Оглавление

  • Книга первая Пятница, 16 сентября — вторник, 20 сентября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  • Книга вторая Четверг, 22 сентября — пятница, 23 сентября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  • Книга третья Воскресенье, 25 сентября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • Книга четвертая Понедельник, 26 сентября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  • Книга пятая Вторник, 27 сентября — четверг, 29 сентября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  • Книга шестая Суббота, 1 октября — четверг, 6 октября
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  • Эпилог Среда, 18 января
    Ухищрения и вожделения [Devices and Desires ru] 1096K, 451 с. (пер. Бессмертная) (Инспектор Адам Дэлглиш-8)   (скачать) - Филлис Дороти Джеймс

    Филлис Дороти Джеймс
    «УХИЩРЕНИЯ И ВОЖДЕЛЕНИЯ»

    Отче наш, Всемогущий и Всемилостивейший! Мы грешили; мы сбивались с указанного Тобою пути, словно заблудшие овцы, уступая ухищрениям и вожделениям сердец наших. Мы преступали Твои святые законы…

    Но Ты, о Господи, смилуйся над нами, несчастными грешниками… Отпусти кающимся прегрешения их… Даруй им, о Всеблагий Отче, милость Твою, дабы жили они отныне благочестиво, в праведности и трезвости, во славу Твою. Аминь.

    Из «Всеобщей исповеди»[1]


    Книга первая
    Пятница, 16 сентября — вторник, 20 сентября


    Глава 1

    Четвертая жертва Свистуна была самой молоденькой: Валери Митчелл исполнилось всего пятнадцать лет восемь месяцев и четыре дня. Погибла она потому, что опоздала на автобус, отправлявшийся из Истхейвена в Коббз-Марш в 9.40. Как это всегда с ней случалось, она ушла с дискотеки в самый последний момент, хотя танцплощадка была все еще битком набита танцующими: они дергались и извивались в свете вращавшихся прожекторов. Валери высвободилась из тесных объятий Уэйна и, пытаясь перекричать охрипшие динамики, проинструктировала свою подружку Шерл о планах на следующую неделю. Теперь можно было уйти. В последний раз оглянувшись на танцплощадку, она отыскала серьезную физиономию Уэйна: тот увлеченно подпрыгивал и от безумствующих прожекторов по лицу его бежали желто-красно-синие полосы перемежающегося света. Переобуваться было некогда. В раздевалке Валери рванула куртку с крючка и бросилась бегом вдоль улицы, мимо темных магазинов к автобусной остановке; раздувшаяся сумка, свисая с плеча, неловко толкалась ей в бок. Но выбежав из-за угла к остановке, она с ужасом увидела, что бледный свет высоко вознесенных фонарей падает в пустоту и тишину, а удаляющийся автобус прошел уже почти полпути к вершине холма. Еще можно было его догнать, если бы светофор загорелся красным, и Валери со всех ног бросилась вдогонку. Ноги в легких, на высоких каблуках туфельках подворачивались, а красный свет так и не зажегся. Она с отчаянием следила, задыхаясь и согнувшись от боли в неожиданно сведенной судорогой ноге, как ярко освещенный автобус медленно и неуклюже взбирается наверх и, словно корабль в пучине, исчезает за вершиной холма.

    — Да нет, нет же! — закричала она ему вслед. — О Господи, нет! Не-е-ет! — И почувствовала, как слезы отчаяния и гнева обжигают глаза.

    Все кончено. В их семье правила устанавливает отец, и никакие просьбы и протесты не помогают. После долгих споров и уговоров ей было разрешено раз в неделю, по пятницам, ходить на дискотеку в молодежный клуб при местной церкви. Но только если она будет успевать на автобус в 9.40. Тогда примерно через час она сойдет с автобуса в Коббз-Марше, у кафе «Корона и якорь», в нескольких шагах от дома. В 10.15 отец обычно начинал поглядывать в окно большой комнаты, где вместе с матерью они сидели перед телевизором, не задергивая штор: ждал, не идет ли мимо дома автобус. И в любую погоду, какой бы интересной ни была программа, отец надевал пальто и шел к остановке так, чтобы ни на минуту не упустить дочь из виду. С тех пор как стало известно об убийствах, совершаемых Свистуном из Норфолка, эта домашняя тирания — не очень, правда, жестокая — получила дополнительные основания. Валери понимала, хоть и не вполне четко, что отец не только считает такую строгость по отношению к единственной дочери оправданной, но и наслаждается ролью сурового родителя. Конкордат между отцом и дочерью был заключен очень давно: «Ты со мной по-хорошему, дочка, и я с тобой по справедливости». Она любила отца и побаивалась, но гнева его страшилась по-настоящему. Сейчас ее ждал дома грандиозный скандал, и она знала, что не смеет даже надеяться на заступничество матери. Все кончено: не будет больше встреч с Уэйном и Шерл по пятницам, придется распроститься и со всей остальной компанией. И так все уже поддразнивали и жалели ее, оттого что дома с ней обращались, как с малым ребенком. Теперь унижению не будет конца. Первым ее побуждением было схватить такси и мчаться вдогонку за автобусом, но она понятия не имела, где тут стоянка, да и денег у нее не хватит — в этом она была совершенно уверена. Можно было бы вернуться на дискотеку, спросить у Шерл, и Уэйна, и у других из их компании — может, скинувшись, они смогут одолжить ей столько, чтоб хватило… Но Уэйн был вечно на мели, а Шерл скуповата, и, пока она будет им объяснять да уговаривать, станет совсем поздно. И тут внезапно пришло спасение. Загорелся красный свет, и машина, шедшая последней за четырьмя другими, замедлила ход и остановилась. Валери обнаружила, что смотрит прямо в открытое левое окно на двух пожилых дам. Она схватилась рукой за опущенное стекло и произнесла, задыхаясь:

    — Вы не могли бы меня подвезти? Куда-нибудь поближе к Коббз-Маршу? Я на автобус опоздала. Пожалуйста!

    Ее отчаянное «пожалуйста» никак не тронуло даму за рулем. Дама глядела вперед, на дорогу, и хмурилась, потом покачала головой и отпустила сцепление. Но ее спутница, поколебавшись мгновение, посмотрела на Валери, перегнулась через спинку сиденья и открыла заднюю дверцу:

    — Садись, быстро! Мы едем в Холт. Можем высадить тебя на перекрестке.

    Валери забралась на заднее сиденье, и машина тронулась. Они по крайней мере ехали в нужном направлении, и ей понадобилась всего пара секунд, чтобы составить план действий. От перекрестка у Холта до автобусной остановки идти не больше полумили. Она как раз попадет на свой автобус и проедет одну остановку до «Короны и якоря». Времени вполне хватит: автобус будет еще крутиться по деревням минут двадцать. Дама за рулем впервые подала голос.

    — Разве можно ночью просить незнакомых людей тебя подвезти? — сказала она. — А мама твоя знает, где ты и чем занимаешься? Родители в наши дни совсем, видно, разучились справляться с детьми.

    «Ну вот, размычалась, корова, — подумала Валери, — ей-то, дуре старой, что за дело, чем я занимаюсь». Она и от учителей в школе не стала бы терпеть таких замечаний. Но пришлось проглотить обиду, хоть грубость — типичная подростковая реакция на критику взрослых — так и рвалась с языка. Надо ведь доехать с этими старыми грымзами до перекрестка. Не испортить им настроения. И она ответила:

    — Я должна была успеть на автобус в 9.40. Папа меня просто убил бы, если б знал, что я попутку ловлю. Я б и не просила подвезти, если б вы были мужчиной.

    — Очень надеюсь, что это так. И твой папа совершенно прав, что держит тебя в строгости. Времена для молодых девушек сейчас опасные, я про Свистуна уж и не говорю. Где именно ты живешь?

    — В Коббз-Марше. Но у меня дядя с тетей в Холте живут. Если вы меня у перекрестка высадите, дядя сможет меня до самого дома довезти. Они рядом с перекрестком живут. Ничего со мной не случится, если вы меня там высадите, правда-правда.

    Она солгала и глазом не моргнув, и они так же легко поверили ей. За всю дорогу никто не произнес больше ни слова. Валери сидела, поглядывая на седые, коротко стриженные затылки, следя за движениями рук на руле машины — морщинистых, в старческой гречке. Сестры небось, подумала она, похожи очень. Первого взгляда ей вполне хватило: она успела рассмотреть одинаковые, почти квадратные головы, одинаково упрямые подбородки, одинаково приподнятые брови над сердитыми, возмущенными чем-то глазами. Поругались, видно, решила она: какое-то напряжение чувствовалось между этими двумя, оно словно дрожало в воздухе. Она вздохнула с облегчением, когда та, что сидела за рулем, по-прежнему не произнося ни слова, затормозила у перекрестка. Валери выбралась из машины, пробормотав слова благодарности. Девушка смотрела им вслед, пока машина не скрылась из виду. Эти две женщины были последними, кто видел Валери живой и невредимой. Впрочем, нет. Кроме них, был кто-то еще.

    Она присела на обочине и сменила нарядные туфельки на уличные: родители требовали, чтобы в школу Валери ходила в уличных туфлях. Потом с облегчением вскинула на плечо ремень отощавшей сумки и двинулась прочь от Холта к автобусной остановке. Дорога здесь была узкая и темная, без фонарей. Справа по краю стояли деревья, их вершины казались вырезанными из черного картона и наклеенными на усыпанное звездами небо. Слева, по той стороне, где она сейчас шла, дорогу окаймляла неширокая полоса кустов, местами таких густых и высоких, что дорога совсем пропадала в их тени. До сих пор Валери испытывала лишь всепоглощающую радость оттого, что не надо больше беспокоиться, все теперь будет хорошо. Она приедет на том же самом автобусе. Однако, когда она оказалась в непривычной пугающей тишине на темной дороге, где ее шаги звучали так противоестественно громко, ее охватило беспокойство совершенно иного рода: предательски подкрался страх, и Валери неожиданно ощутила в сердце его первые уколы. Теперь, узнанный и признанный, страх завладел всем ее существом и, развернувшись в полную силу, перерос в непреодолимый ужас.

    По дороге шла машина, огни ее приближались, одновременно являя собой и символ нормальной, шедшей своим ходом жизни, и грозную опасность: все знали, что у Свистуна должна быть машина, иначе как он может совершать эти убийства на таком расстоянии одно от другого, как успевает исчезнуть потом, когда завершит свое ужасное дело? Она отступила к кустам, пытаясь укрыться в их густой тени, забыв обо всех прежних страхах, вытесненных этим новым, куда более сильным. Послышался нарастающий шум, словно шум моря, кошачьи глаза фар мелькнули и исчезли, и в порыве ветра машина промчалась мимо. Валери осталась одна в тишине и темноте. Но одна ли? Она не могла отделаться от мысли о Свистуне: слухи, правда и выдумки — все сплелось в ужасающую реальность. Он душил женщин, известны уже три жертвы. Он обрезал убитым волосы и засовывал их беднягам в рот; волосы торчали у них изо рта, как солома из чучела Гая Фокса пятого ноября.[2] Мальчишки в школе, высмеивая Свистуна, прятались в кладовке для велосипедов и свистели там — ведь все говорили, что он свистит над телом убитой им женщины. Тебя-то Свистун уж точно поймает, кричали они Валери вслед. Он мог оказаться где угодно. Он выходил на дело по ночам. Он мог быть сейчас здесь. Ей захотелось вдруг упасть, вжаться в пахучую землю всем телом, спрятать лицо и зажать руками уши, лежать не шевелясь до утра. Но ей удалось справиться с охватившей ее паникой. Нужно дойти до угла и попасть на автобус. Валери заставила себя выйти из-за кустов и снова, теперь почти бесшумно, зашагала по дороге.

    Ей хотелось броситься бегом, но она сдержала себя. Ведь это существо, человек оно или животное, что прячется где-то в кустах, уже учуяло ее страх и только и ждет, чтобы она поддалась панике. Вот тогда она и услышит, как трещат, ломаясь, кусты, как грохочут тяжелые шаги, почувствует на шее у затылка неровное жгучее дыхание. Нельзя бежать. И она шла, быстро и бесшумно, покрепче прижав сумку, едва дыша, не сводя взгляда с дороги перед собой. Молилась на ходу: «Господи, пожалуйста, сделай так, чтоб я спокойно добралась до дома, я никогда больше не стану лгать. Я буду уходить вовремя. Помоги мне благополучно дойти до угла. И пусть автобус побыстрее придет. О Господи, помоги мне, пожалуйста!»

    И тут свершилось чудо: ее молитва была услышана. Совершенно неожиданно, буквально шагах в тридцати впереди нее, показалась женщина. Валери даже не задумалась, откуда так таинственно и внезапно возникла стройная фигура, медленно идущая по дороге. Довольно было того, что она здесь. Когда, ускорив шаги, Валери почти нагнала ее, она разглядела ниспадающую на плечи женщины волну светлых волос, плотно сидящий на голове берет и короткий широкий плащ, перетянутый в талии поясом. А следом за женщиной, вселяя в душу спокойствие и уверенность в полной безопасности, трусила маленькая кривоногая собачка. Можно вместе дойти до угла. Может даже, эта девушка собирается ехать тем же автобусом. Валери чуть не крикнула ей: «Я иду, иду!» — и бросилась бегом, торопясь почувствовать себя в безопасности, словно ребенок, спешащий укрыться в объятиях матери.

    А женщина в этот момент наклонилась и спустила с поводка собаку. Песик, словно выполняя неслышную команду, исчез в кустарнике. Женщина лишь на мгновение обернулась, бросив взгляд назад, на дорогу, и спокойно ждала, стоя вполоборота к Валери, в правой руке ее свободно повис поводок. Валери только что не уткнулась в спину поджидавшей ее женщины. И тогда та медленно повернулась. Это было мгновение абсолютного, парализующего ужаса. Валери увидела бледное, напряженное лицо — вовсе не женское, — улыбку, странно растянувшую губы, — зовущую, почти молящую улыбку, и безжалостные горящие глаза. Валери попыталась закричать, раскрыла было рот, но страх лишил ее голоса, да она и не успела бы крикнуть. Взмах руки — и горло ее захлестнул тугой петлей собачий поводок, а затем ее поволокло, потянуло с дороги прочь, в густую тень кустов. И Валери почувствовала, что падает куда-то сквозь время, сквозь пространство, сквозь страх, бесконечный как сама вечность. А над ней, прямо над ее лицом — другое, пышущее жаром лицо, и она смогла еще расслышать запах алкоголя, и пота, и страха, не меньшего, чем ее собственный страх. Рывком она вскинула вверх руки, но они лишь бессильно приподнялись в пустоту и снова упали. Мозг ее, казалось, вот-вот разорвет череп, боль в груди распустилась в огромный алый цветок и взорвалась беззвучным, бессловесным криком: «Мама, мамочка!» И не стало больше ни страха, ни боли, только милосердная, всепоглощающая, несущая забвение тьма.


    Глава 2

    Четыре дня спустя Адам Дэлглиш, начальник одного из отделов Скотланд-Ярда, продиктовал секретарше последнее письмо, покончил с бумагами по разделу «входящих», запер ящик стола, набрал шифр и захлопнул дверцу личного сейфа. Теперь Дэлглиш был готов отправиться в двухнедельный отпуск в Норфолк, на побережье. Он устал, давно пора было отдохнуть. Но запоздавший отпуск не сулил спокойного отдыха: в Норфолке были дела, требовавшие серьезного внимания. Два месяца назад скончалась тетушка Дэлглиша, последняя из его родных, и оставила ему все свое состояние и дом. Дом — перестроенная ветряная мельница — находился на северо-восточном побережье Норфолка, в Ларксокене. Состояние неожиданно оказалось весьма значительным и принесло с собой множество нерешенных проблем. Мельница же представляла собой наследство не слишком обременительное, но и здесь все было не так-то просто. Дэлглиш чувствовал, что ему надо пожить на мельнице одному неделю-другую, прежде чем решить, что с ней делать — продать, оставить себе и наезжать временами в отпуск или передать за номинальную цену норфолкскому Обществу охраны ветряных мельниц. Он знал: это Общество с готовностью восстанавливает такие мельницы, возвращая их в рабочее состояние. Кроме того, остались семейные бумаги и документы, тетушкины книги, обширная библиотека по орнитологии. Все это нужно было разобрать, привести в порядок и решить, что со всем этим делать. Но Дэлглиш думал об этом с удовольствием. Еще в детстве, мальчишкой, он терпеть не мог бесцельно проводить каникулы. Правда, ему и представить было трудно, откуда, в результате какой детской провинности и чувства вины или ложно понятого долга родился и вырос этот странный мазохизм, с годами предъявлявший ему все более и более непререкаемые требования. Дэлглиша радовало, что в Норфолке ему будет чем заняться еще и потому, что он понимал: поездка в Норфолк — что-то вроде бегства. После четырех лет молчания его новый сборник стихов «Как ответить?» и другие стихотворения» вышел из печати и был встречен критиками довольно шумно. И хотя критика эта неожиданно оказалась благожелательной, он обнаружил, что с трудом переносит внимание журналистов, как, впрочем, и интерес широкой публики. Он привык к тому, что после особенно громких дел о раскрытых им убийствах пресс-центру столичной полиции обычно давалось указание оградить Дэлглиша от излишней известности. У издательства же на этот счет были явно противоположные взгляды, и Дэлглиш откровенно радовался возможности удрать от издателей, критиков и восхищенной публики хотя бы недели на две.

    Он успел заранее попрощаться с инспектором Кэйт Мискин: сейчас ее уже не было в управлении — она расследовала очередное дело. Главный инспектор Мэссингем получил командировку на курсы переподготовки в Брамсхиллский полицейский колледж, сделав, таким образом, новый шаг по тщательно намеченному пути наверх, к получению шнура главного констебля. Поэтому Кэйт временно занимала его место в спецотделе в качестве заместителя Дэлглиша. Адам зашел в ее кабинет — оставить записку с летним адресом. Здесь было, как всегда, очень чисто и аккуратно, все выглядело по-деловому разумно, было продумано до мелочей и все-таки впечатляюще женственно. На стене — единственное украшение: картина маслом, собственное творение Кэйт. Абстрактная живопись, вихрь коричневых тонов, пронизанных тонким лучом ядовито-зеленого. Чем чаще всматривался Дэлглиш в этот этюд, тем больше он ему нравился. На ничем не загроможденном столе стояла прозрачного стекла вазочка с фрезиями. Их аромат, сначала как будто неуловимый, вдруг донесся до Адама, усилив впечатление ее присутствия, физического присутствия в пустой комнате, впечатление странное и всегда более сильное, чем если бы Кэйт действительно сидела за столом и работала. Он положил записку на девственно чистый лист промокательной бумаги, покрывавшей стол, на самую его середину, и улыбнулся, заметив, что закрывает дверь с ненужной осторожностью. Теперь осталось только заглянуть в компьютерную, сказать словечко на прощание, и можно шагать к лифту.

