Резинка.

    — Пенный Мясной Напиток, — непроизвольно подхватил Эрик. Они всегда придумывали продукты, которые никому никогда не пришло бы в голову купить и которые никто никогда не стал бы продавать.

    — Податливая Свинина. Подумаешь о ней — она уже во рту, вот это свинина! Помнишь эту рекламу? Она может жить у нас, — сказал Бату. Это были все те же старые речи, но с каждым разом он произносил их чуть более настойчиво. — «Ночи-Напролет» нужны женщины, тем более такие женщины, как Чарли. Она в тебя влюблена, а я ничуть не возражаю.

    — А как же ты? — спросил Эрик.

    — А как же я? — переспросил Бату. — У нас с Чарли есть турецкий язык. Мне этого хватает. Да разве мне что-нибудь нужно? Мне даже сон уже не нужен!

    — О чем ты говоришь? — сказал Эрик. Он терпеть не мог, когда Бату говорил о Чарли, если не считать того, что ему нравилось слышать ее имя.

    Бату сказал:

    — «Ночь-Напролет» — чудесное место, чтобы создать семью. Здесь есть все, что необходимо. Подгузники, «венские сосиски», «волшебные» маркеры с запахом винограда, «Лунные пироги» — дети любят «Лунные пироги» — и однажды, когда они подрастут, мы научим их вести учет.

    — Это — противозаконно, — буркнул Эрик, — Это Марсу нужны женщины. А не «Ночи-Напролет». И у нас закончились «Лунные пироги». — Он повернулся спиной к Бату.


    Некоторые пижамы Бату нервируют Эрика. Он в жизни их не наденет, хоть Бату и сказал, что он может носить любую приглянувшуюся ему пижаму.

    Например, на одних пижамных брюках океанский лайнер идет между айсбергов. Какой-то мужчина с огромными ножницами гонится за женщинами, а их длинные волосы развеваются за ними, подобно красным и желтым флагам, — так быстро они бегут. И здесь же — паутины с домами. На вышитой пижамной куртке запечатлена свадьба бородатой женщины и акробата, который взгромоздился на шелковый шнур, натянутый над проходом в церкви. Цветы несет лилипутка. В бороду невесты кто-то вплел розы и ландыши. У священника нет рук. Он стоит у алтаря словно аист, рукава его ризы скреплены сзади и подняты вверх, напоминая расправленные черные крылья, Библию он держит пальцами левой ноги.

    На пижамных брюках вышита брачная ночь.

    Некоторые из пижам однотонные, но только с лицевой стороны. Эрик как-то раз сунул было ногу в одни штаны, прежде чем заметил, что на них с изнанки.

    Несколько ночей назад, часа в два или три ночи, в магазин вошла женщина. Бату находился у стойки с журналами, и женщина прошла и встала рядом с Бату.

    Глаза у Бату были закрыты, что вовсе не означало, что он спит. Женщина стояла и пролистывала журналы и вдруг, в ка-кой-то миг, она осознала, что на мужчине, который стоял там с закрытыми глазами, надета пижама. Она перестала читать журнал «People» и вместо этого принялась читать пижаму Бату. От удивления она открыла рот и ткнула в Бату костлявым пальцем.

    — Откуда у вас это? — спросила она. — Каким образом вы это достали?

    Бату открыл глаза.

    — Простите, — произнес он. — Может, помочь вам подобрать что-нибудь?

    — На вас — мой дневник, — заявила она. Голос ее повышался и перешел в крик. — Это же мой почерк! Это — дневник, который я вела, когда мне было четырнадцать! На нем же был замок, и я прятала его под матрас, и никому не давала читать. Никто никогда не читал его!

    Бату протянул руку.

    — Это неправда, — заметил он. — Я прочитал его. У вас очень красивый почерк. Очень разборчивый. Больше всего мне понравилось то место…

    Женщина завизжала. Она закрыла уши руками и пошла, пятясь назад, по проходу, а затем, все так же визжа, повернулась и выбежала из магазина.

    — Из-за чего это? — спросил Эрик. — Что это с ней?

    — Не знаю, — сказал Бату. — То-то мне ее лицо показалось знакомым! И ведь я нрав. Ха! Как по-твоему, разве не странно, что женщина, которая вела дневник, и так ведет себя в магазине?

    — Наверное, лучше не надо ее надевать, — сказал Эрик. — На всякий случай, а то вдруг она опять придет.

    Gelebilir miyim?

    Можно войти?

    Раньше Бату работал со вторника по субботу, во вторую смену. Теперь он работает весь день каждый день. Эрик работает всю ночь каждую ночь. Им теперь никто не нужен, разве что Чарли.

    Вот что случилось. Одна из женщин-управляющих исчезла, вероятно, для того, чтобы родить ребенка, хотя с виду она ничуть не походила на беременную, как сказал Бату, причем ясно, что ребенок — не от Бату, поскольку он сделал себе вазэктомию. Затем, вскоре после происшествия с человеком в плаще, другой управляющий уволился, заявив, что его тошнит от всего этого дерьма. На его место никого не прислали, вот Бату и занимается всем.

    Входная дверь зазвенела, и вошел покупатель. Канадец. Не зомби. Эрик обернулся и успел заметить, как Бату, пригнувшись, проскользнул за угол мимо ряда со сластями и направился в кладовку.

    Покупатель купил «Маунтин Дью», и Эрик отчаялся объяснять, что наличными платить не обязательно. Он знал, что Бату, слушая, как посетитель покупает по старинке, трясется от раздражения в кладовке. После ухода покупателя Бату снова появился.

    — Ты когда-нибудь думал, — обратился к нему Эрик, — собирается ли компания прислать другого управляющего? — Ему снова привиделся Бату из сна, управляющие из сна и словно нарисованная, непреодолимая Расщелина Озабл.

    — Не пришлют, — сказал Бату.

    — Могут, — возразил Эрик.

    — Не пришлют, — повторил Бату.

    — Откуда ты знаешь? — спросил Эрик. — А что, если пришлют?

    — Во-первых, сама идея была неудачной, — пояснил Бату. Он указал в сторону автомобильной стоянки и Расщелины Озабл. — Дела идут не слишком хорошо.

    — В таком случае зачем мы тут торчим? — спросил Эрик. — Как мы можем повлиять на развитие торговли, если к нам сюда никто не заходит, кроме спортсменов-бегунов, водителей-дальнобойщиков, зомби и канадцев? Например, я пробовал объяснить прошлой ночью одной женщине новый поход к торговле, так она послала меня куда подальше. Она смотрела на меня, как на больного.

    — Тебе надо просто не обращать внимания на таких людей. Покупатель не всегда прав. Иногда покупатель — придурок. Это первое правило торговли, — сказал Бату. — Но не похоже, что где-нибудь в другом месте — лучше. Раньше, когда я работал в ЦРУ, вот там была дерьмовая работа. Поверь мне, здесь — лучше.

    — Больше всего я ненавижу, как они смотрят на нас, — признался Эрик. — Как будто нас не существует. Словно мы — призраки. Будто они — настоящие люди, а мы — нет.

    — Мы, бывало, ходили в один бар — я и мои сослуживцы, — начал рассказывать Бату. — Правда, нам приходилось делать вид, что мы не знаем друг друга. Никакого проявления дружеских чувств. И вот мы все сидели там за стойкой бара и не говорили друг другу ни слова. Все эти ребята, все мы, между собой могли говорить где-то на пятистах языках и диалектах, что-то в этом роде. Но в этом баре мы не разговаривали. Просто сидели и пили, сидели и пили. Эдакие привидения из Управления, все подряд. Это страшно раздражало бармена. Он ведь знал, кто мы такие. Мы обычно оставляли хорошие чаевые. Но он все равно злился.

    — А ты когда-нибудь убивал людей? — спросил Эрик. Он так и не знал, шутит Бату или нет, когда рассказывает о ЦРУ.

    — А что, я похож на убийцу? — отозвался Бату, стоя в пижаме — весь помятый, с воспаленными глазами. Когда Эрик рассмеялся, он улыбнулся, зевнул и почесал голову.


    Когда другие сотрудники уволились из «Ночи-Напролет» — все по разным причинам, — Бату не стал их заменять.