    Двери лифта уже закрывались, когда Дэлглиш услышал топот бегущих ног, веселый возглас, и Мэнни Каммингс вскочил в кабину, едва увернувшись от стальных челюстей сомкнувшихся створок. Как всегда, Каммингс весь бурлил от переполнявшей его энергии; казалось, стены лифта не смогут удержать этот энергетический вихрь внутри кабины. Каммингс помахивал большим конвертом из плотной коричневой бумаги.

    — Здорово, что я тебя поймал, Адам. Ты ведь удираешь в Норфолк, верно? Если вдруг Свистун попадет в руки этих, из норфолкского отделения Угро, взгляни на него разок за меня, ладно? Может, это тот парень из Баттерси, которого мы ищем?

    — Душитель из Баттерси? Думаешь, это вероятно? С учетом времени и данных медэкспертизы? Вряд ли стоит всерьез рассматривать такую возможность.

    — Да нет, это практически невероятно. Но ты ведь знаешь, Дядюшка терпеть не может, когда хоть что-то остается непроверенным: каждый камушек надо обнюхать, каждый переулочек перетряхнуть. Я тут собрал кое-какие данные поподробней и айдентикит,[3] просто так, на всякий случай. Ты ведь в курсе — нам кое-что уже удалось обнаружить. И я дал знать Рикардсу, что ты походишь по его территории. Помнишь Терри Рикардса?

    — Помню.

    — Похоже, он уже главный инспектор. Пошел в гору в Норфолке. Тут у нас у него бы так не вышло. Да еще, говорят, он женился. Может, помягчел чуток, а? Ох и крут?

    — Я похожу по его территории, но слава Богу, не у него под началом, — ответил Дэлглиш. — А если Свистун попадет к ним в руки, зачем мне отбивать у тебя шанс провести денек на природе?

    — Да я терпеть не могу проводить время на природе, особенно если поблизости гор нет. Подумай только, сколько денег ты сэкономишь налогоплательщикам! А я подскочу к вам туда, если будет на что взглянуть. Ну, Адам, молодец, что согласился. Хорошего тебе отдыха.

    Только Каммингс был способен на такую наглость. Впрочем, для просьбы у него все-таки были кое-какие основания, тем более что Дэлглиш стал его начальником всего несколько месяцев назад и сам любил поговорить о необходимости сотрудничества и разумной экономии средств. Да и не похоже было, что придется хоть ненадолго прервать отпуск, чтобы бросить беглый взгляд на Свистуна — серийного убийцу из Норфолка, прогремевшего на всю Англию. Вряд ли они возьмут его живым или мертвым. Он «работает» в Норфолке вот уже пятнадцать месяцев, и последняя его жертва — Валери Митчелл, кажется? — четвертая по счету.

    Преступления такого рода всегда очень трудно расследовать, на них тратишь уйму времени и сил, чаще всего тщетно, и раскрытие их зависит порой больше от везения, чем от качества следовательской работы. Спускаясь по пандусу в подземный гараж, Дэлглиш взглянул на часы. Три четверти часа — и он отправится в путь. Но сначала надо закончить дела с издательством.


    Глава 3

    Лифт в издательстве «Герн и Иллингуорт» на Бедфорд-сквер был почти столь же древним, как и само здание — мемориал твердой приверженности фирмы определенному стилю: старомодной элегантности и некоей эксцентричной неделовитости. Под элегантной легковесностью фасада, однако, успешно формировалась иная, гораздо более энергичная манера вести дела. Пока лифт, отчаянно скрипя и вздрагивая, нес Дэлглиша вверх, Адам размышлял о том, что успех — вещь хоть и гораздо более приятная, чем провал, он все же несет с собой некоторые неизбежные неприятности. Одна такая неприятность в лице Билла Костелло, руководителя отдела рекламы и информации, поджидала его в невероятно тесном, вызывающем клаустрофобию[4] кабинете на пятом этаже.

    Перемены в поэтической судьбе Адама Дэлглиша совпали с переменами внутри фирмы. Издательство «Герн и Иллингуорт» все еще существовало, поскольку эти два имени по-прежнему были напечатаны или вытиснены на обложках издаваемых книг под элегантным колофоном[5] старинной фирмы. Однако теперь оно стало лишь частью огромной многонациональной корпорации, совсем недавно включившей книги в широкий ассортимент других своих товаров, таких, как консервы, сахар и текстиль. Старый Себастьян Герн продал корпорации свое издательство — одно из немногих уцелевших индивидуальных издательств в Лондоне — за восемь с половиной миллионов фунтов и тут же женился на поразительно миловидной помощнице завотделом рекламы. Помощница едва дождалась заключения сделки, чтобы — хоть и не без дурных предчувствий, но с завидным здравомыслием заботясь о своем будущем — сменить статус новой любовницы на более прочный статус жены. Через три месяца Герн умер, и смерть его вызвала множество скабрезных комментариев, но очень мало сожалений. В личной жизни Себастьян Герн всегда оставался человеком осторожным, его эксцентричность, изобретательность и способность изредка пойти на риск находили выражение лишь в его издательской деятельности. Тридцать лет он был верным, хоть и совершенно лишенным воображения супругом собственной жены, и Дэлглиш решил, что если человек прожил семьдесят лет, почти безупречно подчиняясь общепринятым правилам, то это именно то, чего и требовала его натура. Герн умер вовсе не от сексуального истощения, если предположить, что — как хотелось бы верить пуританам — такое объяснение вообще возможно с медицинской точки зрения. Его погубил вирус новомодной сексуальной морали, устоять перед которой он не смог.

    Новое руководство издательства стремилось всячески рекламировать своих поэтов, может быть, потому, что видело в них достойный противовес вульгарной и полупорнографической продукции собственных прозаиков. Правда, бестселлеры этих последних оформлялись с величайшим тщанием, будто элегантная обложка и высокое качество полиграфии могли возвести сугубо коммерческую банальность в ранг истинной литературы. Билл Костелло, назначенный в прошлом году руководителем отдела рекламы и информации, вовсе не считал, что фирма «Фабер и Фабер» должна обладать монополией на художественно оформленные издания поэтических произведений. Ему удалось добиться утверждения в печать целого списка стихотворных книг, хотя поговаривали, что сам он за всю свою жизнь не прочел ни строчки из творений современных поэтов. Тем не менее известно было, что Билл Костелло все же проявляет интерес к поэзии: он был председателем клуба Макгонагала. Члены этого клуба собирались в первый вторник каждого месяца в некоем пабе в Сити, чтобы отведать знаменитого пирога с мясом и почками — фирменного блюда хозяйки. После обильных возлияний каждый из них обязан был представить на суд коллег результат усилий какого-нибудь из английских поэтов, хуже которого, с его точки зрения, не было и нет. Один из собратьев по перу как-то предложил Дэлглишу собственное объяснение этого явления: «Бедняга поневоле должен читать слишком много современных стихов, недоступных его пониманию. Вот и не приходится удивляться, что время от времени ему требуется хорошая порция доступной пониманию белиберды. Это вроде истории с верным мужем, который время от времени бегает в местный бордель — с исключительно лечебными целями». Дэлглиш счел это объяснение остроумным, но вряд ли соответствующим действительности. Не было и признака того, что Билл Костелло прочел хоть какое-нибудь из стихотворений, которые так усердно рекламировал. Он приветствовал своего самого свеженького кандидата в герои теле- и радиовещания тоном, в котором звучали и наигранный оптимизм, и некоторый страх, будто он предчувствовал, что на этот раз ему попался твердый орешек.

    Его маленькое, грустное, какое-то ребячье лицо странно контрастировало с весьма плотной фигурой, делая его похожим на Билли Бантера.[6] Казалось, он постоянно решает трудную задачу, где носить брючный ремень — над брюшком или под. Над — признак оптимистического отношения к действительности, под — явный симптом депрессии. Сегодня ремень опустился куда-то поближе к чреслам, свидетельствуя о пессимистических предчувствиях, которые и подтвердились в ходе последовавшей затем беседы. В конце концов Дэлглиш заявил очень твердо:

    — Нет, Билл, я не стану спускаться на парашюте на стадион «Уэмбли» с книгой в одной руке и микрофоном в другой. И не собираюсь соревноваться с диктором вокзала Ватерлоо, читая по радио стихи пассажирам пригородных поездов. Этим беднягам хорошо бы на свой поезд успеть, до стихов ли тут.

    — Да так многие делали, это старо как мир. А вот про Уэмбли это вы зря. Даже не знаю, кто вам такое мог наплести. Но послушайте-ка, вот что будет интересно на самом деле. Я рассказал Колину Маккею, и он прямо ухватился за эту мысль. Мы нанимаем красный двухэтажный автобус и ездим по всей стране. Ну, не по всей, а сколько успеем объехать за десять дней. Я попрошу Клер показать вам черновой план поездки и расписание.

    — Как автобус партийной предвыборной кампании? — серьезным тоном спросил Дэлглиш. — С плакатами, лозунгами, громкоговорителями и воздушными шарами?

    — А какой смысл все это делать, если люди даже не будут знать, что мы к ним едем?

    — Ну, если на борту будет Колин, они в любом случае узнают о нашем приближении, и притом очень быстро. Как вы собираетесь добиться, чтобы он хоть изредка просыхал?

    — Ну, он же замечательный поэт, Адам. И восхищается вами.

    — Что вовсе не означает, что он будет рад путешествовать вместе со мной. И как же вы собираетесь назвать этот автобус? «Поэты — вперед!»? «В стиле Чосера»?[7] А может — «Вирши на колесах»? Нет, пожалуй, это слишком уж в духе Женского Института.[8] Что ж, тогда — «Поэтический автобус»? Это по крайней мере без претензий.

    — Мы что-нибудь придумаем. Мне больше по душе «Поэты — вперед!».

    — И где же мы будем останавливаться?

    — В окрестностях городов, у соборов, в зданиях деревенских советов, в школах, пабах, придорожных кафе — повсюду, где соберется народ. Перспектива просто увлекательная. Мы подумывали о том, чтобы поезд нанять, но автобус гораздо маневреннее.

    — И гораздо дешевле.

    Костелло пропустил колкость мимо ушей.

    — Поэты — в верхнем салоне, напитки и закуски — в нижнем. Стихи читаются с помоста. Реклама на всю страну. Радио. Телевидение. Отправляемся с набережной Темзы. Есть шанс, что дадут эфир на четвертом канале, ну и, конечно, в программе «Калейдоскоп». Мы рассчитываем на вас, Адам.

    — Нет, — ответил несгибаемый Дэлглиш. — Даже шарики меня не соблазнят.

    — Господи, Адам, вы же пишете все это! Это же вам должно быть интересно, чтоб люди вас читали… ну, хоть покупали бы ваши книги. А люди интересуются больше всего именно вами, особенно после вашего последнего дела, этого берроунского убийства.

    — Их интересует поэт, который ловит убийц, или полицейский, который пишет стихи, а вовсе не его вирши.

    — Да какая разница, что именно их интересует? И не говорите мне, что комиссар будет недоволен. Эти полицейские байки уже в ушах навязли.

    — Ладно, не стану. Но он и в самом деле будет недоволен.

    В конце концов, что нового мог он сказать? Он слышал вопросы читателей бесчисленное количество раз и старался ответить на них, как мог, если и без особого энтузиазма, то по крайней мере честно и искренне: «Почему такой тонкий поэт, как вы, занимается ловлей преступников?», «Что для вас важнее — поэзия или полиция?», «А то, что вы следователь, вам помогает или мешает?», «А зачем удачливому сыщику писать стихи?», «Какое из раскрытых вами дел вы считаете самым интересным? А вам когда-нибудь хотелось написать об этом поэму?» «А ваши любовные стихи — они написаны женщине, которая жива или умерла?»

    Интересно, думал Дэлглиш, что, Филиппу Ларкину тоже досаждали вопросами о том, как ему удается одновременно быть поэтом и библиотекарем? Или Рою Фуллеру — приходилось ли ему тоже рассказывать, как он сочетает поэзию с юриспруденцией?[9]

    — Ведь все вопросы вполне предсказуемы, — сказал он. — Я мог бы наговорить ответы на пленку — это сэкономило бы всем уйму времени и избавило от хлопот. Потом вы эти ответы прокрутили бы с автобуса.

    — Ну, это же будет совсем не то. Они же именно вас хотят услышать, вас лично. И вообще можно подумать, что вы не хотите, чтоб вас читали.

    А в самом деле — хотел ли он, чтобы его читали? Разумеется, ему хотелось, чтобы кое-кто прочел его стихи. Особенно одна читательница. И, прочитав, оценила. Может, это и унизительно, но так оно и есть. А другие… Что ж, по правде говоря, он хотел бы, чтобы его стихи читали, но чтобы покупали против воли — вовсе нет. Такая сверхчувствительность вряд ли могла прийтись по вкусу издательству «Герн и Иллингуорт». Дэлглиш чувствовал на себе взволнованный, умоляющий взгляд Билла. Так малыш смотрит на вазу со сладостями, которую отодвигают от него подальше. Дэлглиш подумал, что нежелание пойти Биллу навстречу — проявление одной из не самых лучших, но весьма типичных черт его характера. Ему и самому это было не по душе. Ведь и в самом деле нелогично: хотеть, чтобы тебя опубликовали, и не беспокоиться, покупают твои книги или нет. То, что публичное выражение признания, шумный успех, аплодисменты ему неприятны, вовсе не означает, что он совершенно лишен тщеславия. Просто ему легче, чем другим, удается держать это чувство в узде, не давать ему разрастаться. В конце концов, у него есть работа, верная пенсия в будущем, а теперь еще и значительное состояние, унаследованное от тетушки. Так что ему и нужды нет беспокоиться. И, взглянув на себя со стороны, Дэлглиш решил, что находится в положении неоправданно более привилегированном, чем, скажем, Колин Маккей, который скорее всего смотрит на него как на дилетанта в поэзии, да к тому же еще неженку и сноба. И кто же бросит в Колина камень, если это так?

    Дэлглиш почувствовал облегчение и благодарность, когда распахнулась дверь и Нора Гэрни, завредакцией поваренных книг, энергичной походкой вошла в кабинет. Она всегда напоминала ему какое-то наделенное интеллектом насекомое; впечатление это усиливали блестящие, выпуклые глаза за круглыми стеклами огромных очков, непременный желтовато-коричневый свитер в поперечный рубчик и остроносые туфли без каблуков. Она ничуть не изменилась с тех пор, как Дэлглиш впервые ее увидел.

    Нора Гэрни обрела власть и стала весьма влиятельным лицом в британском издательском деле исключительно в силу своей долговечности (она появилась у «Герна и Иллингуорта» в незапамятные времена, никто и не помнил, когда именно) и благодаря твердому убеждению, что иначе и быть не может. Похоже, что и при новой расстановке сил она по-прежнему будет обладать и влиянием, и властью. В последний раз Дэлглиш виделся с Норой месяца три назад на одном из приемов, регулярно устраиваемых фирмой. Адам не видел иного повода для этих приемов, кроме как заверить авторов, угощая их неизменными винами и бутербродами, что издательство по-прежнему существует, ведет с ними дела и остается все той же старой, неизменной и любимой фирмой. В список приглашенных включали в основном самых престижных авторов из всех издательских отделов — тактический ход, лишь усиливавший атмосферу напряженности и неловкости и мешавший сближению между фракциями. Поэты напивались и становились слезливыми или слишком любвеобильными в зависимости от склонностей; прозаики сбивались в кучку в одном из углов, словно рычащие псы, которым запретили кусаться; ученые мужи, игнорируя и остальных гостей, и хозяев, беседовали между собой, пространно аргументируя каждый свою точку зрения, а кулинары демонстративно, чуть надкусив, откладывали бутерброды на первую попавшуюся горизонтальную поверхность, при этом лица их выражали либо явное отвращение, либо полное боли удивление, а иногда — легкий задумчивый интерес. Нора Гэрни отыскала Дэлглиша в каком-то углу и не выпускала его оттуда, желая обсудить с ним придуманную ею теорию: поскольку отпечатки пальцев каждого человека неповторимы, почему бы не взять их у всего населения страны? Затем ввести эти данные в компьютер и провести исследования с целью выяснить, не являются ли определенные сочетания линий и витков на этих отпечатках показателем криминальных наклонностей? Таким образом можно будет остановить преступность, а профилактика болезни ведь легче, чем лечение. Дэлглиш на это заметил, что криминальные наклонности скорее всего повсеместны, судя уже хотя бы по тому, где и как гости издательства припарковали свои машины, и справиться с данными такого рода будет просто невозможно. Не говоря уже об организационных трудностях и сложностях этического порядка, которые неминуемо возникнут при повальном снятии отпечатков. Следует учитывать и то, продолжал он, что преступность, если считать сравнение ее с болезнью правомерным, как и болезнь, гораздо легче диагностировать, чем лечить. И он даже почувствовал что-то вроде облегчения, когда ужасающих размеров дама-романистка, втиснутая в костюм из цветастого кретона и от этого похожая на шагающий на двух ногах диван, извлекла его из угла, выгребла из своей огромной сумки ком мятых повесток за парковку в неположенных местах и сердито поинтересовалась, что он, Дэлглиш, собирается по этому поводу предпринять.

    Кулинаров в списке авторов издательства было не так уж много, зато лучшие из них имели весьма прочную репутацию. Они славились надежностью, оригинальностью и хорошим слогом. Мисс Гэрни была душой и телом предана своему делу и своим авторам, считая романы и стихи досадным, хотя, возможно, и необходимым приложением к главному делу издательства, цель которого — питать и издавать ее, Норы Гэрни, любимцев. Поговаривали, что сама она не очень-то хорошо умеет готовить. Это лишь подтверждало широко распространенное среди британцев убеждение (имеющее хождение и в более высоких, хоть и не столь полезных сферах человеческой деятельности), будто нет ничего опаснее для успеха дела, чем хорошее знание предмета. Дэлглиша нисколько не удивило, что Нора сочла его появление в издательстве совершенно случайным, а поручение передать гранки книги Элис Мэар — привилегией, выпавшей на его долю, и его священной обязанностью. Она к тому же спросила:

    — Вас, наверное, вызвали в Норфолк помочь в поимке Свистуна?

    — Да нет. Слава Богу, это дело норфолкского отделения уголовного розыска. В Скотланд-Ярд в таких случаях чаще обращаются в романах, чем в реальной жизни.

    — Все равно очень удобно, что вы едете в Норфолк, не важно, по какой причине. Мне бы вовсе не хотелось доверить эти гранки почте. Но мне казалось, ваша тетушка живет в Суффолке. И кто-то упоминал, что мисс Дэлглиш умерла. Это правда?

    — Она действительно жила в Суффолке пять лет тому назад. Потом переехала в Норфолк. И вы правы — тетушка умерла.

    — Ну, знаете, Суффолк, Норфолк — разница невелика! Но я сожалею, что она умерла. — Она примолкла на минуту, словно размышляла о том, что человек смертен, и одновременно сравнивала два графства, не находя достоинств ни в том, ни в другом. — Если вдруг мисс Мэар не окажется дома, — снова заговорила она, — не оставляйте, пожалуйста, пакет у двери, хорошо? Я знаю, что в сельской местности все необычайно доверчивы, но, если вдруг гранки пропадут, это будет просто катастрофа. Если Элис Мэар нет дома, может, вы застанете ее брата. Алекс Мэар — директор атомной электростанции в Ларксокене. Впрочем, я передумала. Пожалуй, не стоит и ему оставлять эти гранки. Мужчины бывают ужасно безответственными.

    Дэлглиш удержался от соблазна напомнить мисс Гэрни, что Алекс Мэар — один из ведущих физиков страны и на нем лежит ответственность за атомную электростанцию. Кроме того, если верить газетам, ему почти наверняка прочат новый пост — главы Комитета по ядерной энергии. Если уж ему нельзя доверить пакет с гранками… Но он сказал только:

    — Если мисс Мэар дома, я вручу пакет ей в собственные руки. Если нет, я буду хранить его до тех пор, пока она не объявится.

    — Я сообщила ей по телефону, что пакет уже в пути, так что она будет вас ждать. Я очень четко надписала адрес печатными буквами. «Обитель мученицы». Надеюсь, вы знаете, как туда добраться.

    Костелло не выдержал:

    — Он умеет пользоваться картой. Он ведь полицейский, вы не забыли?

    Дэлглиш заверил мисс Гэрни, что знает, где находится «Обитель мученицы», и знаком, хоть и не очень близко, с Алексом Мэаром. Правда, сестру его он не встречал. Тетушка вела довольно замкнутый образ жизни, но в сельской глубинке соседи так или иначе встречаются и знакомятся друг с другом. И хотя Элис Мэар в то время отсутствовала, ее брат нанес Дэлглишу формальный визит, чтобы выразить свои соболезнования по поводу кончины мисс Дэлглиш.

    Наконец пакет, устрашающе обмотанный крест-накрест клейкой лентой и на редкость большой и тяжелый, оказался в руках у Дэлглиша, и лифт неспешно понес его вниз, в подвал. Оттуда можно было выйти прямо в небольшой гараж издательства, где ждал Адама его «ягуар».


    Глава 4

    Вырвавшись из узловатых щупалец восточных предместий Лондона, Дэлглиш смог наконец прибавить скорость и к трем часам уже проехал деревню Лидсетт. Правый поворот увел его с прибрежного шоссе на узкую, но гладкую асфальтовую дорогу меж двух заполненных водой рвов, в золотистом мареве тростниковых зарослей, колеблемых ветром. И тут ему впервые подумалось, что он наконец-то снова чувствует запах моря. Тот сильный и резкий, но как бы живущий лишь в воображении запах Северного моря, что пробуждал в нем ностальгические воспоминания о детстве, о школьных каникулах, об одиноких прогулках в ранней юности, когда он сражался с непокорными рифмами первых своих стихов, о тетушке, худой и высокой, с биноклем на шее, шагавшей бок о бок с ним к местам обитания столь любимых ею птиц. А вот и такие знакомые старые деревянные ворота, что по-прежнему громоздятся здесь, перегораживая дорогу. Их неизменное существование на этом месте всегда поражало Адама, поскольку ворота не служили никакой видимой цели. Возможно, правда, что они символически отгораживали мыс от Большой земли, заставляя проезжего задуматься, действительно ли ему стоит ехать дальше. Ворота, качнувшись, легко открылись при первом же толчке, но закрывать их, как всегда, было значительно труднее. Пришлось подтаскивать створки на место, чуть приподняв от земли; когда Дэлглиш наконец накинул проволочное кольцо, запирая ворота, его охватило знакомое предвкушение необычного: он оставил за собой суетливый будничный мир и ступил на землю, которая, как бы часто ни приезжал он сюда, навсегда останется для него чуждой территорией.

    Теперь он ехал через открытое пространство мыса к дальним соснам у самого берега моря. Единственный жилой дом по левой стороне дороги — дом приходского священника, старый, викторианских времен. Квадратное тяжелое строение из красного кирпича казалось совершенно неуместным за неухоженной зеленой изгородью из кустов рододендрона и лавра. Справа земля плавно поднималась к подножию южных скал. Можно было разглядеть черную пасть бетонного дота, уцелевшего со времен войны и, казалось, так же не поддающегося разрушению, как противостоящие ударам волн бетонные громадины — остатки старых фортификаций, наполовину утонувшие в прибрежном песке. На севере, на фоне смятой волнами синевы моря, золотились в лучах низкого солнца разбитые арки и обломки колонн разрушенного бенедиктинского аббатства. Преодолев невысокий взлобок, Дэлглиш наконец увидел верхнее крыло Ларксокенской мельницы, а за ней, темным силуэтом на фоне неба — серую громаду Ларксокенской АЭС. Дорога, по которой он ехал, плавно забирала влево и вела к самой станции, однако, насколько он знал, теперь почти не использовалась. Все движение, включая тяжелый транспорт, шло по новой подъездной дороге к АЭС, проложенной чуть севернее этой. Мыс был пустынен и почти совсем гол: редкие, далеко разбросанные друг от друга деревья, искалеченные ветром, изо всех сил цеплялись корнями за скудную, не слишком добрую к ним почву. Проезжая мимо еще одного почти совсем разрушенного дота, Дэлглиш вдруг подумал, что весь мыс похож на мрачное, заброшенное поле битвы; тела убитых давно вывезли прочь, но воздух по-прежнему содрогается от пушечных выстрелов и винтовочного огня давно проигранных битв, а здание АЭС нависает над искореженной землей, словно грандиозный памятник неизвестным жертвам прошлых войн, воздвигнутый сегодня.

    Раньше, когда Дэлглиш наезжал в Ларксокен, он видел «Обитель мученицы» далеко внизу, из окна комнатки под крышей, на самой верхушке мельницы. Тетушка и он — оба любили смотреть оттуда на пространство мыса, уходящего в море. Однако ему не приходилось видеть коттедж вблизи, и теперь, подъехав к нему вплотную, Дэлглиш был поражен тем, как мало подходит сюда слово «обитель». Солидный двухэтажный дом в форме буквы «Г» стоял к востоку от дороги. Стены его выложены из мелкозернистого песчаника и кое-где оштукатурены. Со стороны, противоположной дороге, меж двумя крыльями дома — выложенный каменными плитами дворик, откуда открывается вид на кустарниковую пустошь; за ней, метрах в пятидесяти, дюны, поросшие травой, а за ними — море. Никто не вышел ему навстречу, и, прежде чем протянуть руку к дверному звонку, Дэлглиш приостановился — прочесть надпись на каменной плите, врезанной в песчаник справа от двери.

    В обители, стоявшей на этом месте, жила Агнес Поули, мученица протестантка,

    сожженная в Ипсвиче 15 августа

    1557 года в возрасте 32 лет.

    Екклезиаст, Глава 3, Стих 15.

    Доска была простая, без украшений, глубоко вырезанные в камне буквы элегантны, в стиле Эрика Гила.[10] Дэлглиш вспомнил: тетушка говорила, что доска была сделана прежними владельцами дома в конце двадцатых годов, когда он был впервые перестроен.

    Религиозное воспитание имеет то преимущество, что человек способен вспомнить хотя бы наиболее известные тексты из Священного писания. Здесь же и усилий никаких не требовалось: девятилетний неслух-приготовишка, он как-то должен был переписать самым красивым почерком всю третью главу из Екклезиаста. Его учитель, старый Гамбойл, привыкший быть экономным во всем, глубоко верил, что переписывание должно преследовать сразу несколько целей, сочетая наказание за провинность с воспитанием литературного вкуса и религиозным образованием. Строки, написанные округлым детским почерком, навсегда врезались в память Адама. Интересный же текст выбрали эти люди, подумал он.

    Что было, то и теперь есть, и что будет,

    то уже было: и Бог воззовет прошедшее.

    Он позвонил, и ему не пришлось долго ждать: дверь почти сразу же открылась. Перед ним оказалась высокая женщина с правильными чертами лица, одетая с тщательно продуманной небрежностью. Черный шерстяной свитер, шелковая косынка у горла и светло-коричневые брюки — все это было дорогое, элегантное и в то же время выглядело совершенно по-домашнему. Дэлглиш узнал бы ее повсюду, так похожа была она на своего брата, хоть и выглядела на несколько лет старше. Считая само собой разумеющимся, что каждый из них знает, с кем имеет дело, Элис Мэар отошла от двери и жестом пригласила Дэлглиша войти.

    — Как любезно, что вы дали себя уговорить, мистер Дэлглиш, — сказала она. — Только боюсь, Нора Гэрни слишком навязчива. Стоило ей услышать, что вы отправляетесь в Норфолк, как она избрала вас своей жертвой. Вас не затруднит отнести гранки на кухню?

    У нее было запоминающееся лицо с глубокими, широко посаженными глазами и прямыми бровями, хорошей формы чуть слишком плотно сжатый рот, густые, начинающие седеть волосы, зачесанные назад и закрученные пышным узлом. Дэлглиш помнил, что на рекламных фотографиях она казалась даже красивой — какой-то подавляющей, интеллектуальной и при этом типично английской красотой. Однако, встретившись с ней лицом к лицу, он обнаружил, что даже здесь, у себя дома, она была так внутренне напряжена, настолько лишена хотя бы искорки женственности и так стремилась оградить свое «я» от чуждого вторжения, что выглядела гораздо менее привлекательной, чем можно было ожидать. Однако, здороваясь с ним, она протянула ему крепкую, прохладную ладонь, и улыбка ее, хоть и очень быстро погасшая, была на удивление приятной.

    Тембр голоса всегда был для Адама очень важен, может быть, даже слишком важен, подумал он. Голос Элис Мэар не был резким или неприятным, но звучал неестественно, словно женщина специально напрягала связки.

    Он прошел за ней по коридору в дальнюю часть дома. Кухня просторная, метров десять в длину, отметил он, и служит, по-видимому, сразу трем целям: это гостиная, мастерская и рабочий кабинет одновременно. Правая половина помещения представляет собой прекрасно оборудованную кухню с газовой плитой фирмы «Ага» и отдельным духовым шкафом. Здесь же стоит колода для рубки мяса, а справа от двери — открытый шкаф с набором сверкающих сковородок и кастрюль. За ним — длинный разделочный стол с треугольной деревянной подставкой для кухонных ножей. Посередине комнаты большой дубовый стол, а на нем — тяжелая керамическая ваза с букетом сухих цветов. В левой стене — камин, в котором горят дрова, в нишах по обе стороны — книжные полки от пола до потолка. На полу перед камином — широкая каменная плита, по бокам которой — два плетеных кресла с высокими спинками и весьма искусным узором густого плетения, на них подушки в ярких лоскутных чехлах. Перед одним из широких окон — бюро с закатывающейся наверх крышкой, а справа от него — ворота с полуоткрытыми верхними створками, откуда можно увидеть мощенный каменными плитами дворик. Дэлглиш разглядел даже любовно выставленные на солнце изящные терракотовые горшки с зеленью; скорее всего это пряные травы Элис Мэар, предположил он.

    Комната, в которой не было ничего лишнего, ничего претенциозного, казалась очень удобной и вызывала в душе чувство удивительного покоя. Дэлглиш даже на миг задумался: отчего бы это? Может быть, запах трав и свежеиспеченного теста рождал это чувство? Или чуть слышное тиканье стенных часов, которые, казалось, не только отмечают бег секунд, но и заставляют время течь медленнее? А может, это ритмичное биение моря, доносящееся сквозь полуоткрытые двери? Красивые и удобные кресла с подушками, создающие ощущение благополучия? Сознание, что здесь хорошо и вкусно кормят? Открытый камин с горящими в нем поленьями? А может быть, эта кухня просто напомнила ему о кухне в доме приходского священника, где Адам — единственный и очень одинокий ребенок — встречал тепло и нетребовательное доброе участие и где его кормили поджаренными хлебцами, истекающими маслом, и угощали запретными вкусностями?

    Он положил гранки на открытое бюро, отказался от предложенного хозяйкой кофе и пошел вслед за Элис Мэар назад, к парадной двери. Элис проводила его до машины и сказала:

    — Я была очень огорчена, когда узнала о вашей тетушке. Огорчена за вас. Мне кажется, для орнитолога смерть перестает быть чем-то ужасным, особенно когда слабеют зрение и слух. А умереть, как она — во сне, не испытывая страданий и не обременяя других… Завидный конец. Но для вас… Вы ведь знали ее так долго, что вам она, должно быть, казалась бессмертной.

    Формальные соболезнования всегда трудно высказывать и тяжко выслушивать. Они обычно звучат либо банально, либо неискренне. Слова Элис были полны искренности и понимания. Джейн Дэлглиш действительно казалась ему бессмертной. Наше прошлое, подумал Адам, держится на очень старых людях. Уходят они, и на какое-то время представляется, что и наше прошлое, и мы сами нечто совершенно нереальное. Он ответил:

    — Не думаю, что смерть вообще казалась ей чем-то ужасным. Но я вовсе не уверен, что хорошо понимал тетушку, и теперь жалею, что не попытался узнать ее получше. Мне очень ее недостает.

    Элис Мэар сказала:

    — Я тоже ее не знала. Может быть, и мне следовало попытаться узнать ее получше. Она была человеком очень замкнутым. Я думаю, она была одной из тех счастливых женщин, которые находят, что приятнее всего общение с самими собой. И всегда кажется, что посягательство на такую самодостаточность — беспардонная наглость. Может быть, и вы такой же? Но если вы способны выносить общество других людей, то в четверг я приглашаю на обед нескольких знакомых. В основном это коллеги Алекса с электростанции. Если вам интересно, приходите. Обед — в восемь. Сбор — с половины восьмого.

    Последние слова прозвучали скорее как вызов, чем приглашение. К собственному удивлению, Дэлглиш это приглашение принял. Впрочем, и вся эта встреча вызывала некоторое удивление. Элис Мэар стояла, следя с напряженной серьезностью, как он отпускает сцепление и разворачивает машину, и у него создалось впечатление, что она критическим оком оценивает, хорошо ли он с этим справляется. Ну что ж, подумал он, по крайней мере она не спросила, собирается ли он помогать норфолкской полиции в поимке Свистуна.


    Глава 5

    Минуты через три он убрал ногу с акселератора. Прямо перед ним по левой стороне узкой дороги брела группка детей. Старшая девочка катила перед собой прогулочную коляску; двое младших шли рядом, у нее по бокам, схватившись за поручни коляски. Услышав шум машины, девочка обернулась, и Дэлглиш увидел худенькое нежное лицо, обрамленное золотисто-рыжими волосами. Он узнал их: это были ребятишки семьи Блэйни, он как-то встретил их на берегу вместе с матерью. Очевидно, старшая девочка ходила за покупками: полочка под сиденьем складной коляски была доверху забита пластиковыми пакетами и сумками. Инстинктивно Адам сбавил скорость. Вряд ли детям грозила сейчас реальная опасность: Свистун выискивал себе жертвы по ночам, а не среди белого дня, да к тому же ни одна машина не проехала мимо с тех пор, как Дэлглиш свернул с прибрежного шоссе. Но девочка с трудом катила перегруженную коляску, и вряд ли ей вообще следовало находиться так далеко от дома. Дэлглишу не приходилось видеть коттедж семьи Блэйни, но тетушка говорила, что они живут милях в двух к югу от мельницы. Он припомнил, что знал об этом семействе. Отец их — художник — пробавлялся случайными заработками, его невыразительные, слишком красивые акварели продавались по всему побережью в кафе и лавках, посещаемых туристами, а мать была безнадежно больна — рак. «Хотел бы я знать, жива ли она еще?» — подумал он. Его первым поползновением было погрузить ребятишек в машину и отвезти домой, но он понимал, что из этого ничего не выйдет. Почти наверняка старшая — Тереза, кажется? — уже твердо знает, что не следует принимать от чужих предложение подвезти, особенно от незнакомых мужчин, а он ведь фактически был здесь чужой. Неожиданно для себя самого он развернул «ягуар» и помчался назад, к «Обители мученицы». На этот раз парадная дверь была открыта настежь, и на выстланном красной плиткой полу лежала широкая солнечная полоса. Элис Мэар услышала шум подъехавшей машины и вышла из кухни, вытирая мокрые руки. Он сказал:

    — Ребятишки Блэйни идут домой по дороге. Тереза везет коляску и пытается справиться с близнецами. Я подумал, что мог бы подвезти их, если бы со мной была женщина. Кто-то, кого они знают.

    Она ответила только:

    — Меня они знают.

    Без лишних разговоров она отправилась в кухню, затем снова вышла, прикрыла входную дверь, не позаботившись запереть ее, и села в машину рядом с ним. Включая передачу, Дэлглиш случайно коснулся ее колена и почувствовал, как она отпрянула: движение было едва заметным, скорее даже не физическим, а эмоциональным, не внешним, а внутренним. Этакое деликатное напоминание: не следует вторгаться на территорию моего «я». «Вряд ли это движение вызвано отвращением ко мне лично», — подумал Дэлглиш. И молчание ее вовсе не было неприязненным. Когда они заговорили, беседа была совсем краткой. Он спросил:

    — Что, миссис Блэйни еще жива?

    — Нет. Умерла полтора месяца тому назад.

    — Как же они справляются?

    — Думаю, не очень-то хорошо. Но Райан Блэйни не хочет, чтобы посторонние вмешивались в их жизнь. Я его понимаю. Стоит ему чуть уступить, и половина патронажных работников Норфолка, профессионалов и просто любителей, сядет ему на голову.

    Когда они нагнали ребятишек, Элис Мэар открыла дверцу машины и заговорила с девочкой:

    — Тереза, это мистер Дэлглиш. Он хочет вас всех подвезти домой. Он — племянник мисс Дэлглиш, с Ларксокенской мельницы. Кто-то из двойняшек может устроиться у меня на коленях, тогда вы все вместе с коляской поместитесь на заднем сиденье.