    К этому времени подружка Бату выставила его из дома, и с согласия Эрика он перебрался в кладовку. Это произошло как раз накануне Рождества, а спустя несколько дней после Рождества мать Эрика потеряла работу в службе безопасности в торговом центре и решила, что пора найти отца Эрика. Она поискала в Интернете и составила список имен, под которыми, по ее мнению, он мог скрываться. Адреса она тоже раздобыла.

    Эрик так и не понял, что его мать будет делать, если найдет отца, но, кажется, она сама еще не поняла. Она сказала, что просто хочет с ним поговорить, но Эрик знал, что у нее в бардачке машины припрятан пистолет. Прежде чем мать уехала, Эрик переписал у нее список имен и адресов и отправил всем этим людям рождественские открытки. Впервые в жизни у него появился повод послать рождественские открытки, и это было совсем не просто — подобрать подходящие слова, тем более что каждый из них мог и не оказаться ему отцом, как бы там его мать ни думала. В любом случае не все они.

    Прежде чем уехать, мать Эрика свезла большую часть мебели на хранение. Все остальное — включая гитару Эрика и его книги — она распродала у дома однажды субботним утром, пока Эрик работал в дополнительную смену в «Ночи-Напролет».

    До конца января за жилье было уплачено, но после того как уехала мать, Эрик стал работать в магазине все дольше и дольше, пока однажды утром решил не утруждаться и не идти домой. И действительно, о чем он думал, живя в доме вместе с матерью? Он ведь уже выпускник средней школы. У него вся жизнь впереди. «Ночи-Напролет» и Бату — он им нужен. Бату говорил, что такое отношение означает, что Эрик просто предназначен для великих свершений в «Ночи-Напролет».

    Каждый вечер Бату посылал факсы в «Weekly World News», в «National Enquirer» и в «The New York Times». В этих факсах речь шла о Расщелине Озабл и о зомби. Рано или поздно какое-нибудь из этих изданий пришлет журналистов. Все это было частью плана, который должен изменить представление о том, как нужно торговать. Наступит совершенно другое время, изменится мир, а Эрик и Бату станут первопроходцами. Знаменитыми героями. Революционерами. Героями Революции. Бату сказал, что Эрику пока не обязательно вникать в эту часть плана. Для плана очень существенно, чтобы Эрик не задавал вопросов.

    Ne zaman gelecksiniz?

    Когда вы вернетесь?

    Зомби похожи на канадцев, в том смысле, что с виду, на первый взгляд, они вполне настоящие люди, это сбивает с толку.

    Но если приглядеться получше, становится ясно, что они — от-куда-то из другого места, где все другое, где даже одинаковые вещи, те, что встречаются повсюду, хоть чуть-чуть — но будут отличаться.

    Зомби совсем не разговаривали, а если вдруг говорили что-нибудь, то какую-то бессмыслицу.

    — Деревянная шляпа, — сказал один зомби Эрику. — Стеклянная нога. Ездил весь день и прямо в жену. Вы слышали меня по радио? — Они хотели платить Эрику за то, что не продавалось в «Ночи-Напролет».

    Настоящие люди — не те из них, кто направлялся в Канаду или возвращался из Канады, — обычно находили себе лучшее занятие, чем приезжать в «Ночь-Напролет» в 3.00 ночи. Так вот, настоящие люди, если все-таки входили, тоже казались до некоторой степени загадочными. Эрик обычно не спускал глаз с настоящих людей. Однажды один парень наставил на него пистолет — понять это невозможно, но с другой стороны, ты хотя бы точно знаешь, что происходит. А с зомби разве узнаешь?

    Даже Бату не знал, на что способны зомби. Иногда он говорил, что они — просто еще одна реальность, с которой приходится иметь дело, когда торгуешь. Это такие покупатели, которым невозможно угодить, покупатели, которые хотят то, чего у вас нет, у которых в обращении вместо денег — мрачные, неполезные, бестолковые и, возможно, опасные вещи.

    Между тем все, что зомби явно пытались приобрести, — это те же самые предметы, которые они приносили с собой до этого в магазин, — предметы, упавшие сами или кем-то выброшенные в Расщелину Озабл, такие как куски небьющегося стекла. Камни со дна Расщелины Озабл. Жуки. Зомби нравились блестящие предметы, сломанные вещи, всякий хлам вроде пустых бутылок из-под содовой, пучков листьев, липкой грязи и грязных палок.

    Эрик думал, что, может, Бату все понял не так. Может, ни о каких торговых отношениях речь и не идет. Может, зомби просто хотят подарить что-нибудь Эрику. Да, но что ему делать с их листьями? И почему ему? И чего они ждут от него взамен?

    — Оставьте себе, — обычно говорил он им. — На опавшие листья нынче скидка.

    В конце концов, когда становилось ясно, что Эрик не понимает, зомби затихали и расходились — прочь от прилавка снова по проходу или сразу в дверь наружу, пробираясь, подобно енотам, они торопливо перебегали через дорогу и все так же сжимали в руках листья. Бату обычно откладывал в сторону тетрадь, шел в кладовку и посылал свои факсы.

    Общаясь с посетителями зомби, Эрик чувствовал себя виновато. Наверное, он не достаточно хорошо старался. Зомби никогда не грубили, не проявляли нетерпения, не пытались красть вещи. Он искренне надеялся, что они найдут то, что ищут. Ведь, в конце концов, он тоже когда-нибудь умрет и окажется по ту сторону прилавка.

    Возможно, его приятель Дэйв рассказывал правду и там внизу действительно находится страна, которую можно посетить, как, например, Канаду. Возможно, когда все эти зомби добираются до самого низа, они залезают в шустрые зомбийские машины и отправляются на свою зомбийскую работу или возвращаются домой к своим хорошеньким зомби-женам, а может, едут в зомби-банк и кладут в сейф на хранение камни, листья, спутанные клубки ниток, похожие на птичьи гнезда, и прочий мусор, которому настоящие люди просто не знают цену.


    Но дело не только в зомби. Средь бела дня тоже случаются загадочные вещи. Однажды — тогда еще работали управляющие и другие продавцы, в смену Бату в магазин вошел один тип в плаще и шляпе. На улице в тот день стояла жара, градусов тридцать, и Бату впоследствии признался, что ему сразу не понравился этот тип в плаще, но его отвлек другой покупатель — спортсмен-бегун, — он все ощупывал бутылки с водой, выбирая самую холодную. Тип в плаще расхаживал по магазину, складывая шоколадные батончики и безопасные лезвия к себе в карманы, как будто готовился к Хэллоуину. Бату тогда еще подумал, не нажать ли тревожную кнопку.

    — Сэр? — обратился он к типу. — Простите, сэр?

    Человек этот подошел и остановился прямо перед прилавком.

    Бату не сводил глаз с плаща. Казалось, что под плащом этот парень носит электрический фен, пристегнутый к груди, и этот фен гоняет воздух снизу. Слышно даже, как он жужжит. Это было разумно, и Бату рассказывал, что он в ту минуту подумал: «У этого парня свой собственный кондиционер под плащом». Хорошо придумано, но только вряд ли кому захочется прийти к такому типу в дом во время Хэллоуина и требовать у него угощения.

    — Ну как, жарко? — спросил человек, и Бату заметил, что этот парень потеет. Он дернулся, и из рукава его серого плаща вылетела пчела. Бату и тип в плаще — оба проводили пчелу взглядами. А затем человек распахнул свой плащ, взмахнул руками — едва-едва, — и пчелы внутри плаща начали покидать его, разлетаясь вытянутыми, плотными, яростно гудящими роями, пока весь магазин не заполнился звенящими тучами пчел. Бату нырнул под прилавок. Тип в плаще — любитель пчел — протянул руку к прилавку уверенным и знающим движением, после чего звякнул кассовый аппарат, резко выдвинулся ящик, и парень выгреб всю наличность из кассы.

    После этого он вышел из магазина, оставив всех своих пчел. Залез в свою машину и уехал. Так заканчиваются все истории в «Ночи-Напролет», когда кто-то обязательно уезжает.

    Но в тот раз им пришлось вызвать пчеловода, чтобы выкурить пчел. Бату пчелы ужалили трижды: один раз в губу, второй — в живот, и еще раз, когда он сунул руку в ящик кассы, но вместо денег обнаружил там еще одну пчелу. Спортсмен-бегун подал на владельцев «Ночи-Напролет» в суд, предъявив иск на большую сумму денег, но Бату и Эрик так и не узнали, чем все это дело закончилось.