    Тереза, взглянув на Дэлглиша без улыбки, мрачновато произнесла «спасибо». Она напомнила ему портреты молодой Елизаветы Тюдор: такие же золотисто-рыжие волосы, обрамляющие странно недетское лицо, одновременно скрытное и сдержанно-спокойное, такой же острый нос и настороженный взгляд. Личики двойняшек — смягченное издание ее собственного лица — вопрошающе повернулись к ней и тут же озарились робкими улыбками. Похоже было, что одевали ребятишек в спешке, и одежда их не очень-то подходила для долгих прогулок на мысу даже в теплый осенний день. На одной из двойняшек было летнее платьице из розовой в крапинку хлопчатобумажной ткани с двойными оборками, на другой — клетчатая блузка и передник. Тощие ножонки — без чулок. На Терезе — джинсы и заношенная футболка с картой лондонского метро на груди. Дэлглишу пришло в голову, что футболку когда-то привезли из школьной поездки на экскурсию в Лондон. Футболка была велика девочке, и худенькие веснушчатые руки торчали из широких бесформенных рукавов, словно палки. В отличие от сестер Энтони был одет слишком тепло — в рейтузы, джемпер и стеганую куртку, а сверх всего на нем был еще и шерстяной шлем с помпоном, натянутый низко на лоб. Мальчик взирал из-под козырька на происходящее мрачно, без улыбки, решительный и надменный, словно Цезарь.

    Дэлглиш вылез из машины и попытался было вытащить мальчика из коляски. Однако он тут же потерпел поражение: ноги малыша никак не желали вылезать из-под перекладины. Неподвижный и пассивный, словно туго связанный узел, Энтони оказался неожиданно тяжелым и теплым; похоже было, что приходится иметь дело с плотной и не очень приятно пахнущей припаркой. Тереза улыбнулась Дэлглишу беглой сочувственной улыбкой, извлекла пакеты и сумки из-под сиденья коляски, а затем ловко высвободила из нее братца и усадила верхом к себе на левое бедро; другой рукой одним энергичным движением она сложила коляску. Адам забрал у нее ребенка, а она помогла сестрам устроиться в машине и скомандовала неожиданно резко:

    — Не шуметь, сидеть тихо!

    Энтони, моментально распознавший отсутствие всяческой компетенции, крепко вцепился липкой пятерней Адаму в волосы и на минуту прижался к нему щекой: щека была такой мягкой и нежной, словно лица коснулся лепесток. Все это время Элис Мэар спокойно сидела в машине, наблюдая за происходящим, но не сделав ни малейшей попытки помочь. И невозможно было угадать, о чем она думает.

    Но когда «ягуар» тронулся, она обернулась к Терезе и спросила с поразительной мягкостью:

    — А отец знает, что вы одни путешествуете?

    — Папа поехал к мистеру Спарку. На ежегодный техосмотр. А мистер Спарк думает, что машина осмотра не пройдет. А я обнаружила, что у нас молоко кончилось для Энтони. А ему молоко обязательно нужно. И еще одноразовые пеленки.

    Элис Мэар сказала:

    — В четверг я даю обед. Если твой папа разрешит, может быть, ты захочешь прийти помочь мне с готовкой? Как в прошлый раз?

    — А что вы собираетесь готовить, мисс Мэар?

    — Наклонись поближе, я тебе скажу на ухо. Мистер Дэлглиш будет одним из гостей, а я хочу устроить им всем сюрприз.

    Золотистая головка прижалась к седеющей, и мисс Мэар зашептала что-то на ухо Терезе. Тереза заулыбалась, потом с серьезным и довольным видом кивнула: великий женский заговор состоялся.

    Путь к коттеджу указала ему Элис Мэар. Проехав около мили, они свернули к морю, и «ягуар» запрыгал по узкой немощеной дороге между двумя высокими рядами неухоженной зеленой изгороди из кустов куманики и бузины. Дорога вела к воротам Скаддерс-коттеджа: название было грубо выведено на доске, прибитой к одной из створок. За коттеджем усыпанная гравием дорога расширялась настолько, что можно было спокойно развернуться, и упиралась в сложенную из валунов дамбу метров в двадцать длиной. За дамбой явственно слышалось ритмичное дыхание прибоя.

    Скаддерс-коттедж, невысокий, с низкими окнами и покатой черепичной крышей, с необузданно разросшимся перед ним запущенным цветником, выглядел очень живописно. Тереза пошла к дому первой, ступая по высокой, почти до колен, траве между кустами не подстриженных роз, поднялась на крыльцо и потянулась за ключом. Ключ висел на высоко вбитом гвозде, не столько в целях безопасности, предположил Дэлглиш, сколько для того, чтобы его не потеряли. С Энтони на руках Дэлглиш вошел вместе со всеми в дом.

    Здесь было неожиданно светло: распахнутая дверь в противоположном конце дома вела в застекленную пристройку, откуда открывался широкий вид на мыс. В большой комнате царил беспорядок: деревянный стол посередине был все еще заставлен остатками полдневной трапезы, стояли тарелки с пятнами томатного соуса, с недоеденной колбасой, большая открытая бутылка с оранжадом; на детском стульчике у камина валялись детские одежки; в доме пахло молоком, детским потом и дымком из камина. Но все это оставалось как бы на грани восприятия. Главное же внимание привлекала большая картина маслом, поставленная на стул «лицом» к входной двери. Это был женский, в три четверти, портрет, написанный с необычайной силой. Портрет главенствовал в доме, так что Дэлглиш и Элис Мэар, войдя, приостановились, молча вглядываясь в картину. Художник удержался от гротеска, остановившись на самом его пороге, но Дэлглиш чувствовал, что задачей его было не столько передать физическое сходство, сколько создать некую аллегорию. Крупный, с полными губами рот, надменный взгляд пристальных глаз, темные, волнистые, в стиле прерафаэлитов[11] волосы, развевающиеся по ветру… И за всем этим — тщательно прорисованная панорама мыса, все предметы выписаны с обостренным вниманием к деталям, как у примитивов XVI века: викторианский пасторский дом, руины аббатства, полуразрушенный дот, искалеченные ветром деревья, маленькая белая мельница, словно детская игрушка, и — мрачным силуэтом на фоне пылающего закатного неба — бетонное здание атомной электростанции. Но именно фигура женщины, написанная свободными мазками, была здесь главной, она как бы нависала над пейзажем, простирая руки с повернутыми наружу ладонями, словно пародируя благословляющий жест. Про себя Дэлглиш уже вынес картине приговор: не было сомнений, что технически она выполнена блестяще, но перегружена деталями и — он это явственно ощущал — рукой художника водила ненависть. Намерение Блэйни написать этюд «Зло» было очевидно, не требовалось даже подписи под картиной. Она так резко отличалась от обычных его работ, что без размашистой подписи — просто «Блэйни» — Дэлглиш засомневался бы, действительно ли это его работа. Он вспомнил бледные, невыразительные акварели красивейших мест Норфолка, выставленные художником на продажу в местных магазинах: Блэкни, церковь Св. Петра Манкрофтского и собор Святой Троицы в Норидже. Такие можно писать с почтовых открыток, впрочем, скорее всего так оно и было. Еще ему вспомнились одна-две небольшие картины маслом, висевшие в местных пабах и ресторанах, написанные небрежно, с явной экономией красок. Но и они резко отличались от хорошеньких акварелей, и трудно было поверить, что их писала та же рука. Однако портрет отличался и от тех, и от других. И поражало то, что художник, способный столь продуманно создать этот цветовой всплеск, художник, наделенный таким техническим мастерством и богатым воображением, довольствовался производством заурядных сувениров для продажи заезжим туристам.

    — А вы и не знали, что я могу так, верно?

    Потрясенные картиной, ни Адам, ни Элис не услышали почти бесшумных шагов Райана Блэйни, вошедшего в открытую дверь. Он обошел комнату, встал рядом с ними и впился взглядом в портрет, словно видел его впервые. Девочки, как бы подчиняясь невысказанному приказу, окружили отца. Будь они постарше, это инстинктивное движение можно было бы принять за сознательное выражение семейной солидарности. В последний раз Дэлглиш видел Блэйни полгода назад: тот шлепал босиком по воде у самой кромки пляжа, с походным мольбертом, кистями и красками в холщовой сумке через плечо. Адам был поражен переменой, происшедшей с этим человеком. Высокий, под два метра ростом, в драных джинсах и распахнутой почти до пояса клетчатой шерстяной рубахе, в сандалиях, открывавших костистые грязные ступни, он казался просто иссохшим. Его черты словно докрасна раскалила ярость: рыжие волосы и борода растрепались, глаза налились кровью, кожа, туго обтянувшая лицо, покраснела от ветра и солнца. Но под глазами и на высоких скулах синяками лежала усталость. Дэлглиш заметил, как Тереза вложила ладошку в широкую ладонь отца, а одна из двойняшек обняла его ногу обеими руками. Каким бы яростным ни представал этот человек внешнему миру, у его детей не было перед ним страха.

    Элис Мэар спокойно сказала:

    — Добрый день, Райан.

    Ответа она, по всей видимости, и не ждала. Кивком головы указав на портрет, она продолжала:

    — Это действительно потрясающе. Что вы собираетесь с ним делать? Полагаю, она вряд ли согласилась позировать вам, и не думаю, что вы это писали по заказу.

    — Зачем ей было позировать? Я это лицо наизусть знаю. Выставлю портрет в Норидже, на Выставке современного искусства, в октябре, если сумею его туда доставить. Мой универсал вышел из строя.

    Элис Мэар сказала:

    — На следующей неделе я собираюсь в Лондон. Могу захватить портрет и завезти на выставку, если вы дадите мне адрес.

    Блэйни ответил:

    — Как хотите.

    В его голосе не было ни тени благодарности, но Дэлглишу показалось, что в нем звучало облегчение. Потом Блэйни добавил:

    — Я его упакую, надпишу и оставлю в сарае, где работаю, слева от двери. Свет там прямо над дверью. Можете забрать картину, когда вам будет удобно. И стучать к нам не надо.

    Последние слова он произнес почти как приказ, как суровое предупреждение.

    Мисс Мэар откликнулась:

    — Я позвоню вам, как только выяснятся мои планы. Кстати, вы, кажется, не знакомы с мистером Дэлглишем. Он увидел ваших ребятишек на дороге и решил подвезти их до дома.

    Блэйни не сказал «спасибо», но после некоторого колебания протянул Дэлглишу руку, которую тот поспешил пожать. Потом произнес грубовато:

    — Мне по душе была ваша тетушка. Она позвонила, когда жене стало худо, и предложила свою помощь, а когда я ответил, что ни она, ни кто другой ничем помочь не могут, не стала больше приставать. Некоторых людишек не оторвать от смертного одра. Вроде Свистуна — удовольствие получают, глядя, как человек помирает.

    — Да, — сказал Дэлглиш. — Она никогда ни к кому не приставала. Мне ее очень недостает. И мне жаль, что такое случилось с вашей женой.

    Блэйни ничего не ответил, только пристально посмотрел на Адама, как бы оценивая искренность этих простых слов. Потом сказал только:

    — Спасибо, что ребятам помогли. — И взял сынишку, сидевшего у Адама на плече. Жест был явно прощальный.

    Пока Дэлглиш выезжал по немощеному проезду на верхнюю дорогу, они молчали. Впечатление было такое, как будто их обоих окутала особая атмосфера коттеджа, и необходимо было сбросить чары, прежде чем заговорить друг с другом. Вывернув на асфальт, он спросил:

    — Что это за женщина на портрете?

    — Мне и в голову не пришло, что вы ее не знаете. Это Хилари Робартс, исполняющая обязанности главного администратора электростанции. Вообще-то вы увидите ее у меня на обеде в четверг вечером. Она купила Скаддерс-коттедж года три назад, когда впервые приехала в эти места. И с некоторых пор пытается выставить Блэйни оттуда. Мы тут все несколько задеты происходящим.

    Дэлглиш спросил:

    — Зачем ей выселять их? Она что, собирается жить в этом доме?

    — Вряд ли. Я думаю, она просто хотела вложить деньги в недвижимость, а теперь собирается продать коттедж. На нашем побережье, даже в таком глухом месте — особенно в таком глухом месте, — дом — это ценность. И в каком-то смысле справедливость на ее стороне. Блэйни говорил, что снимает коттедж ненадолго. Мне кажется, она испытывает к нему неприязнь из-за того, что он как бы воспользовался болезнью жены, ее смертью, а теперь использует детей в качестве предлога, чтобы отказаться от своего обещания и ничего не предпринимать для переезда теперь, когда коттедж ей понадобился.

    Дэлглиш был заинтересован и удивлен: Элис Мэар так много знала о делах округи, а он-то полагал, что она человек замкнутый и ее вовсе не волнуют ни дела соседей, ни их проблемы. А сам он? Размышляя о том, продать мельницу или оставить себе и наезжать сюда в отпуск, он думал сбегать сюда от лондонских забот; смотрел на нее, как на нечто экзотическое, удаленное отовсюду, способное дать ему временное укрытие от служебных проблем и тягот литературного успеха. Но насколько мог он, пусть и временный обитатель здешних мест, отрешиться от тех, кто жил рядом, от их личных трагедий, не говоря уже об их званых обедах? Уклониться от соседского гостеприимства довольно просто, надо только набраться решимости, а он умел быть безжалостным, когда приходилось защищать свое уединение. Но менее явные требования добрососедства вряд ли можно отбросить с той же легкостью. Это в Лондоне можно жить совершенно анонимно, создавая свою собственную среду; можно сознательно выстраивать собственный образ, который хотелось бы представить миру. В деревне же человек — существо общественное, ежедневно и ежечасно подвергающееся суду и оценке других таких же существ. Именно так он и жил в детстве и ранней юности, в таком же пасторском доме, принимая по воскресеньям участие в литургии, которая не только отражала, но толковала и освящала сменяющие друг друга времена сельскохозяйственного года. Это был мир, который он покинул без особых сожалений и вовсе не ожидал, что в Ларксокене снова встретится с ним. Но обязанности, налагаемые этим миром и глубоко укоренившиеся в его иссохшей, бесплодной почве, никуда не исчезли. Тетушка Адама, человек весьма замкнутый, вела уединеннейший образ жизни, но даже и она навещала соседей и старалась помочь семейству Блэйни. Он подумал о художнике, недавно потерявшем жену и прикованном к этому захламленному коттеджу за массивной каменной дамбой; о том, как из ночи в ночь этот человек прислушивается к непрекращающимся стонам морского прибоя и ведет счет обидам — реальным или воображаемым, — которые и породили ту самую ненависть, что полыхает в созданном им портрете. Это не могло пойти на пользу ни ему самому, ни его детям. Впрочем, мрачно усмехнулся Дэлглиш, вряд ли это могло пойти на пользу и Хилари Робартс. Он спросил:

    — А что, ему хоть кто-то официально помогает с детьми? Ведь ему нелегко.

    — Помогают, когда он соглашается эту помощь принять. Местные власти устроили двойняшек в дневную детскую группу. Их подвозят туда почти каждый день. А Тереза, разумеется, ходит в школу. Ездит на автобусе — он подходит к самому переулку. Вместе с отцом они кое-как справляются с малышом. А Мэг Деннисон — она ведет хозяйство у пастора Копли и его жены, живет с ними в старом пасторском доме — считает, что мы должны делать для них гораздо больше, только трудно сказать, что именно. Я-то полагала бы, что ей уже до смерти надоело возиться с детьми, она ведь бывшая учительница. Что до меня, я и притворяться не стану, что хоть что-то в детях понимаю.

    Дэлглиш припомнил, как она секретничала с Терезой в машине, вспомнил внимательное личико девочки и преобразившую ее улыбку, и подумал, что мисс Мэар понимает по крайней мере одного ребенка гораздо лучше, чем готова это признать.

    Но тут его мысли снова возвратились к портрету. Он заметил:

    — Должно быть, не очень приятно, особенно в таком немноголюдном сообществе, стать объектом столь явного недоброжелательства.

    Она сразу же поняла, что он имеет в виду.

    — Скорее ненависти, чем недоброжелательства, не правда ли? Неприятно и даже страшновато. Впрочем, Хилари Робартс не так-то легко напугать. Но она стала для Райана чем-то вроде наваждения, навязчивой идеи, особенно после смерти жены. Ему хочется верить, что Хилари Робартс своими придирками свела ее в могилу. Я думаю, это вполне понятно. Людям так свойственно искать, на кого бы взвалить ответственность и за свои несчастья, и за свою собственную вину. Им всегда нужен козел отпущения. А Хилари Робартс очень подходит для этой роли.

    История была не из приятных, и на фоне впечатления, оставленного портретом, вызвала у Дэлглиша смешанное ощущение подавленности и дурного предчувствия, которое он тут же попытался стряхнуть с себя как нечто совершенно иррациональное. Он рад был оставить эту тему, и дальше они ехали в полном молчании до самых ворот «Обители мученицы». К великому удивлению, Элис Мэар протянула ему руку и снова улыбнулась своей необычайно привлекательной улыбкой.

    — Хорошо, что вы подвезли ребятишек. И я рада, что увижу вас в четверг вечером. Вы сможете составить собственное впечатление о Хилари Робартс. И сравнить оригинал с портретом.


    Глава 6

    В то время как «ягуар» одолевал взлобок, Нийл Паско выносил мусор, заполняя один из двух контейнеров, стоявших у жилого автофургона. Он вынес два пластиковых мешка с пустыми жестянками из-под консервированного супа и детского питания, запачканными одноразовыми пеленками, овощными очистками и связку сплющенных картонных ящиков. Из мешков несло гнилью, хотя Нийл старательно их запечатал. Засунув мусор в контейнер и плотно закрыв крышку, Нийл подивился в который уж раз тому, как сильно меняется количество мусора в доме, если там появляется женщина и один полуторагодовалый ребенок. Взобравшись в фургон, он произнес:

    — Какой-то «яг» только что проехал. Похоже, племянник мисс Дэлглиш вернулся.

    Эми, тщетно пытавшаяся вставить непокорную ленту в древнюю пишущую машинку, даже головы не подняла.

    — А, полицейский. Наверное, приехал помогать Свистуна ловить.

    — Это не его дело. Свистун к Столполу никакого отношения не имеет. Может, у него просто отпуск. А может, ему надо решить, что с мельницей делать. Вряд ли он сможет жить тут, а работать в Лондоне.

    — Слушай, а почему бы тебе не спросить у него: может, нам можно на мельнице пожить? Мы могли бы прибирать там, присматривать, чтоб бродяги не поселились. Ты же вечно бубнишь, что это антисоциально — иметь по два дома да еще оставлять жилье пустым. Давай поговори с ним. Слабо? А то сама поговорю, если у тебя поджилки трясутся.

    Нийл знал — это не столько предложение, сколько угроза, пусть даже лишь наполовину всерьез. Но сейчас, обрадованный ее словами, тем, что она так просто дала понять, что они вместе и она не собирается его бросить, он и в самом деле подумал, что это было бы удачным решением всех проблем. Ну, почти всех. Однако, окинув взглядом фургон, он мигом вернулся в неприглядную реальность. Сегодня уже трудно было припомнить, как все здесь выглядело года полтора тому назад, до того как Эми и Тимми появились в его жизни. Самодельные полки из фруктовых ящиков, заполненные книгами, стояли у стены. В посудном шкафчике — две кружки, две тарелки и суповая миска — все, что полностью отвечало его нуждам; безупречный порядок и чистота в кухне и уборной; кровать, аккуратно застеленная вязаным шерстяным покрывалом из разноцветных квадратиков; на вешалке — походный платяной шкаф со скудной одеждой, все остальное — в ящике под сиденьем.

    Эми вовсе не была грязнулей. Она постоянно что-нибудь стирала или мыла: мылась сама, мыла голову, стирала свои немногочисленные одежки. Ему приходилось часами носить воду из крана, что рядом с Клифф-коттеджем, — им было разрешено пользоваться этим краном. Он то и дело должен был ездить в Лидсетт за газовыми баллончиками, а от постоянно кипевшего на плите чайника фургон наполнялся сырым, душным туманом. Но Эми была невероятно неряшлива: ее одежда вечно валялась там, где она ее сбросила, туфли оказывались закинутыми под стол, трико и лифчики — засунутыми под подушки, а пол и поверхность стола были усеяны игрушками Тимми. Косметика — кажется, единственная роскошь, которую позволяла себе Эми, — беспорядочно громоздилась на единственной полочке в тесной душевой, а порой Нийл обнаруживал открытые полупустые баночки и бутылочки в буфете, где хранилась еда. Он улыбнулся, представив, как коммандер Адам Дэлглиш, этот, несомненно, весьма привередливый вдовец, пробирается сквозь груды всего этого хлама, чтобы обсудить, подходят ли ему Нийл и Эми в качестве блюстителей порядка на Ларксокенской мельнице.

    Да к тому же еще всякое зверье. Эми была неизлечимо сентиментальна по отношению к малым мира сего, и жизнь в фургоне редко обходилась без какого-нибудь заброшенного, искалеченного или умирающего от голода существа. Эми приносила домой чаек с облепленными нефтью крыльями, отмывала их, держала в клетке, пока они не приходили в себя, и отпускала на волю. Несколько недель у них жил приблудный пес-дворняга, они назвали его Герберт. Пес страдал дискоординацией движений, и на морде у него было написано мрачное неодобрение всего и вся. Ненасытный аппетит Герберта требовал таких затрат на собачьи бисквиты и мясные консервы, что в бюджете образовалась весьма значительная брешь. К счастью, Герберт через некоторое время сбежал и, к величайшему огорчению Эми, больше не появился, хотя его поводок так и остался висеть на двери фургона, бесполезным напоминанием тревожа душу. А теперь здесь обитали два черно-белых котенка, которых она обнаружила на травянистой обочине прибрежной дороги, когда вместе с Нийлом возвращалась на машине из Ипсвича. Эми крикнула Нийлу, чтобы он остановил машину, подхватила котят и, в ярости откинув назад голову, принялась выкрикивать ругательства в адрес всего жестокосердного человечества. Котята спали на кровати Эми, лакали молоко или чай из первого попавшегося блюдца, с замечательным терпением переносили шумные ласки маленького Тимми и, к великому счастью, довольствовались самыми дешевыми кошачьими консервами, какие можно было отыскать. Но Нийл был рад, что они здесь, это казалось ему еще одним доказательством, что Эми не собирается уходить.

    Нийл нашел Эми — он говорил «нашел» так, словно речь шла о необычайно красивом камешке, выброшенном на берег волной, — в один прекрасный день в конце июня. Это было в прошлом году. Она сидела на галечном пляже, глядя в море, охватив колени руками. Тимми спал на коврике у ее ног. На нем была пушистая голубая пижамка с капюшоном, по которой гуляли вышитые утята. Круглое личико, спокойное и розовое, словно кукольное, казалось, не вмещается в капюшон, шелковистые ресницы лежали на пухлых щеках, словно нарисованные тонкой кистью. И в самой Эми виделось что-то от прекрасно задуманной и точно выполненной куклы: очаровательная, почти идеальной формы голова на точеной шее, курносый носик с россыпью веснушек, небольшой рот с полными, красиво очерченными губами и гребешок коротко стриженных волос — золотистых от природы, но у концов окрашенных в ярко-оранжевый цвет. Волосы вспыхивали золотом в солнечных лучах и трепетали от легкого ветерка, так что казалось, голова живет своей собственной жизнью, отдельно от тела; потом этот образ сменился другим, и девушка представлялась Нийлу ярким экзотическим цветком. Нийл помнил каждую мелочь этой первой встречи. На Эми были выцветшие голубые джинсы и белая футболка, плотно облегавшая высокую грудь с выпуклыми сосками; казалось, тонкая хлопчатобумажная ткань не может защитить ее от прохладного ветерка. Он осторожно подошел к ней, стараясь не встревожить девушку и всем своим видом выказывая дружелюбие. Она обратила к нему взгляд удивительных фиалково-синих глаз с приподнятыми к вискам уголками. В них светилось любопытство. Он сказал тогда, глядя на нее сверху вниз:

    — Меня зовут Нийл Паско. Я живу вон в том фургоне, у обрыва. Как раз собираюсь чай вскипятить. Может, хотите выпить чашечку?

    — Не откажусь, если вы и правда собираетесь чай пить. — И она сразу же отвернулась, снова устремив взгляд в море.

    Минут через пять, скользя на песчаных дюнах, Нийл спустился к ней, держа в каждой руке по кружке; в кружках плескался горячий чай. Неожиданно для себя самого он произнес:

    — Можно сесть рядом с вами?

    — Дело ваше. Места на пляже бесплатные.

    Он опустился на гальку рядом с ней, и теперь они вместе молча смотрели вдаль. Вспоминая об этом, он поражался и собственной дерзости, и кажущейся неизбежности, и естественности этой первой встречи. Прошло несколько минут, прежде чем он набрался решимости спросить, как она добралась до пляжа. Она пожала плечами:

    — Автобусом до деревни, потом на своих двоих.

    — Это ведь далеко — пешком, да еще с ребенком на руках.

    — Я привыкла далеко ходить пешком с ребенком на руках.

    И тут, отвечая на его робкие вопросы, она рассказала ему свою историю. Девушка говорила спокойно, не жалуясь и, казалось, не испытывая особого интереса к тому, о чем говорила, будто все это случилось с кем-то другим. Нийл подумал, что ее история не так уж необычна. Эми жила на пособие и снимала комнату в маленьком частном пансионе в Кромере. Раньше она жила в Лондоне, в пустующих домах, а потом решила, что летом ребенку неплохо будет подышать морским воздухом. Только это не очень-то получилось. Хозяйка пансиона была в общем-то недовольна, что у жилички ребенок, а кроме того, приближался курортный сезон, и она могла получить за комнату гораздо больше. Эми не думала, что ее могут выставить, но не собиралась оставаться там, с этой стервой-хозяйкой. Нийл спросил:

    — А что, отец ребенка не мог бы помочь?

    — А у него нет отца. Отец был, конечно… то есть я хочу сказать, он же не Иисус Христос. Но теперь отца у него нет.

    — Вы хотите сказать: он умер? Или просто ушел?

    — Могло ведь быть по-всякому, и то и другое, верно? Слушайте, если бы я знала, кто отец, я бы знала, и где он, понятно?

    Снова воцарилось молчание. Она время от времени отпивала чай из кружки, а ребенок крепко спал, посапывая и почти не шевелясь. Через несколько минут Нийл заговорил снова:

    — Слушайте, если вы ничего другого не найдете в Кромере, вы можете пожить какое-то время вместе со мной в фургоне. — И поспешно добавил: — Ну, я хочу сказать, там есть вторая спальня. Очень маленькая, места хватает только на одну койку, но на время и это подойдет. Я понимаю, это место слишком уж изолированное, зато близко к берегу и для ребенка хорошо.

    Она снова обратила к нему взгляд своих удивительных глаз, и Нийл был смущен и растерян, впервые разглядев в них ум и холодный расчет.

    — Ладно, — сказала Эми, — если ничего другого не найду, завтра вернусь.

    Всю ту ночь он не мог заснуть, полунадеясь, полуопасаясь, что она вернется. И она вернулась — с Тимми на бедре и всеми своими пожитками в рюкзаке за спиной. С тех пор и фургон, и жизнь Нийла безраздельно принадлежали ей. Нийл не был уверен, что за чувство он к ней испытывает: любовь, привязанность, жалость? Или все вместе? Он знал только, что в его полной тревог и волнений жизни второе по важности место занимает страх, что Эми уйдет. Он прожил в этом фургоне чуть больше двух лет, получив грант в своем университете на Севере для исследования влияния промышленной революции на сельские районы Восточной Англии. Он почти закончил диссертацию, но в последние полгода забросил работу над ней, посвятив себя целиком главной страсти своей жизни — крестовому походу против использования ядерной энергии. Из фургона, стоявшего у самого моря, открывался вид на Ларксокенскую АЭС, мрачным силуэтом рисовавшуюся на фоне неба, олицетворяя собой и символ, и угрозу, столь же бескомпромиссную, как и его воля бороться с ней. Именно отсюда, из фургона, Нийл руководил небольшой группой людей, участников движения «Народ против атома» (НПА). Он был и организатором, и лидером этого движения. Вообще с фургоном Нийлу невероятно повезло. Владельцем Клифф-коттеджа был канадец, которого тоска по родине привела назад, в Англию, так сказать, вернула к корням. На миг поддавшись ностальгии, он и приобрел Клифф-коттедж, собираясь наезжать сюда на отдых. Лет пятьдесят тому назад здесь, в этом коттедже, было совершено убийство. Вполне заурядное бытовое убийство: задерганный женой и доведенный до крайности муж поднял топор на сварливую бабу. И хотя случай этот не таил в себе ничего загадочного и не вызвал особого интереса, крови было пролито немало. Уже после того, как канадец приобрел коттедж, его жене рассказали об убийстве во всех подробностях, ярко описав и расколотый череп и забрызганные кровью стены. Женщина во всеуслышание заявила, что ноги ее в этом доме не будет ни летом, ни в какое иное время. Уединенность дома, когда-то считавшаяся его главным достоинством, теперь казалась отталкивающей, даже зловещей. Вдобавок ко всему местные власти не выразили сочувствия далеко идущим планам канадца и не разрешили ему перестроить дом. Разочарованный и утративший иллюзии из-за проблем, связанных с неудачным приобретением, канадец забил окна коттеджа досками и возвратился в Торонто, решив, что когда-нибудь снова приедет и тогда уж окончательно разберется, что делать. Предыдущий владелец дома оставил у черного входа большой старомодный жилой фургон, и канадец легко согласился сдать его Нийлу за два фунта в неделю: он верно рассудил, что не будет вреда, если кто-то станет присматривать за его собственностью. Так фургон стал одновременно и домом Нийла, и его служебным кабинетом, откуда он руководил антиядерной кампанией. Нийл старался не думать о том, что будет с ним через полгода, когда истечет срок его гранта и ему придется искать работу. Он знал только, что во что бы то ни стало должен остаться здесь, на мысу, всегда видеть перед собой это чудовищное здание, этого монстра, искалечившего пейзаж и его, Нийла, жизнь.

    Однако теперь к неопределенности его будущего финансового положения прибавилась еще более страшная проблема. Месяцев пять тому назад он присутствовал на Дне открытых дверей, устроенном на АЭС для местного населения. Исполняющая обязанности главного администратора станции Хилари Робартс произнесла краткое вступительное слово. Нийл Паско бросил вызов всему, что делается в округе, заявила она, и то, что планировалось как предварительная информация для установления более тесного контакта с жителями округи, закончилось чуть ли не публичным скандалом. В следующем номере издаваемого им бюллетеня Нийл сообщил о скандале в выражениях, которые позднее сам счел не очень-то уместными. Хилари Робартс подала на него в суд за клевету. Дело должно было слушаться через четыре недели, и он прекрасно знал, что независимо от того, выиграет он дело или проиграет, ему грозит разорение. Если Хилари до тех пор не помрет — а с чего бы ей вдруг помирать? — наступит конец его жизни на мысу, конец организованному им движению, конец всем его планам и надеждам.

    Эми печатала адреса на конвертах: надо было разослать последние экземпляры бюллетеня. Уже готова была целая пачка, и он принялся складывать листки и заклеивать конверты. Работа была не из легких: Нийл экономил на размерах и качестве бумаги, и конверты грозили вот-вот лопнуть. В списке адресатов значилось двести пятьдесят имен, из них лишь незначительное меньшинство активно поддерживало НПА. В большинстве своем участники движения не считали нужным платить членские взносы, и многие экземпляры бюллетеня часто отправлялись наугад, без запроса, в местные органы власти, общественные организации, фирмы и промышленные предприятия в районе Ларксокена и Сайзвелла. Нийлу хотелось бы знать, сколько экземпляров из этих двухсот пятидесяти будут и в самом деле прочитаны. И вдруг с горечью и отчаянием он подумал, во сколько же ему обойдется даже это небольшое мероприятие. Кроме того, бюллетень в этом месяце вышел не очень-то удачным. Перечитав один из экземпляров перед тем, как вложить его в конверт, Нийл пришел к выводу, что текст плохо организован и не имеет четкого сюжета. Сейчас главной целью было опровергнуть все шире распространявшееся утверждение, что при использовании ядерной энергии можно избежать парникового эффекта и она не принесет никакого вреда окружающей среде. Но путаные идеи и предложения — вроде того, чтобы перейти на использование энергии солнца или заменить обычные электролампочки такими, которые потребляют на семьдесят пять процентов меньше электроэнергии, — казались наивными и малоубедительными. В своей статье он утверждал, что электроэнергия, производимая атомными электростанциями, не сможет на самом деле заменить такие энергоносители, как нефть и уголь, если все государства мира не начнут строить по шестнадцать новых реакторов в неделю в течение пяти лет, начиная с 1995 года. Такая программа практически неосуществима, а если и осуществится, то ядерная опасность возрастет в непереносимой прогрессии. Но все его статистические данные, как и все приводимые им цифры, были собраны из разных источников: им не хватало достоверности, они не убеждали. Все, что он писал, казалось ему чужим, словно выходило не из-под его пера. Остальная часть бюллетеня была заполнена мешаниной пугающих историй о нарушенных обещаниях безопасности, о сокрытии фактов превышения уровня радиационного фона, о сомнениях, вызываемых использованием устаревших АЭС типа «Магнокс» и нерешенными проблемами складирования и транспортировки ядерных отходов. Обо всем этом он писал уже много раз. Что же касается проблемы складирования и транспортировки ядерных отходов, ему пришлось немало потрудиться, чтобы найти одно-два хоть сколько-нибудь разумных письма для раздела «Письма читателей»: иногда ему казалось, что все психи северо-западного Норфолка читают бюллетень НПА. Но больше никто.

    Эми сражалась с западающими клавишами пишущей машинки. Она сказала:

    — Нийл, эта проклятая машинка ни к черту не годится. Было бы куда быстрей писать адреса от руки.

    — Ну, она же стала гораздо лучше работать теперь, когда ты ее почистила. И новая лента смотрится отлично.

    — Все равно ни черта не выходит. Почему ты не купишь новую? В конце концов, это сэкономит тебе кучу времени.

    — Не могу.

    — Не можешь купить новую машинку и думаешь, что можешь спасти весь мир?

    — Чтобы спасти мир, вовсе не нужно ничего иметь. Иисус Христос ничего не имел: ни дома, ни денег, ни собственности.

    — Мне помнится, когда я впервые здесь появилась, ты говорил, что ты неверующий.

    Его всегда удивляло, что Эми, которая, казалось, не обращает на него никакого внимания, всегда могла напомнить ему, что он говорил несколько месяцев тому назад. Он ответил:

    — Я не верю, что Христос был Богом. Я вообще не верю, что Бог есть. Но я верю в то, чему Он учил.

    — Ну, если Он не был Богом, я не вижу, почему надо верить в то, чему Он учил. Правда, я не очень-то помню чему, только что надо подставлять другую щеку. А вот уж в это я никак не верю. То есть я хочу сказать, это бессмыслица какая-то. Если кто-то даст тебе по левой щеке, дай ему по правой, только посильнее. Ну я, конечно, знаю, что Его распяли на кресте, так что все это не очень-то пошло Ему на пользу. Вот тебе, пожалуйста, — подставляй другую щеку.

    Нийл сказал:

    — У меня тут где-то Библия есть. Ты могла бы почитать о Нем, если есть охота. Начни с Евангелия от Марка.

    — Нет уж, спасибо огромное. Мне и в приюте этого с избытком хватало.

    — В каком приюте?

    — В обыкновенном. Перед тем как Тимми родился.

    — И долго ты там жила?

    — Две недели. Ровно на две недели дольше, чем надо. А потом сбежала и нашла пустующий дом.

    — Где это?

    — В Айлингтоне, Кэмдене, на Кингс-Кросс, в Сток-Ньюингтоне.[12] А тебе не все равно? Я ведь теперь здесь, верно?

    — Верно, Эми.

    Погруженный в свои мысли, Нийл не заметил, что перестал вкладывать бюллетень в конверты.

    Эми сказала:

    — Слушай, если ты не хочешь тут помогать, пойди-ка смени прокладку у крана, он уже сколько недель течет. И Тимми постоянно шлепается в грязь.

    — Хорошо, — согласился он. — Сейчас поменяю.

    Нийл снял ящик с инструментами со шкафа — его убирали туда, чтобы Тимми не мог дотянуться. Хорошо было выйти из фургона на воздух. В последние недели Нийлу все чаще казалось, что в захламленном фургоне его душит клаустрофобия. Выйдя наружу, он наклонился над решетчатым манежем, в котором, словно в клетке, возился Тимми. Вместе с Эми они собрали на пляже камушки покрупнее, отыскивая те, что с дыркой посередине, и Нийл нанизал их на крепкую бечевку. Потом он привесил их вдоль одной из боковин манежа, и Тимми часами с восторгом играл камушками, то гремя ими о решетку, то постукивая их друг о друга, а то пытаясь затащить какой-нибудь в рот. Иногда он беседовал с каким-нибудь из них, произнося бесконечные назидательные речи на своем собственном языке и время от времени издавая торжествующие вопли. Опустившись на колени и взявшись руками за прутья, Нийл потерся носом о носик Тимми, и малыш наградил его широкой улыбкой, отозвавшейся в сердце Нийла нежностью и болью. Мальчик очень походил на мать: та же круглая головка на нежной шейке, такой же прекрасной формы рот. Только глаза были совсем другие — широко расставленные, большие и круглые, ярко-голубые, они сияли под прямыми пушистыми бровями, которые почему-то напоминали Нийлу светлых пушистых гусениц. Нежность, которую пробуждал в его душе малыш, была столь же, хоть и по-иному, велика, как и нежность, которую Нийл испытывал к матери Тимми. И он не мог теперь себе представить жизнь на мысу без них обоих.