    Karanlik ne zman basar?

    Когда здесь темнеет?

    Эрику недавно снился этот сон. Во сне он стоит за прилавком в «Ночи-Напролет», и вдруг его отец идет по проходу магазинчика, мимо журнальных стоек прямо к прилавку, и в руках у отца — черные камни. Что в общем-то нелепо, ведь его отец жив, более того — живет в другом штате, может, в другом часовом поясе, возможно, под другим именем.


    Когда он рассказал Бату свой сон, Бату сказал:

    — Ах да, этот сон. Он мне тоже приснился.

    — О твоем отце? — спросил Эрик.

    — О твоем отце, — сказал Бату. — Кого, по-твоему, я называю моим отцом?

    — Но ты же ни разу не видел моего отца, — заметил Эрик.

    — Жаль, если тебя это огорчает, но определенно, это был твой отец, — повторил Бату. — Ты очень на него похож. Если он снова мне приснится, как мне вести себя? Не обращать на него внимания? Сделать вид, что его нет?

    Эрик никогда не знал, когда Бату морочит ему голову. Эрик думал, что, наверное, Бату тоскует по своим снам и поэтому собирает пижамы, вроде тех людей, что тоскуют по детству и собирают игрушки.


    А вот другой сон, но о нем Эрик не стал рассказывать Бату. В этом сне входит Чарли. Когда она подходит к прилавку, Эрик осознает, что на нем — куртка от одной из пижам Бату, той, что лицом наизнанку. Рисунки на внутренней стороне пижамы трутся об его руки, спину, живот и переходят ему на кожу, как татуировка.

    И на нем нет никаких штанов.

    Batik gemilerle ilgileniyorum.

    Я увлекаюсь затонувшими кораблями.

    — Тебе надо что-то предпринять, — сказал Бату. Он говорил это снова и снова, изо дня в день, пока Эрику не стало тошно слышать все это. — В любой день в приюте найдут кого-нибудь на ее место, и Чарли смоется. И кто знает, где она может оказаться? Говорю тебе, что надо делать: скажи ей, что хочешь приютить собаку. Чтобы она здесь жила. У нас здесь много места. Собаки — хорошая тренировка для вас, когда вы с Чарли станете родителями.

    — Откуда ты знаешь? — огрызнулся Эрик. Он понимал, что говорит слишком раздраженно, но ничего не мог с собой поделать. — Это же совсем не имеет смысла. Если собаки — хорошая тренировка, то какой же матерью, по этой логике, должна стать Чарли? Что ты несешь? Скажешь еще, что, когда у Чарли будет ребенок, она прикончит его, сделав укол, чтобы он не плакал всю ночь и не мочился в постель?

    — Я совсем не об этом, — сказал Бату. — Единственное, что меня волнует, Эрик, честное слово, так это то, что Чарли может оказаться слишком стара. В этом возрасте труднее заводить детей. Может не получиться.

    — О чем ты говоришь? — спросил Эрик. — Чарли не старая.

    — А сколько, ты думаешь, ей лет? — вопросом на вопрос ответил Бату. — Как по-твоему? Может, поставить зубную пасту и приправы рядом с клеем, гелем для волос и смазочными материалами? И получится полка с липкими товарами? Или поставить их с жевательным табаком и растворами для полоскания полости рта и сделать небольшую витрину из товаров, которые нужно сплевывать?

    — Конечно, — сказал Эрик. — Сделай небольшую витрину. Я не знаю, сколько лет Чарли, может, она — моя ровесница? Девятнадцать? Немного старше?

    Бату засмеялся.

    — Немного старше? В таком случае сколько, по-твоему, мне лет?

    — Не знаю, — ответил Эрик. Он оценивающе оглядел Бату. — Тридцать пять? Сорок?

    Бату выглядел довольным.

    — Знаешь, с тех пор как я стал меньше спать, по-моему, я перестал стареть. И может, даже становлюсь моложе. Ты продолжай спать по полной программе, и довольно скоро мы с тобой сравняемся в возрасте. Пойдем, посмотришь и скажешь, что ты думаешь.

    — Неплохо, — сказал Эрик.

    Проехала машина, вильнула, посигналила и поехала дальше. Не «шевроле».

    — Кажется, у нас заканчиваются некоторые товары.

    — Не так уж это и важно, — сказал Бату. Он опустился на колени в проходе, отмечая наличие товаров по списку. — Не беда, если Чарли старше, чем ты думаешь. Нет ничего плохого в том, что женщина старше. И это хорошо, что ты не зациклен на собачьих призраках и тебя не волнует то, что кто-то кусается. У всех есть трудности. Единственное, что меня в самом деле беспокоит, так это ее машина.

    — А что с ее машиной? — спросил Эрик.

    — Ну что ж, — сказал Бату. — Это не страшно, если Чарли будет жить с нами. Она может поставить машину здесь, на какой угодно срок. Для этого и существует автомобильная стоянка. Но чем бы ты ни занимался, если она пригласит тебя покататься — не соглашайся.

    — Но чего ради? — спросил Эрик. — Что это ты такое говоришь?

    — Только представь себе, — продолжил Бату. — Все эти призраки собак. — Он проехался на заднице по проходу. Эрик пошел за ним. — Каждый раз она проезжает мимо нас с какой-нибудь бедной собачкой, и эта собачка — обречена. Ее машина приносит несчастье. Особенно для пассажира. Ты должен держаться подальше от ее машины. Я бы скорее полез в Расщелину Озабл.

    Кто-то кашлянул: это зомби вошел в магазин. Он стоял позади Бату, глядя на него сверху вниз. Бату поднял на него глаза. Эрик отступил назад по проходу к прилавку.

    — Держись подальше от ее машины, — повторил Бату, не обращая внимания на зомби.

    — И кем выстрелят из пушки? — произнес зомби. Он был в костюме и при галстуке. — Моим братом выстрелят из пушки.

    — Ну почему вы не можете разговаривать как разумные люди? — спросил Бату, обернувшись. Он все еще сидел на полу, и казалось, вот-вот расплачется. Затем он шлепнул зомби.

    Зомби снова покашлял зевая. Он корчил им рожу. На серых губах стало что-то проступать, и зомби поднял руку. Он выдернул что-то изо рта и стал тянуть, выкашливая из себя черную блестящую скомканную веревку. Рот зомби так и оставил открытым, словно показывая, что там ничего больше нет, даже когда протянул влажную черную веревку Бату. Она свисала с его рук и вдруг превратилась в пижаму. Бату оглянулся на Эрика.

    — Мне это не нужно, — сказал он, будто застеснявшись.

    — Что я должен делать? — спросил Эрик. Он завис над журналами. Шарлиз Терон улыбалась ему, будто она знала такое, о чем он даже не догадывался.

    — Ты не должен быть здесь. — Было не понятно, то ли он говорил это Эрику, то ли — зомби. — У меня есть все необходимые пижамы. — В его голосе Эрику послышалось страстное желание.

    Зомби ничего не сказал. Он сбросил пижаму Бату на колени.

    — Держись подальше от машины Чарли! — велел Бату Эрику. Он закрыл глаза и захрапел.

    — Вот черт, — сказал Эрик зомби. — Как вы это сделали?

    Еще один зомби появился в магазине. Первый зомби взял Бату за руки, а второй зомби взял Бату за ноги. Они потащили его по проходу по направлению к кладовке. Эрик вышел из-за прилавка.

    — Что вы делаете? — спросил он. — Вы же не собираетесь его съесть, я надеюсь?

    Но зомби уже были в кладовке. Они надели на Бату черную пижаму, натянув ее поверх другой пижамы. Уложили его на матрас и накрыли одеялом по самый подбородок.

    Эрик вышел из кладовки вслед за зомби и закрыл за собой дверь.

    — Итак, я полагаю, он теперь поспит немного, — сказал он. — Это ведь отлично, не правда ли? Ему необходимо было поспать. Но как у вас так вышло с пижамой? Может, это именно вы постоянно снабжаете его пижамами? Неужели у вас там внизу есть такая своеобразная пижамная фабрика? А он проснется?

    Зомби не обращали внимания на Эрика. Держась за руки, они шли по проходам, останавливаясь поглазеть на шоколадные батончики, и на «Тампакс», и на туалетную бумагу, и на вещи, которые сплевывают. Они ничего не купят. Как всегда.