    А в борьбе с краном он потерпел сокрушительное поражение. Как ни работал он ключом, как ни прилаживался, повернуть винт он так и не смог. Даже такая мелкая работа по хозяйству явно была ему не по силам. Он уже слышал презрительный голос Эми: «Ты хочешь изменить мир, а сам не можешь даже прокладку сменить!» Через пару минут он сдался, поставил ящик с инструментом у стены коттеджа и прошел к самому краю обрыва. Потом, скользя по склону, спустился к берегу. Хрустя галькой и перешагивая через наносы, он подошел к самой кромке пляжа и нетерпеливо сорвал с ног ботинки. Когда гнет несбывшихся надежд и неосуществленных стремлений, мысли о будущем, не сулившем ничего хорошего, непереносимо тяжким бременем ложились ему на плечи, только здесь обретал он покой. Он стоял без движения, глядя, как изгибается вздымающаяся вверх волна и низвергается, расплеснув пенные заверти и обдавая брызгами его босые ноги; как нагоняющие друг друга широкие округлые языки лижут гладкий песок, и волна отступает, оставляя на берегу узоры кружевной пены. Однако сегодня даже это бесконечно повторяющееся чудо не приносило облегчения. Он смотрел вдаль, на горизонт невидящим взором и думал о своей сегодняшней жизни, о безнадежном будущем, об Эми, о родителях. Сунув руку в карман, он нащупал смятый конверт — последнее письмо из дома, от матери.

    Нийл понимал, что родители разочарованы в нем, хотя ни отец, ни мать никогда не говорили об этом открыто. Ему хватало и намеков: «Миссис Рэйли все спрашивает, а что ваш Нийл, чем занимается? Мне не хочется говорить ей, что ты живешь в фургоне и у тебя нет постоянной работы».

    И матери, разумеется, не хотелось никому говорить, что он живет в этом фургоне с девушкой. Он написал родителям об Эми, потому что они постоянно грозились приехать посмотреть, как он живет. И хотя не похоже было, что такое может на самом деле случиться, это добавило лишних тревог в его и без того полное волнений существование.

    «Я лишь на время приютил одинокую мать с ребенком, она платит мне тем, что перепечатывает на машинке мою работу. Не беспокойтесь, я не собираюсь ни с того ни с сего подарить вам незаконнорожденного внука».

    Уже когда письмо было отправлено, он устыдился: дешевенький юмор был слишком похож на предательство, а ведь Нийл и вправду любил Тимми. И все равно мать не нашла в его словах ничего забавного, и письмо нисколько ее не успокоило. Оно вызвало целый поток маловразумительных предостережений, обид и упреков, и завуалированных ссылок на возможную реакцию миссис Рэйли, если та когда-нибудь услышит о происходящем. Только два его брата в глубине души были довольны той жизнью, какую он для себя выбрал.

    Им обоим не удалось поступить в университет, и теперь разница между ними давала им обоим лишний повод самодовольно, часто и долго сравнивать его и свой собственный стиль жизни: у обоих комфортабельные дома в районе, где живут не самые незначительные служащие фирмы; ванные при спальнях; у каждого — фальшивый камин в той комнате, что они называют гостиной; у обоих жены работают; каждые два года и тот и другой приобретают новые машины и, в складчину купив таймшер, они проводят отпуск на Майорке. И вывод — Нийл знал это совершенно точно — всегда был один и тот же: ему, разумеется, следовало бы взять себя в руки, он ведет себя неправильно, и это после всех жертв, на которые пошли родители ради того, чтобы он мог поступить в колледж, а вот теперь видно, что все эти деньги потрачены впустую.

    Эми он ничего про это не говорил, однако с радостью поверял бы ей все свои горести, выкажи она хоть малейший интерес. Но она не задавала вопросов о его прошлом и ни слова не говорила о своем. Голос ее, ее тело, ее запах были теперь знакомы Нийлу нисколько не меньше, чем его собственные, но, по существу, он знал о ней сейчас не больше, чем когда она впервые появилась на берегу. Она не желала получать никаких вспомоществований от благотворительных организаций. «Мне вовсе не хочется, чтобы проныры из министерства здравоохранения и соцобеспечения совали сюда нос, пытаясь выяснить, не спим ли мы вместе», — говорила она. Нийл соглашался. Ему тоже не хотелось. Но ради Тимми, думал он, все-таки стоило бы получить то, что ей могли предложить. Денег он ей не давал, но питались они на его счет, и это было вовсе не так уж легко: университетский грант таял с невероятной быстротой. Никто ее не навещал, никто не звонил. Иногда ей приходили открытки, обычно с видами Лондона и ничего не значащим текстом. Насколько он знал, она на них не отвечала.

    Между ними так мало было общего. Периодически она помогала ему с делами НПА, но он не мог с уверенностью сказать, насколько глубоко она сочувствует его делу. Однако он знал, что его пацифизм она считает глупостью. Вспомнить хотя бы их разговор сегодня утром…

    — Слушай, если я живу по соседству с врагом, у которого имеется нож, ружье и пулемет, а у меня все это тоже есть, я вовсе не стану избавляться от всего этого вперед него. Я скажу ему: валяй брось нож, потом ружье, потом и пулемет. Он и я — одновременно. С какой это стати я первая брошу свое оружие, а его останется при нем?

    — Но кто-то же должен начать, Эми. Нужно положить начало доверию. Отдельные люди или целые государства, но мы должны найти в себе силы открыть сердца доверию и, протянув другим раскрытые ладони, сказать: «Смотрите, я безоружен, все, чем я обладаю, — это человечность. Мы все живем на одной планете. Мир полон страданий и боли, зачем нам увеличивать их? Страху не должно быть места на земле».

    — А я не вижу, почему бы мой сосед вдруг бросил оружие, если я безоружна, — упрямо возразила Эми.

    — А зачем ему тогда оружие? Ему больше незачем тебя бояться.

    — Да он просто захочет его сохранить, потому что ему нравится, что он вооружен. И ему, может, захочется в один прекрасный день его применить. Потому что он любит власть и хочет, чтобы я знала свое место. Честно, Нийл, ты иногда кажешься ужасно наивным. А люди такие, какие есть.

    — Но мы ведь не можем больше так рассуждать, Эми. Мы ведь говорим не о ножах, не о ружьях, даже не о пулеметах. Мы сейчас говорим об оружии, которое нельзя применить, не уничтожив самих себя, а может быть, и всю нашу планету. Но ты молодец, что помогаешь с делами НПА, хоть и не сочувствуешь нам.

    Эми ответила:

    — Ну, НПА — это совсем другое дело. Тут я очень даже сочувствую. Просто я считаю, что ты только время зря тратишь на все эти письма, статьи и выступления. От всего этого никакого толку не будет. Бороться с людьми надо их же оружием.

    — Но мы ведь уже кое-чего добились. Во всем мире простые люди организуют марши, демонстрации протеста, заставляют власти предержащие услышать свой голос, заявляя, что хотят мира на земле для себя и своих детей. Простые, обыкновенные люди, такие, как ты.

    И тут она вдруг чуть не сорвалась в крик:

    — Я тебе не «простые люди»! И не называй меня «обыкновенной»! Если и есть на свете простые, обыкновенные люди, я к ним не отношусь!

    — Извини, Эми, я вовсе не в этом смысле…

    — Тогда нечего было так говорить.

    Единственное, в чем они походили друг на друга, было их нежелание есть мясную пищу. Вскоре после того, как Эми поселилась в фургоне, Нийл сказал ей:

    — Я вегетарианец, но тебе и Тимми вовсе не обязательно отказываться от мяса.

    Говоря это, он подумал, что не знает, полагается ли ребенку в этом возрасте есть мясо. И добавил:

    — Время от времени ты можешь, если захочешь, покупать отбивную в Норидже.

    — Я буду есть то же, что и ты. Животные ведь меня не едят, и я их есть не стану.

    — А Тимми?

    — Тимми ест все, что ему дают. Он не капризуля.

    И правда. Нийл и представить себе не мог ребенка более покладистого, чем Тимми, и такого почти всегда всем довольного, как он. Нийл углядел на доске объявлений в Норидже, что продается подержанный манеж, и привез его домой на крыше машины. В манеже Тимми мог ползать часами, иногда поднимаясь на ножки; он с трудом удерживал равновесие, а ползунки сползали и путались у него в ногах. Если что-нибудь выводило его из себя, он приходил в ярость, зажмуривал глаза, задерживал дыхание и издавал вопль такой устрашающей силы, что Нийл не удивился бы, если бы весь Лидсетт примчался посмотреть, кто из них мучает несчастного младенца. Эми в таких случаях никогда не шлепала сына. Она выхватывала его из манежа, сажала на бедро и относила к себе на кровать со словами:

    — Чертовски громко орет.

    — Слушай, может, тебе побыть с ним? Он так надолго задерживает дыхание, что вполне может задохнуться. Просто убьет себя.

    — Ты что, псих? Убьет себя! Когда это такие дети себя убивали?

    И вот теперь Нийл знал, что жаждет ее всем своим существом, она нужна ему, а он ей — нет, она не позовет его больше, не рискнет снова получить отказ.

    Поселившись в фургоне, Эми на вторую же ночь отодвинула перегородку, отделявшую ее койку, и молча подошла к кровати Нийла. Совершенно нагая, она стояла и без улыбки смотрела на него сверху вниз. Он сказал ей:

    — Послушай, Эми, тебе вовсе не надо со мной расплачиваться.

    — Я никогда ни с кем не расплачиваюсь. А если и расплачиваюсь, то не так. Ну, дело твое. — Она помолчала. Потом спросила: — А ты, часом, не гомик?

    — Нет. Просто не люблю случайных связей.

    — Не любишь или считаешь, что не следует их иметь?

    — Наверное, я считаю, что не следует их иметь.

    — Ты, значит, верующий?

    — Да нет, не верующий. Ну если и верующий, то не в принятом смысле слова. Просто дело в том, что для меня секс — слишком важная штука, я не могу к этому относиться как к чему-то случайному. Понимаешь, если бы мы стали спать вместе и я… ну, скажем, разочаровал бы тебя, мы могли бы поссориться и ты ушла бы… Ты могла бы подумать, что тебе следует уйти. И ушла бы… И Тимми забрала.

    — Ну и что? И ушла бы.

    — Мне бы не хотелось, чтобы это было из-за меня, из-за того, что я сделал.

    — Или из-за того, чего ты не сделал. Ладно. Ты, наверное, прав. — Она опять помолчала. — Значит, тебе было бы неприятно, если б я ушла?

    — Да, — ответил он. — Неприятно.

    Она отвернулась.

    — Знаешь, я ведь всегда в конце концов ухожу. Только раньше это никому не было неприятно.

    Больше она никогда ему себя не предлагала. И он знал, что тот первый раз был и последним. Теперь между перегородкой и его кроватью они втиснули кроватку Тимми. По ночам, проснувшись оттого, что пошевелился малыш, Нийл протягивал к кроватке руки и в отчаянии сжимал ладонями прутья боковины: ему не преодолеть эту хрупкую преграду, этот символ непроходимой пропасти, пролегшей между ними. Эми спала так близко, линии ее гибкого, с гладкой кожей тела вызывали в памяти образ то ли белоснежной чайки, то ли серебристой рыбки; он слышал ее дыхание, каждый вдох и выдох — словно чуть слышное эхо дыхания моря. Все его тело стремилось к ней, и он вжимался лицом в комковатую подушку, заглушая стон безнадежного желания. Что такого могла она увидеть в нем, что привлекло бы ее к нему, сделало бы его нужным ей? Что, кроме благодарности, как в ту единственную ночь, жалости, любопытства или просто скуки? Он ненавидел свое тело, тощие ноги с такими узловатыми коленями, что они казались деформированными; свои маленькие, подслеповатые, слишком близко посаженные глаза; редкую бородку, неспособную скрыть слабый рот и безвольный подбородок. К тому же его порой мучили приступы ревности. Не имея никаких тому доказательств, он убедил себя, что у Эми кто-то есть. Она часто говорила, что хочет одна побродить по мысу. И он смотрел, как она уходит, уверенный, что она идет на свидание к любовнику. И когда она возвращалась, ему казалось, что он видит, как пылают ее щеки, как улыбаются губы от пережитого счастья, казалось даже, что он чуть ли не обоняет запах ее любви.

    Он уже получил из университета сообщение, что его грант не будет продлен. Такое решение не было для него неожиданностью: его предупреждали, что это может случиться. Он старался сэкономить побольше из своего гранта, чтобы продержаться, пока не найдется какая-нибудь работа поблизости. Не важно, какая именно. Он готов был на что угодно, лишь бы остаться на мысу и продолжать борьбу. Теоретически, полагал он, он мог бы руководить движением НПА откуда угодно, лишь бы это было в пределах Великобритании. Но он сознавал, что неразрывно связан с Ларксокенским мысом, с этим фургоном, с этим бетонным чудовищем в пяти милях отсюда, столь явно поработившим не только его воображение, но и волю. Нийл попытался было закинуть удочку, прощупать почву в одном-двух местах, но местные работодатели не очень-то жаждали иметь дело с хорошо известным агитатором; даже те из них, кто на словах сочувствовал антиядерному движению, не спешили предложить ему работу. Может, боялись, что он будет слишком много энергии отдавать движению НПА. И накопленные деньги таяли гораздо быстрее теперь, когда дополнительных расходов требовали Эми, Тимми и даже котята. А тут еще прибавилась угроза возбуждения дела о клевете. И даже не угроза — реальность.

    Когда минут через десять он вернулся в фургон, оказалось, что Эми тоже бросила работать. Она лежала на кровати, устремив взгляд в потолок. Котята — Смадж и Виски — улеглись у нее на животе, свернувшись калачиком.

    Глядя на нее сверху, он произнес довольно резко:

    — Если эта Робартс поднимет дело о клевете, мне понадобятся деньги. Мы не сможем жить так, как раньше. Надо все спланировать.

    Она сразу же поднялась и села, пристально глядя ему в лицо. Котята оскорбленно запищали и бросились прочь.

    — Ты хочешь сказать, мы не сможем здесь остаться?

    Это «мы» обычно придавало ему бодрости, но сейчас он едва обратил на это внимание.

    — Вполне вероятно.

    — Но почему же? Ведь ты вряд ли найдешь жилье дешевле, чем этот фургон. Попробуй-ка снять комнату на одного за два фунта в неделю! Нам чертовски повезло, что мы можем здесь жить.

    — Но здесь нет работы, Эми. Если мне придется платить большой штраф, придется искать работу. Ехать в Лондон.

    — Какую работу?

    — Все равно какую. У меня же есть диплом.

    — Ну, знаешь, я не вижу смысла в отъезде, даже если тут нет работы. Ты же можешь обратиться в министерство здравоохранения и соцобеспечения и получить пособие по безработице.

    — Его не хватит на уплату штрафа.

    — Ну, если тебе придется уехать, я-то могу здесь остаться. Такую квартплату и я могу платить. А хозяину что за разница? Он получит свои два фунта, а от кого — не все ли равно?

    — Ты не сможешь жить здесь одна.

    — Вот еще! Я жила в местах и похуже.

    — На что? Откуда ты деньги возьмешь?

    — Ну, если ты уедешь, я могу и в министерство обратиться, верно? Они пошлют сюда своих ищеек, но мне-то будет все равно. Они не смогут донести, что я тут с тобой сожительствую. Тебя-то не будет. А потом, у меня кое-какие сбережения есть.

    Бездумная жестокость этого предложения болью отозвалась в сердце. Он сказал, с глубочайшим отвращением расслышав в собственном голосе нотки жалости к самому себе:

    — Это именно то, чего ты хочешь, Эми? Чтобы меня здесь не было?

    — Вот тупарь, я же шучу. Правда, Нийл, ты бы посмотрел на себя! Прямо самый несчастный из несчастненьких. Да это еще бабушка надвое сказала — состоится суд или нет.

    — Должен состояться, если она не отзовет иск. Уже дата рассмотрения дела назначена.

    — Она вполне может иск отозвать. А то еще помрет в одночасье. Вполне может утонуть ночью, когда плавать ходит. Она ведь каждый вечер в море купается, сразу как «Новости вкратце» в девять прослушает. Точно, как часы. Купается до самого декабря.

    — Кто это тебе сказал? Откуда ты знаешь, что она по ночам плавать ходит?

    — Да ты же и сказал.

    — Не помню такого.

    — Ну, значит, кто-то еще сказал. Может, кто-то из завсегдатаев «Нашего героя». Я думаю, это ни для кого не секрет, верно?

    — Она не утонет, — сказал Нийл. — Она здорово плавает. Не станет рисковать по-глупому. И я не могу желать ей смерти. Нельзя призывать к любви и одновременно предаваться ненависти.

    — Ну а я вот могу желать ей смерти. Может, Свистун ее поймает. Или ты выиграешь процесс. И тогда ей придется заплатить тебе. Вот смеху-то будет.

    — Вряд ли такое возможно. Я консультировался с юристом в городской юридической консультации, когда в прошлую пятницу ездил в Норидж. Ясно было: он считает дело очень серьезным. И она вполне может его выиграть. Он сказал, мне надо нанять адвоката.

    — Ну и найми.

    — Как? Адвокаты стоят денег.

    — Постарайся получить адвоката из юридической консультации для помощи неимущим. Помести в бюллетене обращение, пусть делают добровольные взносы.

    — Я не могу пойти на это. И так тяжело выпускать бюллетень: бумага дорогая и рассылка немало стоит.

    Эми вдруг посерьезнела:

    — Я что-нибудь придумаю. Еще целых четыре недели впереди. За четыре недели всякое может случиться. Не волнуйся так. Все уладится. Послушай, Нийл, я тебе обещаю: это дело до суда не дойдет.

    И вопреки всякой логике он на какое-то время почувствовал себя спокойным и уверенным.


    Глава 7

    Было шесть часов вечера, и еженедельное совещание заведующих отделами Ларксокенской АЭС подходило к концу. Оно длилось на тридцать минут дольше обычного. Доктор Алекс Мэар придерживался той точки зрения (и мог убедить в этом всех остальных, четко и быстро проводя такие совещания), что оригинальных соображений после трехчасовой дискуссии возникает слишком мало, чтобы стоило ее продолжать. Но сегодня повестка дня была перегружена: измененный проект плана обеспечения безопасности окружающей среды все еще оставался проектом; реорганизация внутренней структуры станции, при которой семь отделов планировалось преобразовать в три — технический, производственный и отдел ресурсов; отчет районной экологической лаборатории о результатах дозиметрического контроля АЭС; подготовка повестки дня к заседанию местного комитета по связям с общественностью. Ежегодное празднество на АЭС, за которое отвечал комитет, было мероприятием громоздким, но весьма полезным для установления контактов с представителями местных властей, заинтересованных правительственных учреждений, полицейского и пожарного управлений, Национального союза фермеров и Союза землевладельцев графства Норфолк. Оно требовало тщательной подготовки. И хотя порой Мэар жалел о потраченном времени и усилиях, он прекрасно осознавал важность этого мероприятия.