    Эрик вернулся к прилавку. Посидел за кассой немного. Потом вернулся в кладовку и посмотрел на Бату. Бату храпел. Его веки подрагивали, губы растянулись в понимающей улыбке, как будто он видел сон, и в этом сне ему все наконец-то объяснили. Вряд ли стоит беспокоиться о ком-то, кто выглядит подобным образом. Эрик, может, даже позавидовал бы ему, если бы не знал, что никому еще ни разу не удавалось удержать все эти объяснения, стоит только проснуться. Даже Бату.

    Hangi yol daha kisa?

    Который путь короче?

    Hangi yol daha kolay?

    Который путь легче?

    Чарли приехала к началу своей смены. Она не стала заходить в магазинчик «Ночь-Напролет». Вместо этого она стояла на стоянке рядом со своим автомобилем и смотрела через дорогу, на Расщелину Озабл. Кузов машины повис низко над землей, будто багажник был забит вещами. Когда Эрик вышел наружу, он заметил на заднем сиденье чемодан. Даже если в машине и были собачьи призраки, Эрик их не видел, но на окнах собаки оставили следы.

    — А где Бату? — спросила Чарли.

    — Спит, — ответил Эрик. До него только сейчас дошло, что он так и не придумал, как продолжить разговор.

    Он спросил:

    — Ты уезжаешь куда-то?

    — Я еду на работу, — ответила Чарли. — Как обычно.

    — Хорошо, — кивнул Эрик. — Обычно — это хорошо. — Он стоял и смотрел на свои ноги. Какой-то зомби забрел на автостоянку. Он кивнул им и прошел в «Ночь-Напролет».

    — Разве ты не пойдешь внутрь? — спросила Чарли.

    — Чуть погодя, — ответил Эрик. — Не похоже, чтобы они нашли здесь что-нибудь нужное для себя. — Но краем глаза он поглядывал на «Ночь-Напролет», на зомби, а то вдруг он направится в кладовку.

    — Скажи, сколько тебе лет? — спросил Эрик. — То есть можно спросить тебя об этом? Сколько тебе лет?

    — А сколько тебе лет? — ответила Чарли вопросом на вопрос. Она развеселилась.

    — Почти двадцать, — ответил Эрик. — Знаю, я выгляжу старше.

    — Вовсе нет, — заявила Чарли. — Ты выглядишь именно так — почти на двадцать.

    — Ну а тебе сколько лет? — настаивал Эрик.

    — А сколько ты мне дашь? — поинтересовалась Чарли.

    — Примерно моего возраста? — сказал Эрик.

    — Как мило, — отметила Чарли. — Ты что же, заигрываешь со мной? Да? Нет? А если считать по собачьим меркам? Сколько бы ты дал мне собачьих лет?

    Зомби завершил свои поиски неведомо чего внутри «Ночи-Напролет». Он вышел наружу и кивнул Чарли и Эрику.

    — Красивые люди, — сказал он, — почему бы вам не посетить мою рану?

    — Простите, — сказал Эрик.

    Зомби повернулся к ним спиной. Он спокойно заковылял через дорогу, не глядя ни налево, ни направо, и пошел вниз по тропинке в Расщелину Озабл.

    — Ты был? — Чарли показала на тропинку.

    — Нет, — ответил Эрик. — То есть когда-нибудь обязательно, я полагаю.

    — Как ты думаешь, у них там внизу есть домашние питомцы? Собаки? — спросила Чарли.

    — Не знаю, — пожал плечами Эрик. — Обычные собаки?

    — О чем я иногда думаю, — призналась Чарли, — так это, есть ли у них там приюты для животных и есть ли кому ухаживать за собаками. И приходится ли кому-нибудь там усыплять собак. И если собак усыпляют, то где они потом оказываются?

    — Бату говорит, если тебе нужна другая работа, ты можешь жить с нами в «Ночи-Напролет», — сказал Эрик. Он дрожал.

    — Бату говорит такое? — Чарли начала смеяться.

    — Я думаю, ты ему нравишься, — заметил Эрик.

    — Он мне тоже нравится, — улыбнулась Чарли. — Но не до такой степени. И я вовсе не желаю жить в каком-то магазинчике. Без обид. Я уверена, ваш магазинчик — хороший.

    — Все нормально, — сказал Эрик. — Не знаю. Мне совсем не хочется работать в торговле всю свою жизнь.

    — Есть работы и похуже, — заметила Чарли. Она прислонилась к своей машине. — Может, я бы и зашла позже вечерком. А пока мы могли бы прокатиться, съездить куда-нибудь, поболтать о торговле.

    — Куда, например? Куда ты собираешься? — спросил Эрик. — Ты хочешь отправиться в Турцию? Вот почему Бату учит тебя турецкому языку? — Он будто спал и видел сон. Ему хотелось стоять вот так и задавать Чарли вопросы всю ночь.

    — Я учу турецкий для того, чтобы, когда я поеду куда-нибудь еще, все думали, что я — турчанка. Я притворюсь, что говорю только по-турецки. В этом случае никто не будет меня доставать, — призналась Чарли.

    — Да, — сказал Эрик. — А я и не знал, что ты пускаешь кого-нибудь еще — ну, понимаешь, других людей — ездить на своей машине.

    — Большое дело, — сказала Чарли. — Покатаемся в другой раз. — Неожиданно она вдруг стала выглядеть намного старше.

    — Нет, погоди, — сказал Эрик. — Я очень хочу покататься. — «Я хочу поехать с тобой. Пожалуйста, возьми меня с собой». — Просто Бату сейчас спит. Кто-то должен позаботиться о нем. Кто-то должен не спать, чтобы торговать.

    — Ну, и ты собираешься работать там всю свою жизнь? — спросила Чарли. — Заботиться о Бату? Думать о том, как бы облапошить мертвецов?

    — Что ты имеешь в виду? — удивился Эрик.

    — Бату говорит, что «Ночь-Напролет» подумывает о том, чтобы открыть еще один магазин там, внизу. — Чарли махнула рукой в сторону дороги. — По его словам, ты и он проводите крупный эксперимент, изучаете новую форму торговли. Когда-нибудь ребята из «Ночи-Напролет» поймут наконец, что именно пользуется спросом у мертвецов и смогут ли они платить за то, что хотят купить, — вот тогда это будет грандиозно. Еще одно открытие Америки.

    — Нет, это не так, — сказал Эрик. В его голосе послышалась вопросительная интонация. Он почти нутром чуял то, что Бату имел в виду, говоря о машине Чарли. Эти самые призраки, эти собаки становились нетерпеливыми. Это и понятно. Они устали от автомобильной стоянки, они хотели отправиться в поездку. — Ты не понимаешь. Не думаю, чтобы ты понимала.

    — Бату говорил, что ты имеешь подход к мертвецам, — продолжила Чарли. — Большинство продавцов шарахаются от них. Конечно, ты же местный. К тому же — молодой. Ты, наверное, и в смерти-то пока ничего не смыслишь. Совсем как мои собаки.

    — Я не знаю, чего им хочется, — признался Эрик. — Этим зомби.

    — Никто никогда не знает, чего ему хочется, — заявила Чарли. — Так почему после смерти должно быть иначе?

    — Верно подмечено, — согласился Эрик. — Значит, Бату рассказал тебе о нашем плане?

    — Не давай Бату втягивать себя во все это, — сказала Чарли. — Я знаю, мне не следует так говорить, ведь мы с Бату — друзья. Но мы и с тобой могли бы дружить — ты и я. Ты славный. Хорошо, что ты не очень разговорчивый, хотя когда мы разговариваем — тоже хорошо. Почему бы тебе не поехать со мной покататься?

    Если бы в машине сидели собаки или собачьи призраки, тогда Эрик услышал бы, как они воют. Эрик услышал, как они воют. Собаки предупреждали его, чтобы он остерегался. Собаки предупреждали его, чтобы он пошел к черту. Чарли принадлежала им. Она была только их убийцей.

    — Не могу, — сказал Эрик, страстно желая услышать, как Чарли снова его попросит. — Сейчас не могу.