    Еженедельное совещание проводилось в его кабинете. Стол для совещаний стоял против широкого окна, выходящего на южную сторону. Уже темнело, и огромная стеклянная панель, словно черное зеркало, отражала лица сотрудников. Так в ночном поезде окно ярко освещенного вагона отражает удлиненные, будто лишенные тел головы пассажиров. Алекс подумал, что некоторые из руководителей отделов, особенно Билл Морган, главный инженер строительного отдела, и Стивен Мэнселл, заведующий административно-хозяйственным отделом, предпочли бы заседать в менее официальной обстановке, в его личной гостиной — соседней комнате, расположившись в удобных низких креслах, где можно было бы беседовать несколько часов свободно, без определенной повестки дня, а потом всем вместе пойти и пропустить по стаканчику в каком-нибудь здешнем пабе. Ну что ж, такой стиль руководства имел свои плюсы, но это был бы не его стиль.

    Алекс захлопнул жесткую крышку папки, где секретарь-референт аккуратно и тщательно подобрала для него необходимые документы и пометила перекрестные ссылки, и произнес, заканчивая совещание:

    — Есть еще вопросы?

    Но на этот раз ему не удалось так легко отделаться. Справа от него, как обычно, сидел Майлз Лессингэм, заведующий операционным отделом. Его отражение в стекле, пристально глядящее в комнату темными глазницами, походило на череп гидроцефала.[13] Переведя взгляд с отражения на лицо Лессингэма, Мэар подумал, что разница невелика. Яркие потолочные лампы без абажуров освещали голову, оставляя в тени глубоко сидящие глаза; на широком шишковатом лбу под шапкой непокорных светлых волос поблескивала испарина. Он откинулся на спинку стула и сказал:

    — Я об этом предполагаемом назначении… О котором ходят слухи… Мне кажется, нам следует спросить вас, вам уже официально предложили занять этот пост? Или мы не имеем права спрашивать об этом?

    Мэар спокойно ответил:

    — Нет, не предложили. Сообщения в газетах опередили события. Газетчики что-то прослышали, как это обычно бывает, но официально пока ничего не известно. Одним из неприятных результатов утечки информации, а такая утечка стала у нас уже делом привычным, бывает то, что люди, которых эта информация больше всего касается, узнают обо всем в последнюю очередь. Как только я получу официальное предложение — если я его получу, — вам семерым я сообщу об этом тотчас же.

    Лессингэм не унимался:

    — Если вы действительно уходите, Алекс, это будет иметь для станции очень серьезные последствия. Уже подписан контракт об установке нового реактора PWR;[14] проводится реорганизация внутренней структуры АЭС, что неминуемо породит конфликты; идет приватизация электроэнергии. Неудачное время для смены руководства.

    Мэар спросил:

    — А что, бывает для этого удачное время? Но до тех пор, пока этого не случилось — если это все же случится, — не вижу смысла дискутировать по этому поводу.

    Джон Стэндинг, главный химик станции, спросил:

    — Но реорганизация, по всей видимости, не будет приостановлена?

    — Надеюсь, что нет, учитывая время и усилия, которые мы затратили, планируя эту реорганизацию. Я был бы весьма удивлен, если бы новое руководство остановило необходимую для станции реорганизацию, уже идущую полным ходом.

    Снова задал вопрос Лессингэм:

    — А кого назначат на ваше место — ученого или администратора?

    Этот вопрос был вовсе не таким безобидным, каким мог показаться.

    — Я полагаю, могут назначить администратора.

    — Значит, конец научной работе?

    Мэар ответил:

    — Да, если я уйду, теперь или позже — несущественно, научная работа на станции вестись не будет. Это не новость. Исследования начались с моим приходом, и я не согласился бы работать здесь, если бы не мог продолжать заниматься наукой. Я просил обеспечить определенные условия, чтобы на станции велись научные исследования, и эти условия были нам обеспечены. Однако научная работа в Ларксокене всегда считалась скорее аномалией, чем нормой. Мы много сделали и немало делаем сейчас, но, по логике вещей, такую работу следовало бы вести совсем в другом месте, в Гарвелле или Уинфрите. Есть еще вопросы?

    Но Лессингэма не так-то легко было утихомирить. Он продолжал расспросы:

    — А кому вы будете подотчетны? Непосредственно министру энергетики или Агентству по атомной энергии?

    Мэар знал ответ и на это, но не считал нужным отвечать.

    — Вопрос еще не решен.

    — Точно так же, как и другие несущественные детали, вроде зарплаты, жилья и нормы довольствия, круга обязанностей и даже того, как будет называться ваша должность? Главный контролер по ядерной энергии — это звучит, не правда ли? Мне нравится. Но что именно будете вы контролировать?

    В кабинете воцарилась тишина. Потом Мэар сказал:

    — Если бы ответ на этот вопрос был известен, назначение к данному моменту, несомненно, уже состоялось бы. Я вовсе не стремлюсь замять разговор, но, может быть, все же стоит ограничить дискуссию темами в пределах нашей с вами компетенции? Итак, есть ли еще вопросы?

    На этот раз ответа не последовало.

    Хилари Робартс, исполняющая обязанности главного администратора станции, уже закрыла свою папку. Она не принимала участия в этом допросе, но Мэар был уверен: остальные считают, что он просто-напросто уже сообщил ей все детали.

    Еще до того, как все разошлись, секретарь-референт Алекса, Кэролайн Эмфлетт, вошла в кабинет, чтобы унести чайные чашки и убрать со стола. Лессингэм завел привычку оставлять на столе свой экземпляр повестки дня со всеми приложениями — в знак личного протеста против разрастающегося из-за еженедельных совещаний количества бумаг. Доктор Мартин Госс, возглавляющий отдел медико-физических исследований, как всегда, исчертил целую пачку листков. Его блокнот был испещрен изображениями воздушных шаров самых разных форм и размеров, к тому же весьма искусно изукрашенных: несомненно, какую-то часть его мыслей на совещании занимала эта его личная страсть. Кэролайн Эмфлетт, как всегда, двигалась по кабинету бесшумно и деловито, со спокойной, несуетливой грацией. Ни она, ни Мэар не произнесли ни слова. Она работала секретарем-референтом Алекса уже три года, но он знал ее теперь нисколько не лучше, чем в то утро, когда она появилась в этом самом кабинете, чтобы пройти собеседование перед приемом на работу. Кэролайн была высокая, белокурая, с очень гладкой кожей, с небольшими, широко расставленными глазами необычайной, глубокой синевы. Если бы хоть иногда оживление озаряло ее лицо, ее можно было бы счесть красивой. Мэар подозревал, что ее устраивает должность его личного, весьма доверенного секретаря-референта потому, что позволяет ей сохранять маску надменной сдержанности. Она была самым дельным секретарем из всех, кто когда-либо с ним работал, и Алекс чувствовал себя несколько уязвленным, потому что Кэролайн совершенно ясно дала ему понять, что, если он когда-либо уедет отсюда, она предпочтет остаться в Ларксокене. По причинам личного характера. Она, разумеется, имела в виду Джонатана Ривза, младшего инженера цеха. Мэар был не просто удивлен — обескуражен ее выбором и огорчился из-за этого не меньше, чем из-за перспективы начать работу на новом месте с незнакомым секретарем-референтом. Помимо этого, его беспокоила его собственная, довольно неожиданная для него самого реакция. Кэролайн была не из тех женщин, которые могли его волновать, он всегда считал ее слишком холодной. Но ему неприятно было думать, что какое-то прыщавое ничтожество открыло и, вполне возможно, проникло в те глубины, о которых он, Алекс Мэар, ежедневно и достаточно близко общавшийся с этой женщиной, даже не подозревал. Раньше — иногда — ему приходило в голову, что, может, она на самом деле человек вовсе не такой уж услужливый, натура гораздо более обремененная комплексами, чем ему представляется. Правда, особого любопытства он при этом не испытывал. Но порой его охватывало чувство, что ее преданная, безрадостная деловитость, которую могли наблюдать все сотрудники АЭС, не что иное, как тщательно продуманная и выстроенная маска, скрывающая гораздо менее привлекательную и гораздо более сложную личность. Но если настоящая Кэролайн оказалась доступной Джонатану Ривзу, если ей и в самом деле нравился и нужен был этот никак не располагающий к себе зануда, то она вряд ли заслуживала хоть капли интереса с его, Алекса, стороны.


    Глава 8

    Он подождал некоторое время, чтобы дать возможность руководителям отделов вернуться в свои кабинеты, и, позвонив Хилари Робартс, попросил ее зайти.

    Обычно он, стараясь выдерживать бесстрастно-официальный тон, просто просил ее задержаться после совещания. Но сегодня разговор предстоял сугубо личный, и в последние недели он всячески старался сократить то время, что — как могло быть известно всем на станции — они проводили наедине. Ему вовсе не хотелось этого разговора. То, что он собирался ей сказать, наверняка покажется ей просто критикой в ее адрес, а он по опыту знал, что очень немногие женщины способны спокойно выслушать такое. Он думал: «Да, она была моей любовницей. Я был влюблен в нее — настолько влюблен, насколько я вообще способен любить. А если это не было любовью — какой бы смысл ни вкладывать в это понятие, — меня, во всяком случае, влекло к ней. Что же, легче ей будет от этого или тяжелее выслушать то, что я должен ей сказать?»

    Он говорил себе, что все мужчины — трусы, когда дело доходит до выяснения отношений с женщиной. Что самое первое чувство — чувство подчиненности, когда плод покидает материнское чрево, — порождается чисто физической зависимостью от женщины и укоренено так глубоко, что окончательно избавиться от него просто невозможно. Он вовсе не более труслив, чем другие представители его пола. Как это заявила та женщина в магазине в Лидсетте? «Джордж на что угодно пойдет, только бы я не устроила ему сцену». А что же еще ему, бедняге, остается? Женщины — эти пахнущие теплым запахом материнского лона существа, с полной молока грудью и коробочками талька в ласковых руках — в первые четыре недели его жизни уже успели позаботиться об этом.

    Мэар поднялся на ноги, когда она вошла, и стоял, пока она не уселась в кресло напротив. Потом выдвинул правый ящик, извлек оттуда копию бюллетеня НПА и протянул ей через стол.

    — Вы это видели? Это последний бюллетень Нийла Паско.

    — «Народ против атома», — ответила она. — Это Паско и еще несколько десятков плохо информированных неврастеников. Разумеется, я видела это. Мой адрес — у него в списке лиц и учреждений, которым рассылается бюллетень. Он очень старается, чтобы я аккуратно его получала.

    Она мельком взглянула на листки и толчком отправила их обратно по гладкой поверхности стола. Алекс взял бюллетень и вслух прочел:

    — «Многие из наших читателей уже, наверное, знают, что мисс Хилари Робартс, исполняющая обязанности главного администратора Ларксокенской АЭС, возбудила против меня дело о клевете, которая якобы содержится в материале, опубликованном в майском номере нашего бюллетеня. Само собой разумеется, что я буду защищать наше дело, насколько хватит сил, и, поскольку денег на адвоката у меня нет, буду выступать в роли защитника сам. Все это просто еще один пример того, какую угрозу представляет для свободы информации и для свободы слова ядерное лобби страны. Очевидно, отныне судебное преследование угрожает нам даже за самую легкую критику. Но нет худа без добра. Иск Хилари Робартс свидетельствует о том, что мы, простые люди графства Норфолк, услышаны. Разве они обратили бы свое внимание на какой-то там мелкий бюллетень, если бы не испугались? И дело о клевете, если процесс состоится, даст нам возможность заявить о себе на всю страну, если только мы сумеем повести его как надо. Мы оказались сильнее, чем надеялись. А пока я привожу ниже даты проводимых на Ларксокенской АЭС Дней открытых дверей, чтобы на них могло присутствовать как можно больше наших сторонников и мы могли снова заявить о целях движения НПА в тот отрезок времени, что выделяется специально для вопросов. Обычно это бывает перед экскурсией по станции».

    Хилари сказала:

    — Я же говорила: я видела этот текст. Не знаю, зачем понадобилось тратить время на чтение его вслух. Он явно стремится ухудшить свое положение. Если бы у него была хоть толика здравого смысла, он нанял бы адвоката и держал язык за зубами.

    — У него нет денег на адвоката. И он не сможет уплатить штраф. — Алекс помолчал. Потом спокойно добавил: — В интересах станции, мне кажется, вам следует бросить эту затею.

    — Это приказ?

    — У меня нет права принуждать вас, и вы это прекрасно знаете. Я могу лишь просить. Вы ничего из него не выжмете: у него практически нет ни гроша за душой. Да и не стоит он таких хлопот.

    — А с моей точки зрения — стоит. То, что он называет самой легкой критикой — серьезнейшая клевета, к тому же весьма широко им распространенная. Он не сможет защититься. Помните, что там было написано?

    «Женщина, чья реакция на катастрофу в Чернобыле выразилась в заявлении, что там погиб всего 31 человек; женщина, которая способна отмахнуться, как от чего-то незначительного, от одной из величайших ядерных катастроф, когда-либо имевших место на нашей планете, в результате чего тысячи людей оказались в больницах, а сотни тысяч других подверглись радиоактивному облучению; катастрофы, сделавшей непригодными для жизни огромные территории и поставившей под угрозу раковых заболеваний более пятидесяти тысяч человек ежегодно в течение последующих пятидесяти лет, не может и не должна пользоваться доверием, не может и не должна работать на атомной электростанции. До тех пор, пока она остается там, какую бы должность она ни занимала, мы не можем быть убеждены, что безопасность является проблемой, которой на Ларксокенской АЭС придают серьезное значение».

    Это совершенно явное обвинение в профессиональной некомпетентности. Если ему спустить это с рук, мы от него никогда не отделаемся.

    — А я и не догадывался, что в наши обязанности входит отделываться от неудобных нам критиков. И какой же метод, по-вашему, следует нам использовать? — Мэар остановился, расслышав в собственном голосе первые визгливые нотки напыщенного сарказма, который — он знал — порой овладевал им, порождая у него отвращение к самому себе. Потом продолжал: — Он свободный гражданин и имеет право жить, где ему угодно. Он имеет право на собственные взгляды. Хилари, он — противник, не заслуживающий внимания. Но появись он в суде, он сможет во всеуслышание заявить о деле своей жизни, что вовсе не принесет пользы нашему делу. Мы же стараемся привлечь на свою сторону, а не обозлить здешних жителей. Нужно отозвать иск, пока они не создали фонд, чтобы уплатить адвокату Нийла Паско. Честное слово, хватит на Ларксокенском мысу мучеников: одна уже была, и этого вполне достаточно.

    Пока он говорил, она, поднявшись с кресла, шагала взад и вперед по просторному кабинету. Потом остановилась и резко повернулась к Алексу:

    — В этом-то и вся загвоздка, не правда ли? Речь идет о репутации станции, о твоей репутации. А что с моей репутацией? Если я отзову иск, это будет явным признанием того, что он прав и я не гожусь для работы на АЭС.

    — То, что он написал, нисколько не повредило твоей репутации в глазах тех, с кем нам следует считаться. А судебный процесс нисколько делу не поможет. Не очень-то умно будет, если мы позволим своей уязвленной гордости влиять на наши планы, а уж тем более срывать их. Да и какое значение имеют наши чувства?

    Она снова принялась ходить взад-вперед по кабинету, и Мэар почувствовал, что не может больше оставаться на месте. Он поднялся из-за стола и прошел к окну, все еще слыша ее сердитый голос, но теперь уже получив возможность не смотреть в ее рассерженные глаза. Он следил за ее отражением в темном стекле, за быстро двигающейся фигурой с разлетающимися волосами. И повторил:

    — Какое значение имеют наши чувства? Главное ведь — работа.

    — Для меня они имеют значение. Вот этого ты так и не смог понять, никогда не понимал, не правда ли? Жить — это значит чувствовать. Любить — это значит чувствовать. А ты… Все равно как с тем абортом. Ты заставил меня тогда его сделать. А ты когда-нибудь задавался вопросом, что я тогда чувствовала? Что мне было нужно?

    О Господи, опять, подумал он, только не это, только не здесь, не теперь! И произнес, по-прежнему стоя к ней спиной:

    — Но это же смешно — утверждать, что я тебя заставил. Как бы я мог? И кроме того, я полагал, что ты, как и я, считаешь, что тебе невозможно иметь ребенка.

    — Отчего же невозможно? Если ты так уж чертовски привержен точности, давай будем точными и в этом. Это было бы неудобно, сложно, поставило бы меня в неловкое положение, это было бы дорого, в конце концов. Но не невозможно! Это и сейчас не невозможно. И ради всего святого, посмотри же на меня! Я с тобой разговариваю. И то, что я говорю, очень важно.

    Он повернулся и прошел к столу. Сказал спокойно:

    — Ну, хорошо, я неточно выразился. Пожалуйста, рожай ребенка, если тебе так этого хочется. Я буду рад за тебя и счастлив, если только ты не пожелаешь, чтобы я его признал. Но сейчас мы с тобой говорим о Нийле Паско и НПА. Нам стоило немалых, трудов установить добрые отношения с местными жителями, и я не хочу, чтобы все эти усилия пошли насмарку из-за никому не нужного судебного процесса. Тем более что скоро начнется работа по установке нового реактора.

    — Ну что ж, тогда попытайся этому помешать. И, раз уж мы заговорили об отношениях с местным населением, почему же ты не упоминаешь Райана Блэйни и Скаддерс-коттедж? Между прочим, мой собственный коттедж, если ты случайно забыл об этом. Что, как ты полагаешь, я должна предпринять по этому поводу? Передать дом ему и его отпрыскам в бесплатное пользование в интересах сохранения хороших отношений с населением?

    — Хилари, это же совсем другое дело. Как директора, оно меня совершенно не касается. Но если ты хочешь знать мое мнение, я думаю, что неразумно пытаться выгнать его из дому всего лишь потому, что ты имеешь для этого юридические основания. Он ведь регулярно платит арендную плату, не правда ли? Тем более что этот коттедж тебе на самом деле не очень-то нужен.

    — Нет, очень нужен. Он мой. Я его купила, а теперь хочу продать.

    Она тяжело опустилась в кресло, и он снова сел напротив нее, усилием воли заставив себя посмотреть ей прямо в глаза. Его огорчило и встревожило то, что он увидел в них больше боли, чем гнева. Он сказал:

    — Предполагается, что Блэйни об этом знает и выедет, как только сможет это сделать. Но это ведь нелегко. Он совсем недавно овдовел и остался с четырьмя детьми на руках. Как я понимаю, здесь ему все сочувствуют.