    — Ну что ж, в таком случае заеду попозже. — Чарли улыбнулась ему, и на мгновение он оказался в том самом городе, где никто так и не придумал, как потушить пожар, и все мертвые собаки опять завыли и стали царапаться в грязные окна машины. — За «Маунтин Дью». А ты сможешь немного подумать об этом.

    Она взяла Эрика за руку.

    — У тебя холодные руки, — сказала она. — Ее руки были горячими. — Вернись в магазин.

    Rengi beźenmiyorum.

    Этот цвет мне не нравится.

    Было почти 4.00 утра, и Чарли так и не появилась, когда Бату вышел из задней комнаты, потирая глаза. Черная пижама исчезла. Теперь он надел пижамные штаны, на которых по ночному полю бегут лисицы к дереву, вокруг которого уже сидят, поджав задние лапы, другие лисицы. Растянувшиеся хвосты бегущих лисиц массивны, как дирижабли, запятые пламени зависли над ними. Внутри каждого огонька пламени — «Гинденбург»,[26] с еще одним огоньком над ним — поменьше, и так далее. Некоторые пожары просто невозможно потушить.

    Пижамная куртка была неизвестного Эрику цвета. На ней изображены тоскливые, неприятные, лежащие люди. Взглянув на них, Эрик почувствовал слабость.

    — Мне приснился шикарный сон, — сказал Бату.

    — Ты проспал около шести часов, — отметил Эрик. Когда Чарли приедет, он отправится с ней. Он останется с Бату. Он нужен Бату. Он поедет с Чарли. Он поедет и вернется. Он никогда не вернется. Он будет присылать Бату открытки с медведями. — Слушай, так что это было, с зомби?

    — Не знаю, о чем ты говоришь, — ответил Бату. Он взял яблоко с фруктовой витрины и потер его о свой неевклидовый пижамный верх. Яблоко приобрело слегка ядовитый блеск.

    — Чарли проезжала?

    — Да, — сказал Эрик. Он и Чарли поедут в Лас-Вегас. Они купят для Бату пижаму с люрексом. — Думаю, ты прав. Похоже, она в самом деле собралась покинуть город.

    — Да, но это невозможно! — сказал Бату. — Это выбивается из плана. Слушай, вот что мы сделаем. Ты будешь стоять и ждать ее снаружи. Смотри, чтобы она не сбежала.

    — Она же не объявлена полицией в розыск, Бату, — возразил Эрик. — Она нам не принадлежит. Пусть себе уезжает, если захочет.

    — И тебе что — все равно? — удивился Бату. Он яростно зевнул, и еще раз зевнул, и потянулся так, что его жуткая пижама задралась, и Эрику опять стало тошно.

    — Не совсем, — ответил Эрик. Он уже выбрал для себя зубную щетку, зубную пасту, сувенирные зубы, которые остались после Хэллоуина, он мог бы, наверное, подарить их Чарли. — А ты как? Ты снова, что ли, ляжешь спать? Можно задать тебе несколько вопросов?

    — Каких вопросов? — Бату опустил веки — не то спит, не то хитрит.

    — О нашей миссии, — выпалил Эрик, — О «Ночи-Напролет» и о том, чем мы тут занимаемся рядом с Расщелиной Озабл. Я должен понять, что недавно произошло с зомби и пижамой, и является ли случившееся частью плана, и принадлежит ли нам этот план, или кто-то другой его придумал, а мы — просто пешки в чьем-то большом эксперименте над розничной торговлей. Что мы представляем — новое качество или просто все то же старье?

    — Неподходящее время для вопросов, — заметил Бату. Он дернул головой, многозначительно кивая в сторону камеры наблюдения. — Разве я хоть раз соврал тебе за все время, что мы работаем вместе? Вводил в заблуждение?

    — Что ж, — сказал Эрик. — Это я и хотел бы знать.

    — Возможно, я тебе не все рассказал, но это тоже часть плана. Когда я говорил, что мы собираемся переделать все заново, что мы изобретем новую систему торговли, — это все правда. Наш план все еще в силе, а ты по-прежнему — часть плана, как и Чарли.

    — А что ты скажешь о пижамах? — спросил Эрик. — Как же канадцы и кленовый сироп, а также те, кто заходит к нам купить виски?

    — Ты в самом деле хочешь знать это? — поинтересовался Бату.

    — Да, — ответил Эрик. — Непременно.

    — Ну хорошо. Так вот, мои пижамы — экспериментальные пижамы ЦРУ, — произнес Бату, скривив губы на одну сторону. — Как батарейки. Ты заряжал их для меня, пока спал. Это пока все, что я могу сказать. Забудь о канадцах. Они — просто так, для тренировки. Это-то как раз — самая малая часть плана, и как бы то ни было, план иногда меняется. Та пижама, что зомби дали мне накануне, — что бы это значило, как по-твоему?

    Эрик отрицательно покачал головой.

    Бату сказал:

    — Если они способны давать нам пижамы, значит, они могут дать нам другие вещи. Все дело в общении. Если мы поймем, что им нужно, тогда мы сможем заставить их давать то, что нужно нам.

    — А что нам нужно? — спросил Эрик.

    — Нам нужно, чтобы ты вышел и подождал Чарли, — сказал Бату. — На разговоры у нас больше нет времени. Уже светает. Чарли поедет с работы в любую минуту.

    — Объясни мне все снова, — попросил Эрик, — Что ты сейчас сказал. Объясни мне все про план еще раз.

    — Смотри, — сказал Бату. — Слушай. Каждый человек сначала жив, правильно?

    — Правильно.

    — И каждый умирает, правильно?

    — Правильно. — Проехала машина, но это пока еще не Чарли.

    — Значит, каждый начинается здесь, — сказал Бату. — Не здесь, в «Ночи-Напролет», но где-то здесь, где мы все. Где мы сейчас живем. Мы ведь здесь живем. В мире. Правильно?

    — Правильно, — сказал Эрик. — Хорошо.

    — А идем мы туда, — произнес Бату, щелкнув пальцем в сторону дороги. — Прямо туда и вниз — в Расщелину Озабл. Все туда идут. А мы — тут как тут, здесь, в «Ночи-Напролет», как раз на пути туда.

    — Правильно, — сказал Эрик.

    — Это как с канадцами, — продолжал Бату. — Люди едут в какое-нибудь место, и если им что-то понадобится, они могут остановиться здесь и купить это. Но мы должны знать, что им может понадобиться. Это и есть полностью новая, неисследованная область демографического рынка. Люди, на которых мы работаем, поставили «Ночь-Напролет» на этом самом месте, зажгли его, как рождественскую елку, и стали ждать, кто зайдет в магазин и что из товаров купит. Мне не следовало тебе это говорить. Информация только для служебного пользования.

    — Ты хочешь сказать, что хозяева «Ночи-Напролет», или ЦРУ, или кто бы там ни был, хотят, чтобы мы выяснили, как торговать с зомби.

    — Забудь о ЦРУ. Никто до нас даже и не пытался это предпринять! Разве это не удивительно? А теперь, может, ты выйдешь наружу?

    — Но это наш план? Или мы действуем по еще чьему-то плану?

    — Почему тебя это так волнует? — Бату взялся руками за волосы и стал тянуть их, пока они не встали дыбом.

    — Я думал, мы на задании, — сказал Эрик, — чтобы помочь человечеству. И женщинам тоже. Как космический корабль «Старшип Энтерпрайз». Так в чем же заключается наша помощь? Какое к этому отношение имеет новая форма торговли?

    — Привет, — сказал Бату. — Ты что, не видел все эти пижамы? Послушай. По зрелому размышлению, забудь о пижамах. Ты их никогда не видел. Как я уже сказал, все это — значительнее, чем «Ночь-Напролет». Всегда найдется рыба покрупнее той, что уже поймал, — если ты понимаешь, о чем это я.

    — Нет, — сказал Эрик. — Не понимаю.

    — Отлично, — отозвался Бату. Верх его экспериментальной цээрушной пижамы корчился и пузырился. — Твоя работа — быть полезным и вежливым. Терпеливым. Осторожным. Ждать, когда зомби сделают следующий шаг. Я отправляю факсы. Между тем нам все равно нужна Чарли. Чарли — прирожденная продавщица. Она много лет торговала смертью. И у нее просто замечательные способности к языкам — она выучит язык зомби, как нечего делать. Представь себе только, какой работой она сможет здесь заниматься! Иди на улицу. Когда она поедет мимо, махни ей, чтобы остановилась. Поговори с ней. Объясни, почему ей необходимо поселиться здесь. Делай что угодно, но только не садись к ней в машину. Ее машина забита призраками. Не теми призраками, что надо. Такие призраки никогда и ни за что не поймут даже самой малости о торговых сделках, имеющих смысл.

    — Знаю, — признался Эрик. — Я чувствовал их запах.

    — Ну и как, мы все выяснили? — спросил Бату. — Или ты по-прежнему считаешь, что я тебе вру? А может, ты думаешь, что у меня съехала крыша?

    — Вообще-то я и не считал, что ты мне врешь, — уточнил Эрик. Он надел куртку.

    — Надень шапку тоже, — сказал Бату. — На улице холодно. Знаешь, ты ведь мне как сын, вот почему я прошу тебя надеть шапку. Ну а если бы я тебе и соврал, то сделал бы это только ради твоего же блага, я же тебя как сына люблю. Когда-нибудь, Эрик, все это будет твоим. Доверься мне и делай то, что я тебе говорю. Доверься плану.

    Эрик ничего не сказал. Бату похлопал его по плечу, натянул на себя форменную рубашку «Ночи-Напролет» поверх пижамы, схватил банан и яблоко и устроился за прилавком. Волосы его по-прежнему торчали в стороны, но кто обратит на это внимание в 4.00 утра. Во всяком случае не Эрик и не зомби. Эрик надел шапку и слегка помахал рукой Бату, что могло означать либо «рад, что мы все наконец выяснили», либо «пока!», правда, он так и не решил, что именно, и вышел из магазина «Ночь-Напролет». «В последний раз, — подумал Эрик, — я выхожу через эту дверь». Никаких чувств он при этом не испытал.


    Эрик долго стоял на автомобильной стоянке. Он слышал, как за кустами по другую сторону дороги бродили зомби в поисках предметов, представляющих ценность для других зомби.

    Какая-то женщина — настоящая, но не Чарли — въехала на автостоянку. Она вошла в магазинчик, и Эрик уже знал, что скажет ей Бату, стоя за прилавком. Когда она соберется расплачиваться, Бату станет ей объяснять, что он не возьмет деньги. Что это не имеет отношения к торговле. На самом деле Бату хотелось бы узнать, в чем эта женщина действительно нуждается. Это ведь так просто, хотя и запутанно. Бату мог бы даже взять эту женщину на работу, если бы она не показалась ему склочной, возможно, это было бы неплохо. Может, действительно, в «Ночи-Напролет» и нужны женщины.

    Эрик отошел назад, в сторону от «Ночи-Напролет», а потом еще немного. Чем дальше он отходил, тем красивей смотрелся магазинчик — он весь светился, подобно луне. Интересно, зомби тоже такое видят? А что видит Чарли, когда едет мимо? Трудно представить себе, что кто-нибудь покинет это место и больше никогда не вернется сюда.

    Он подумал, что у Бату в коллекции могла бы найтись пижама, на которой — круглосуточный магазинчик «Ночь-Напролет» в ярком свете огней; Расщелина Озабл; дорога с разнообразными зомби, несколько Чарли едут по дороге в старых «шевроле», из окна каждой машины выглядывает по одной собаке, и все собаки — разные. По одной штанине этой пижамы протянулась бы вниз дорога, по которой шли бы медведи, закованные в лед; канадцы; сотрудники ЦРУ, журналисты из бульварных изданий и руководители из «Ночи-Напролет»; танцовщицы из Лас-Вегаса; джентльмены и пчелиные типы в плащах; машина его матери уезжала бы все дальше и дальше. Эрик размышлял о том, носят ли зомби свои зомбийские пижамы, или они изобрели их специально для Бату. Он попытался представить себе Чарли в шелковой пижаме и теплом банном халате, но вряд ли ей было бы удобно в них. Она по-прежнему выглядела несчастной, сердитой, отчаявшейся и намного старше, чем Эрик когда-либо предполагал.

    Он прыгал с ноги на ногу на автомобильной стоянке, пытаясь согреться. Женщина, вышедшая из магазина, забавно посмотрела на него. За прилавком Бату не видно. Может, он снова уснул или, может, посылает еще факсы. Но Эрик не шел назад в магазин. Он боялся пижам Бату.

    Он боялся Бату.

    Он стоял снаружи и ждал Чарли.

    Но когда спустя несколько часов Чарли проехала мимо — он остался стоять на обочине, не выпуская ее из виду, она ведь не собирается просто так улизнуть, он был настроен увидеть ее, убедиться, что она видела его, чтобы она взяла его с собой, куда бы она ни направлялась, — рядом с ней сидел лабрадор. Заднее сиденье машины было забито собаками — настоящими собаками и собачьими призраками, и все эти собаки выставили свои собачьи носы из окон прямо на него. В машине для него не было места, даже если бы он смог ее остановить. Но он все равно выбежал на дорогу, как чертова собака, и гнался за ее машиной так долго, насколько хватило сил.

    Брайан Ходж
    Сунь Цзы с благодарностью

    Брайан Ходж написал восемь романов, последние из которых — «Дикие лошади» («Wild Horses») и его долго откладываемое продолжение «Бешеные псы» («Mad Dogs»). Еще один роман находится в работе. Большинство его коротких рассказов и романов были собраны, как сардины в банке, в трех книгах, самая свежая из которых вышла под названием «Ложь и уродство» («Lies and Ugliness»). По словам автора, он частенько бродит среди холмов Боулдера, штат Колорадо, и уединяется в домашней студии, откуда раздаются ритмы, электронной музыки и другие ужасные звуки.

    О рассказе «Сунь Цзы с благодарностью» («With Acknowledgements to Sun Tzu») автор говорит так: «С того времени, когда я, еще учась в начальной школе, познакомился с вестернами Серджио Леоне, меня не покидает чувство очарования красотой насилия. В конечном счете я восхищался самим чувством очарования… Что ж, многие из нас, признают они это или нет, видят извращенную красоту в картинах разрушения и катастроф. Сначала я написал рассказ в ответ на приглашение участвовать в издании антологии, посвященной искусству, но, поскольку я сильно отличаюсь от других писателей, я был не способен отобразить материал так, как от меня ожидали. Рассказ был написан через три или четыре месяца после нападения — 11 сентября, незадолго до начала войны в Афганистане. К тому времени, когда годом позже он впервые был напечатан в „The Third Alternative“, Соединенные Штаты готовились к войне в Ираке, и некоторые читатели отметили, что рассказ появился очень своевременно. Не могу с ними спорить, но надеюсь, что он все же несколько преждевремен».

    При первом же знакомстве, если мы достаточно долго болтаем, люди ведут себя почти одинаково. Они просто не могут удержаться. Рано или поздно они задают один и тот же вопрос: что было самым худшим из всего, что я видел?

    — Вам не стоит этого знать, — говорю я им. — Правда, не стоит.

    Приходится повторять слова раз или два, но это почти всегда помогает. Как будто после этого они начинают понимать, что я не шучу. Они видят, что на моем лице нет и тени улыбки, я вовсе не жду, чтобы меня упрашивали. И еще мой голос. Он сильно охрип после бесчисленных сигарет и виски, настолько, что кто-то заметил, будто мой голос наводит на мысли о могилах… и это похоже на правду, потому что я видел слишком много могил. Особенно безымянных.

    Как бы то ни было, мои отговорки действуют, и люди приходят к убеждению, что им и в самом деле лучше не знать о самом плохом из того, что я видел.

    Да я и не уверен, что смогу ответить честно. Я просто блокировал тот участок памяти, да так основательно, что без помощи гипнотизера вряд ли смогу вытащить на свет те воспоминания.

    — Вы, наверно, шутите? — мог бы спросить кто-то из собеседников, предоставь я им такую возможность. — Для чего нужен гипнотизер, если есть фотографии? Что бы ни случилось, вы ведь все равно снимали, не так ли?

    Нет, черт возьми! Да и кто стал бы их публиковать? Я не снимаю порнографию. А с теми, кто захотел бы их увидеть, я сам не захочу встречаться. Точно так же я не хотел бы хранить их для себя.

    А когда люди узнают, в каких местах я побывал, они часто спрашивают, как там было. Они понимают: как бы ни старались фотографы или операторы отображать войну, какими бы достоверными ни были свидетельства жестокости, красоты и потерь, ни фотографии, ни фильмы не могут передать всей правды.

    Иногда они не могут достоверно представить даже то, что смогли запечатлеть. До сих пор я помню иссиня-черные ночные небеса над пустынями Кувейта и Ирака во время войны в Персидском заливе. Земля там была совершенно ровной и однообразной, и потому горизонт опустился так низко, как только возможно, а после наступления темноты звезды придали небу такую глубину, что после долгого наблюдения мне показалось, будто мои ноги отрываются от поверхности. Ни один из снятых тогда мною кадров не мог передать необъятности иракской ночи.

    Сможет ли хоть одна фотография передать симфонию руин Баграды?

    Вероятно, нет, хотя я все равно бродил по городу, пытался вообразить судьбу этих руин и определить, как они будут выглядеть на страницах «National Geographic».

    Я видел только их неполноценность. Не важно, сколько страданий и разрушений проходит перед вашими глазами, не важно, сколько сочувствия они вызывают, как быстро вы пишете в своей чековой книжке, жертвуя беженцам… Для меня все это только внешняя сторона. Только бумага и чернила.

    Потому что, если Баграда и не самое худшее из всего, что я видел, в этом месте я познал самое плохое.


    Мы съехались в сентябре, когда дни еще стояли теплые, а ночи уже становились прохладными. Из разных частей света мы прибыли в Будапешт, кое-как собрали все необходимое для путешествия и выехали к границе — переходили почти тайно, заплатив сочувствующим местным жителям, чтобы не привлекать внимания. Это было время самых массовых убийств с тех пор, как возникли средства массовой информации: какая бы из сторон ни совершала беспримерные зверства, никто не хотел, чтобы о его действиях стало известно остальному миру.

    Нас подобралось пятеро — все свои, объединенные чувством взаимной поддержки и единства интересов, а еще дружбой и общими историями, корни которых уходили лет на двадцать назад. Самым длительным было наше знакомство с Дуланом: совсем молодыми и бесшабашными мы встречались в пакистанском Пешаваре во время советской оккупации Афганистана. Для Дулана это была первая командировка за пределы Австралии, и мы поселились с ним в одной комнате отеля «Хибер», крысиной дыры с одной звездочкой, которая служила базой большинству иностранных журналистов, направляющихся в зону военных действий. Мы оба были светлокожими блондинами, а потому последнюю ночь занимались окраской волос и кожи лица и рук, чтобы как можно меньше отличаться от местных жителей, поскольку русские назначили немалую награду за голову каждого военного корреспондента. На следующее утро мы постарались оставить позади все сомнения и направились к границе, где нам предстояло встретиться с мятежными моджахедами, чтобы вместе с ними идти к Панширскому ущелью.

    К нам присоединилась и чета Барнетов, Лили и Джеф, внештатные журналисты из Лондона, чьи материалы часто появлялись в передачах Би-би-си. Дулан первым познакомился с ними через несколько лет после встречи со мной, когда наткнулся на молодоженов, проводящих свой медовый месяц в Сальвадоре, в середине восьмидесятых годов.

    Самым коротким было наше знакомство с Мидори. Я встретился с ней всего несколько лет назад, во время кровавой межплеменной резни в Руанде. К тому времени я уже видел ее фотографии, так что это была встреча со знаменитостью, хотя больше всего меня поразила все-таки ее отчаянная смелость, которой, казалось, невозможно ждать от такой миниатюрной женщины. Дело не в том, что она без колебаний мчалась туда, откуда убегали все остальные, — мы все этим занимались, а в том, каким твердым характером надо было обладать уроженке Осаки, чтобы спокойно воспринимать совершенно чуждые нравы и обычаи.

    До Баграды мы добирались на двух допотопных грузовиках и всю дорогу делали снимки из окон. То и дело мы проезжали мимо разгромленных конвоев, нарушающих мирные пейзажи сельской местности. Брошенные машины и прочий военный хлам, как правило, оставленный солдатами Восточной Европы, загромождал обочины дороги на всем протяжении пути. По большей части это были остовы сожженных дотла грузовиков, вокруг которых валялись человеческие останки. Их некому было похоронить, и теперь отдельные части тел стали добычей диких зверей. Кое-где тела уже превратились в покрытые пылью скелеты с вывернутыми конечностями — последствия взрыва или пиршества животных.

    Все мы повидали слишком много подобных вещей, чтобы принимать их близко к сердцу, хотя наши водители до сих пор нервничали при виде последствий давних боев. Эти коренастые бородачи, возившие с собой неизменные узелки с едой, настороженно оглядывали изгороди, заросли кустарника и склоны холмов, опасаясь нападения. В Америке они работали бы на заводах или фабриках, водили автобусы. Здесь им приходилось рисковать жизнью, чтобы заработать достаточно денег для содержания семей в течение предстоящей зимы.

    Их мы тоже фотографировали.

    На первом участке пути, составляющем примерно две сотни километров и находящемся под контролем повстанческой армии, которая выступила против режима Кодреску, мы были в относительной безопасности. Но чем ближе подъезжали к городу, тем быстрее пропадало это ощущение. Мы словно погружались в гигантский труп, и если даже нас не убьет то, что погубило его, то наверняка добьет начавшееся разложение.

    — Ты никогда не задумывался, — заговорил Дулан, — почему некоторые места на Земле как магнитом притягивают к себе подобные бедствия?

    Он неплохо поработал над домашним заданием. Он знал.

    Расположенная между большой рекой и богатой полезными ископаемыми горной цепью Баграда на протяжении многих веков представляла собой стратегическую и экономическую приманку для нескончаемой череды захватчиков. В разные времена здесь побывали орды монголов, остготов, саксонцев, турок, французов, сербов, немцев, русских, а может, и еще каких-то народов, забытых историей. Лет тридцать назад в этих местах отыскали даже поселение викингов, хотя по всем признакам его жители были вполне миролюбивы. Во все века кто-то да старался завладеть Баградой. Это был город со шрамами тысячелетней давности, и теперь мы ясно видели, что раны вновь открылись.

    В мирное время население составляло примерно четверть миллиона человек, но пройдет немало времени, пока не будет подсчитано, до какой цифры оно сократилось. Издалека живыми казались только клубы дыма. Мягкие неспешные завитки поднимались в небо или цеплялись за уцелевшие шпили и башни, напоминая об артиллерийских обстрелах, заставивших отступить войска Кодреску. Под кучами мусора огонь мог тлеть еще долгие месяцы, принося в грядущую зиму благословенное тепло беднейшим из бедных, не боящимся закоптить свои легкие ради того, чтобы согреться у теплых обломков зданий.

    Дважды на дороге нам встретились контрольно-пропускные пункты. Через первый грузовики прошли беспрепятственно, у второго пришлось уплатить дань людям в грязных шерстяных фуфайках — импровизированной униформе крестьян, составляющих отряды повстанческой милиции. Почти все они с привычной легкостью носили на плече автоматы АК-47 русского производства.

    Чем ближе к Баграде, тем виднее следы войны. Дома, возведенные десятки лет назад, разрушило взрывной волной, обвалившиеся фасады и углы обнажили скрюченные балки перекрытий и дубовые стойки перегородок. В этих руинах, по крайней мере в самых устойчивых из них, еще жили люди, хотя и только на первых этажах. Вторые, третьи и четвертые этажи превратились в открытые платформы. Раньше и здесь жили, надеялись и молились семьи, а теперь их жилища превратились в гигантские музейные экспонаты.

    Стыдно признаться, но временами меня притягивает абсурдная красота картин опустошения. Изрытые взрывами ландшафты, выжженные поля и города, разрушенные до последнего квартала, представляются произведениями искусства… в особой манере, противоречащей прогрессу.

    И все же, среди общего запустения, продолжается жизнь. Красота — настоящая красота — не исчезает. Зеленая, как в Ирландии, трава пробивается сквозь серость каменной пыли и обломков. Свежесрезанная роза, положенная чьей-то неизвестной рукой поверх кирпичей, словно напоминает о настоящем красном цвете. Одноглазый старик с синевато-мутным бельмом принимает пожелтевшими от табака пальцами пожертвованный бутерброд и разламывает его пополам, чтобы поделиться со своей кудлатой собачонкой.

    Объектив видит все, без осуждения, без одобрения.

    Согласно одной древней истории, в первый день творения Бог отделил свет от тьмы и сказал, что свет — это хорошо.

    Никто не нашел письменного подтверждения отрицательной оценки тьмы в те далекие времена, хотя позже было принято считать темноту злом.

    Однако с тех пор фотографы благодарны за сам этот акт.


    После того как мы затащили багаж в гостиничный номер, вызвавший, как пошутил Дулан, теплые воспоминания о «Хибере», все пятеро поднялись на крышу. Кое в чем наши действия, естественно, совпадали. В военное время каждый старается забраться повыше.

    С этого наблюдательного пункта мы осмотрели руины Баграды, стоящие после недавних боев под серым, как грифельная доска, вечерним небом. На ближайших улочках и дальних дорогах были заметны следы жизни. И смерти тоже. Смерть всегда заметна в подобных местах. Она не таится, а самодовольно выставляется напоказ. Несколько рабочих несли на самодельных носилках три тела, найденных под завалами мусора; откуда-то донесся безутешный плач невидимых женщин, но вскоре его заглушил далекий стук вертолетных лопастей, потом стаккато легких орудий.

    Да простит нас Господь, но при этих звуках мы оживились, несмотря на крайнюю усталость. Мы все хотели оказаться здесь.

    Барнеты уже снимали — Джеф установил камеру на плечо, и Лили делала первый импровизированный обзор. Она всегда была готова снимать, даже после двухсоткилометровой поездки по разбитой дороге. И я не без зависти наблюдал за их работой.

    Вскоре эти двое вместе с Дуланом отправились вниз, оставив нас с Мидори наедине.

    — Почему ты на ней не женишься? — спросил меня Дулан еще в Будапеште, пока мы ждали приземления ее самолета. — При такой профессии вы, возможно, единственная на Земле пара, способная ужиться вместе.

    — Никак не могу решиться ее об этом попросить, — ответил я.

    — Что случилось? — удивился Дулан. — Раньше это не составляло для тебя никакой проблемы.

    Это верно. За последние двадцать лет три женщины ответили мне согласием. А потом благополучно забыли об этом. Я не держу на них зла. Причина ясна. Хотя в моей профессии не так уж много опасностей — за все время, пока я был журналистом, я был ранен всего один раз, хотя нередко оказывался на волосок от гибели. В тот раз осколок русского снаряда срезал кожу с моей шеи. Лети он немного под другим углом, мог бы угодить в позвоночник, а то и вовсе отрезать голову.

    Нет, мои неудачи в матримониальных планах заключались в неуемном стремлении работать независимо от того, где я просыпался. Каждый раз, когда я оказывался дома, меня неудержимо тянуло вернуться к работе. Стоило же уехать на съемки, я начинал скучать по оставленному городу и людям и тоска грызла меня не хуже зубной боли. В поисках счастья я бегал и бегал по кругу, но каждый раз желаемое находилось на противоположной от меня стороне.

    Итак, они оставили нас с Мидори наедине. В такой тесной компании невозможно что-то удержать в секрете.

    Мы всегда встречались в необычных местах. И крыша отеля Баграды, окруженная поднимающимися к небу столбами дыма, была для нас все равно что тихий парк для обычных влюбленных. Потом мы расходились каждый своей дорогой. Хотя и тогда я мечтал, что настанет день, когда нам будет достаточно одного и того же вида из окна.

    — Я тебе еще не рассказывала, — заговорила Мидори, — но в тот день, когда атаковали Всемирный торговый центр, я была в Сан-Франциско.

    — Надо было мне позвонить.

    Мидори никогда еще не видела моей квартиры в Сиэтле, как и я не бывал в ее доме в Токио.

    — Я собиралась. Но потом произошло это несчастье и я поняла, что вскоре нам обоим придется ехать в Афганистан. И тогда наша встреча выглядела более реальной.

    Я понял, что она имела в виду: ни один из нас не испытал бы радости от встречи в преддверии неминуемой войны:

    Мидори показала пальцем на поднимающиеся к небу клубы дыма.

    — После той атаки я просматривала те дешевые издания, которые раздаются у входов в ваши супермаркеты. На их обложках были снимки дымящихся башен. Но они отретушировали фотографии, и стало казаться, что из дыма выглядывают дьявольские рожи. В то время мне это показалось постыдной ложью. А теперь думаю, что в снимках содержалась определенная истина.

    — Я думал, в синтоизме нет места дьяволу.

    — В мире есть не только синтоизм. Я уже не знаю, во что верить.

    Я кивнул. Временами я чувствовал то же самое. На залитых кровью улицах и полях сражений я с болезненной отчетливостью понимал, что в мире не осталось места ничему, даже отдаленно напоминающему о Боге. Есть лишь темная бездна.

    Реже, когда было совсем тяжело, казалось, что и бездны уже не существует, что кто-то неведомый заполнил ее томительными остатками ужасных намерений. Бывали моменты, когда я одним глазом следил за разворачивающейся резней, а другим — находил некоторую эстетику в ужасной сцене. Словно кто-то другой смотрел через мое плечо, как каменщик любуется на возведенную им стену.

    Раздался щелчок затвора, я оглянулся по сторонам и увидел, что Мидори только что сфотографировала меня. Я верил, что снимок может принести несчастье, но никак не мог решиться запретить ей это. Вряд ли она меня послушала бы. Для нее война обладала многими разными лицами. А для меня Мидори всегда была малой частицей природы с конной черных блестящих волос, с твердыми, как скала, убеждениями и неопределимым, как у всех восточных женщин, возрастом.

    Она с готовностью открывала свое сердце беженцам, а они, как мне казалось, это чувствовали, даже если и не могли понять ни слова на незнакомом языке. В одной стране за другой, стоило им заметить ее открытость и готовность помочь, как самые израненные сердца открывались ей навстречу, а взамен Мидори сулила им донести их мольбы до остального мира. Она была способна прочитать целые истории по одному взгляду.

    — О чем ты задумался? — спросила она, опуская фотоаппарат. — Ты был так далеко отсюда.

    — Я забыл.

    — А теперь ты здесь, но говоришь неправду.

    — Когда я был еще подростком, у меня было множество книг о Второй мировой войне, — сказал я, испытывая желание открыться ей. — На самом деле я их почти не читал, лишь просматривал подписи под фотографиями. Каждый из нас хранит в памяти некоторые общеизвестные кадры, вроде «Водружения флага на Иводзиме». Но меня чаще привлекали те снимки, которые кажутся стоп-кадрами, моментальным срезом продолжающейся истории. Я смотрел на фотографию парня, выскакивающего из окопа или прячущегося в укрытии, и спрашивал себя: сколько ему осталось жить? Вернется ли он когда-нибудь в свой дом?

    — Никогда не смогу забыть фотографию двух немецких солдат. Это не моментальный снимок, поскольку они оба смотрят в камеру. Скорее всего, фото было сделано под конец войны, поскольку один из них кажется совсем ребенком. В то же время ничто не указывает на то, что перед нами добровольны. Лицо мальчика поражает неправдоподобной гладкостью кожи, а каска слишком велика для него. Она выглядит словно шляпка гриба на ножке. А вот второй солдат… Стоит только взглянуть на него, и сразу становится понятно, что он участвует в войне с самого тридцать девятого. С небритого лица смотрят глаза тысячелетнего старца. Мне всегда было интересно, что же он увидел, что смотрит таким образом? Так что… минуту назад я задумался о том, что мне известно. Вот и все.

    Та война всегда занимала мои мысли, как никакая другая. Особенно германская сторона. Никогда не мог быть уверен, что полностью понимаю немцев, и вряд ли смогу понять, но я не собираюсь выяснять обстоятельства нарушения Версальского договора. В первую очередь меня интересовало, что за идея могла овладеть умами народа и правителей, с такой беспощадной силой толкнув целую нацию к войне. Все общество сверху донизу мобилизовало свои силы с целью уничтожить остальные народы, поработить и захватить соседние страны. Да, были и другие, кто обладал иммунитетом, но их было слишком мало. Я ужасался тому, что такая маленькая страна, если посмотреть на карту мира, смогла победить своих соседей, намеревалась овладеть всем миром, высасывала свежие экономические и людские ресурсы из проигравших соседей, извергалась подобно вулкану, пока не истощила свои внутренние