    — Вне всякого сомнения. Особенно в «Нашем герое» — это кабак, в котором Райан Блэйни тратит большую часть своего времени и денег. Я не желаю ждать. Мы переезжаем в Лондон через три месяца, и времени на то, чтобы решить проблему с коттеджем, остается не так уж много. Я терпеть не могу оставлять такие дела нерешенными. Мне нужно объявить о продаже дома как можно скорее.

    Он понимал — это самый удобный момент, чтобы очень твердо сказать ей: «Может быть, я и переезжаю в Лондон, только без тебя», однако счел это совершенно невозможным. Он уговаривал себя, что уже поздно, что день был долгим и трудным, что конец рабочего дня не самое лучшее время для восприятия разумных доводов. Он и так уже поговорил с ней о деле Паско, и, хоть она прореагировала на его доводы именно так, как он и ожидал, вполне возможно, что она все же поразмыслит над этим и последует его совету. И разумеется, она права насчет Райана Блэйни: это вовсе не его, Алекса, дело. Этот разговор, однако, заставил его гораздо более четко, чем раньше, сформулировать два вывода: он не только не допустит, чтобы она ехала с ним в Лондон, но и не станет рекомендовать ее на должность главного администратора Ларксокенской АЭС. При всех ее деловых качествах, уме и образованности, она не годится для этой работы. На мгновение ему пришло в голову, что он мог бы разыграть именно эту карту как козырную: «Я не предлагаю тебе стать моей женой, но зато предлагаю занять самую высокую должность, на какую ты когда-либо сможешь рассчитывать». Однако он знал, что не станет и пытаться соблазнить ее этим: он не желает оставлять станцию в руках такого администратора. Рано или поздно она все равно узнает, что ей нечего рассчитывать ни на замужество, ни на высокую должность. Но сейчас было не время говорить об этом, и он с грустной насмешкой над самим собой подумал: да когда же оно наступит, это время?

    Вместо всего этого он сказал:

    — Слушай, мы с тобой руководим работой электростанции, и нам нужно делать это как можно более эффективно и без осложнений. Мы все здесь делаем очень важную и необходимую работу. И конечно же, все мы ей преданы, иначе бы нас здесь не было. Но мы — ученые, инженеры и техники, а вовсе не религиозные фанатики. Не наше дело вести войну за веру.

    — Зато они — фанатики, те, кто против нас. Нийл Паско. Тебе он кажется ни на что не способным идиотом. Но это не так. У него нет ни стыда, ни совести, и он очень опасен. Только посмотри, как он раскапывает малейшую информацию об отдельных случаях лейкемии, которые, по его мнению, можно связать с использованием ядерной энергии. А теперь у него в руках последний отчет КМАВР,[15] так что горючего для его тревог ему надолго хватит. А как тебе понравился его прошлый бюллетень с этой душещипательной ерундой о полуночных поездах смерти, что так тяжело, но совершенно бесшумно тянулись через северные окраины Лондона? Любой, кто это прочел, мог подумать, что там шли открытые платформы с радиоактивными отходами. Ему ведь безразлично, что ядерная энергия к сегодняшнему дню уже избавила человечество от необходимости сжечь пятьсот миллионов тонн угля. Он что, никогда не слышал о парниковом эффекте? Я хочу спросить: он что — совершенный невежда, этот идиот? Что, у него нет ни малейшего понятия о том, как разрушает нашу планету использование таких энергоносителей, как уголь и нефть? Ему что, никто никогда не говорил о кислотных дождях и канцерогенах, содержащихся в отходах угольного топлива? А если уж говорить об опасности для жизни, почему бы ему не вспомнить о пятидесяти шахтерах, заживо погребенных в Боркенской шахте только в нынешнем году? Или их жизни не имеют значения? Представь себе, какой поднялся бы крик, если бы эта катастрофа была связана с использованием ядерной энергии!

    — Но ведь его голос — голос лишь одного человека, плохо образованного и совершенно невежественного в этой области. Он просто жалок.

    — Но его страстность воздействует на умы, и ты это прекрасно знаешь. Его воинственному пылу мы должны противопоставить свой.

    Страстность. Внимание Алекса привлекло именно это слово. «Мы говорим вовсе не о ядерной энергии, — подумал он. — Мы говорим о страстности. О страсти. Разве так говорили бы мы сейчас, если бы оставались любовниками? Она требует от меня гораздо большего, чем преданность делу. Обязательств гораздо более личных, чем те, что накладывают на человека исследования в области атомной энергии». Снова взглянув на нее, он ощутил вдруг… не желание, нет, но тревожаще-яркое воспоминание о желании, которое так влекло его к ней когда-то. И с этим воспоминанием перед его мысленным взором возникла вдруг до мелочей знакомая картина: они вдвоем в ее доме, ее тяжелые груди, ее волосы, упавшие ему на лицо, ее губы, ее руки, ее бедра…

    Он сказал достаточно резко:

    — Если тебе нужна вера, если ты ищешь подходящую религию — твое дело. Выбор огромный. Конечно, здешнее аббатство лежит в руинах, и я сомневаюсь, чтобы этот старый импотент в пасторском доме мог что-то подходящее тебе предложить. Но попытайся сама найти кого-нибудь или что-нибудь, что тебе по душе: брось есть рыбу по пятницам, откажись от мяса, перебирай четки или посыпай голову пеплом, занимайся медитацией по четыре раза на дню, почитай свою собственную Мекку.[16] Но ради Бога, если только Он есть, не превращай в религию науку!

    У него на столе зазвонил телефон. Кэролайн Эмфлетт уже ушла, и телефон был переключен на городскую линию. Пока Мэар брал трубку, Хилари успела подойти к дверям. Он увидел ее последний долгий взгляд. Затем она вышла, с ненужной решительностью захлопнув за собой дверь.

    Звонила его сестра. Она сказала:

    — Как хорошо, что я тебя поймала. Я забыла напомнить тебе, чтобы ты заехал на ферму к Болларду, забрал уток для обеда в четверг. Он их для тебя подготовит. Кстати, нас будет шестеро. Я пригласила Адама Дэлглиша. Он снова здесь, на мысу.

    Алекс сумел ответить ей так же спокойно, как говорила она:

    — Поздравляю. И он, и его тетушка целых пять лет умудрялись, и довольно умело, отбояриваться от соседских котлет. Как это тебе удалось его залучить?

    — Проще простого: я его пригласила. Мне кажется, он подумывает о том, чтобы оставить мельницу себе и наезжать сюда в отпуск. И понимает, что теперь ему придется признать существование соседей. А может быть, он собирается ее продать. Тогда, приняв приглашение, он ничем не рискует: более близкие отношения с соседями ему не грозят. Но почему бы нам с тобой не усмотреть в его согласии просто обычную человеческую слабость? Желание отведать хорошей еды, которую к тому же не надо готовить самому?

    И тогда у тебя за столом будет одинаковое количество мужчин и женщин, подумал Алекс. Впрочем, вряд ли это соображение могло иметь какое-то значение для его сестры. Она с презрением относилась к укоренившемуся с Ноевых времен убеждению, что за столом лишний мужчина, каким бы непривлекательным и глупым он ни был, вполне приемлем, но лишняя женщина, пусть даже весьма знающая и остроумная, — явление нежелательное.

    Он спросил:

    — А что, я должен буду говорить с ним о его стихах?

    — Мне думается, он приехал в Ларксокен, чтобы скрыться от тех, кто жаждет поговорить с ним о его стихах. Но тебе не повредит, если ты на них глянешь. У меня есть недавно вышедший томик. И это действительно поэзия, а не проза, размещенная на странице столбиком.

    — Ты полагаешь, что есть разница, если иметь в виду современную поэзию?

    — О, несомненно. Если эти столбики можно читать как прозу, это и есть проза. Проведи такой тест — не ошибешься.

    — Боюсь, наши ученые поэтологи с тобой не согласятся. Я выезжаю минут через десять. Про уток не забуду.

    Он улыбался, кладя трубку на рычаг. Сестра обладала удивительной способностью восстанавливать его душевное равновесие. И даже хорошее настроение.


    Глава 9

    Прежде чем покинуть кабинет, Мэар постоял у двери, обводя взглядом комнату, будто видел ее в последний раз. Ему очень хотелось получить новое назначение, он сам, умно и хитро рассчитав ходы, добивался осуществления этих своих амбиций. Но теперь, когда новый пост был почти у него в руках, он вдруг понял, как будет ему недоставать Ларксокенской станции, ее удаленности, ее холодной, бескомпромиссной мощи. Здесь, на территории АЭС, не было сделано ничего, что могло бы ее хоть сколько-нибудь украсить, как это сделали в Сайзвелле, на Суффолкском побережье. Не было гладко подстриженных зеленых газонов, радующих глаз; не было ни цветущих деревьев, ни усыпанного цветами кустарника, на которые так приятно было смотреть во время его наездов в Уинфрит, в Дорсете. Низкая, облицованная песчаником стена, огораживающая станцию со стороны моря, изгибаясь, повторяла очертания берега. Укрытая за ней, здесь каждую весну протягивалась яркая полоса — цвели нарциссы, мартовский ветер трепал и раскачивал их желтые и белые головки. И мало что еще было сделано, чтобы смягчить контраст: серая бетонная громада АЭС нависала над берегом. Но именно эта дисгармония и нравилась Алексу: открытое пространство волнующегося моря, коричневато-серого, отороченного белым кружевом пены, под беспредельным небом; широкие окна, которые он мог распахнуть так, чтобы по мановению руки непрестанный глухой шум разбивающихся о берег валов, похожий на рокот отдаленного грома, заполнил его кабинет. Больше всего он любил штормовые зимние вечера, когда, заработавшись допоздна, он, подняв глаза, мог видеть ожерелье огней, украсивших горизонт: корабли шли морским путем на юг, к Ярмуту, а совсем близко — сверкание легких суденышек, мчавшихся вдоль берега. Он видел тогда и яркий луч Хэпписбургского маяка, предупреждавшего бесчисленные поколения моряков о предательских прибрежных мелях. Даже в самые темные ночи он мог разглядеть при свете, который, казалось, море таинственным образом аккумулирует, а затем отражает, великолепную западную башню Хэпписбургского собора XV века — внушительный символ безнадежных усилий человека найти защиту от этого самого опасного из морей. Но, разумеется, не только это символизировала западная башня. Ведь именно ее, должно быть, видели в последний раз гибнущие в пучине вод моряки — что в войну, что в мирное время. Память Алекса, всегда цепко удерживавшая факты, послушно подсказала детали по первому его требованию. Команда корабля королевского флота «Пегги», выброшенного на берег 19 декабря 1770 года; сто девятнадцать членов экипажа корабля «Непобедимый», шедшего в Копенгаген на соединение с флотом адмирала Нельсона и разбившегося на прибрежных мелях в 1801 году, 13 марта; таможенное судно «Охотник», пропавшее без вести в 1804 году. Сколько моряков с погибших кораблей похоронено в заросших травой могилах на кладбище у Хэпписбургского собора! Возведенная в век искренней веры в Бога, эта башня была еще и символом последней, неистощимой надежды на то, что даже море вернет, в конце концов, свои жертвы и что Бог есть Господь над водами так же, как и над землей. А теперь морякам была видна не только эта башня. Они могли видеть на берегу и прямоугольный монолит Ларксокенской АЭС, рядом с которым башня казалась меньше и незначительнее, словно карлик с великаном. Для тех, кто ищет символику в неодушевленных предметах, значение этого символа было простым и ясным: человек своим разумом и энергией добился того, что смог понять и обуздать силы этого мира, смог сделать свою недолговечную жизнь на земле более приемлемой, более комфортной, смог уменьшить боль и страдания, выпадающие на его долю. Для Алекса это убеждение служило стимулом его деятельности, и, если бы ему нужна была религия, вера, помогающая жить, этого ему хватило бы с избытком. Но иногда, в самые темные ночи, когда волны обрушивались на гальку с грохотом пушечной пальбы, и его наука, и этот символ вдруг представлялись ему столь же преходящими, недолговечными, как жизни тех, кто погиб в морской пучине. И тогда он с удивлением обнаруживал, что в голове его бродят мысли о том, не сдастся ли в один прекрасный день эта бетонная махина на волю волн, как те разбитые валами бетонные укрепления, что остались на берегу от последней войны, и не превратится ли и она, подобно им, в поверженный символ долгой истории человечества на пустынном здешнем побережье? Или станция победит и время, и само Северное море и останется стоять даже тогда, когда последняя тьма окутает землю? В минуты самого глубокого пессимизма некая не поддающаяся управлению часть его мозга не сомневалась в неизбежности наступления этой последней тьмы, хотя Алекс надеялся, что тьма эта падет на планету, когда его уже не будет, а может быть, не будет и его сына. Иногда он улыбался с печальной иронией, говоря себе, что он и Нийл Паско, стоя по разные стороны, могли бы отлично понять друг друга. Единственным различием между ними было то, что один из них не утратил надежды.


    Глава 10

    Джейн Дэлглиш купила Ларксокенскую мельницу пять лет назад, когда переехала сюда из прежнего дома на Суффолкском побережье. Мельница, построенная в 1825 году, выглядела весьма живописно: четырехэтажная башня, увенчанная восьмиугольным куполом крыши, и — веером — остов мельничных крыльев с одной ее стороны. За несколько лет до того, как мисс Дэлглиш ее купила, мельница была превращена в небольшой приморский пансионат: к ней пристроили двухэтажный, облицованный песчаником коттедж. На первом этаже пристройки размещались большая гостиная, кабинет поменьше и кухня, а на втором — три спальни, две из них с отдельными ванными комнатами. Адам Дэлглиш никогда не спрашивал у тетушки, почему она переехала в Норфолк, но предполагал, что главным достоинством мельницы в глазах Джейн Дэлглиш была удаленность от города, близость к значительным птичьим гнездовьям и замечательный вид — мыс, небо и море, — открывавшийся с самого верхнего этажа. Может быть, тетушка даже собиралась вернуть мельницу в рабочее состояние, но с возрастом утратила энтузиазм и решимость окунуться в неизбежные хлопоты и треволнения. Адам смотрел на это неожиданное наследство — и на мельницу, и на довольно значительное состояние — как на приятное, но несколько обременительное приобретение, требующее от него определенной ответственности. Происхождение этого состояния выяснилось только после смерти Джейн Дэлглиш. Она получила его от известного любителя-орнитолога, человека, знаменитого своей эксцентричностью, с которым Джейн связывала долголетняя дружба. Дэлглишу так и не довелось, а теперь уж и не доведется узнать, были ли эти отношения более чем просто дружбой. Совершенно очевидно, что тетушка очень мало из этих денег тратила на себя лично. Она была постоянной и надежной участницей неординарных благотворительных акций, тех, которые одобряла. Не забыла упомянуть о них и в своем завещании, выделив на эти цели не такие уж щедрые суммы, а все остальное оставила племяннику — без объяснений, без назиданий и без выражения каких-либо особых чувств, хотя Адам не сомневался, что принятые в таких случаях слова «моему любимому племяннику» здесь буквально соответствовали своему значению. Дэлглиш любил тетушку, искренне ее уважал, всегда чувствовал себя легко в ее обществе, но считал, что недостаточно ее знает, а теперь уже никогда не сможет узнать ее лучше. Он и не предполагал, как глубоко будет сожалеть об этом.

    Единственным новшеством на мельнице был построенный мисс Дэлглиш гараж, и теперь, разгрузив и заведя туда свой «ягуар», Адам решил сразу, пока не стемнело, подняться в комнатку под самой крышей мельницы. Нижнее помещение, где, прислоненные к стене, все еще стояли два гранитных жернова и где до сих пор ощущался неистребимый запах муки, хранило удивительную атмосферу тайны, приостановленного времени, места, лишенного своей цели и значения, и Дэлглиш всегда входил сюда, испытывая чувство легкой печали. Здесь с этажа на этаж вели лестницы-трапы, и, перехватывая руками перекладины, Адам снова увидел, как перед ним поднимаются по этим перекладинам тетушкины длинные, облаченные в брюки ноги и исчезают в комнате наверху. В мельничной башне тетушка занимала только одну, самую верхнюю комнату, обставив ее предельно просто: маленький письменный стол и кресло перед окном, глядящим на Северное море, телефон и мощный бинокль. Поднявшись сюда, Дэлглиш мог очень четко представить, как она сидит за столом в летние дни и вечера, работая над статьями, которые она иногда публиковала в орнитологических журналах, и время от времени устремляет взгляд за мыс, к морю и дальше, к самому горизонту. Он снова видел ее, словно вырезанное из слоновой кости, потемневшее от солнца и ветра ацтекское лицо и глаза с полуприкрытыми веками, темные с сединой волосы, затянутые в узел на затылке, снова слышал ее голос, который для него был одним из самых красивых женских голосов на свете.

    Близился вечер, и мыс раскинулся перед ним, омытый мягким предвечерним светом, безбрежное пространство моря морщилось синим кобальтом, а у горизонта пролегла пурпурная полоса, словно проведенная кистью художника. Последние яркие лучи солнца высвечивали контуры предметов, усиливали их цвет, так что руины аббатства казались чем-то нереальным, воображенным в сиянии золотых лучей на фоне синего моря, а иссохшие травы светились под солнцем, словно сочный заливной луг. Окна комнаты выходили на все четыре стороны света, и Дэлглиш с биноклем в руках медленно переходил от одного окна к другому. В западном направлении его взгляд мог следовать вдоль узкой дороги, пробирающейся между зарослями тростника и дамбами к коттеджам с остроконечными, словно в Голландии, крышами и оградами из дикого камня. А дальше за ними виднелись черепичные крыши Лидсетта и круглая башня церкви Святого Андрея. На севере господствовала громада Ларксокенской АЭС — плоскокрыший административный корпус, бетонный реакторный блок и алюминиево-стальной турбинный зал. В море метров на четыреста выдавались платформы и вышки водозаборных сооружений, подававших к насосам морскую воду для охлаждения реактора. Адам вернулся к восточному окну и снова взглянул на мыс и редко разбросанные домики. Подальше к югу он мог разглядеть Скаддерс-коттедж, а по левую руку, совсем близко, ярко, словно стеклянные шарики, отблескивала в солнечных лучах кремневая зернь сложенной из песчаника ограды: «Обитель мученицы». Всего в полумиле к северу, посреди калифорнийских сосен, окаймлявших эту часть берега, расположился наводящий скуку квадратный коттедж Хилари Робартс. Построенный в строгих пропорциях в стиле пригородной виллы, нелепой на этом холодном мысу, он к тому же был обращен задней стеной к морю, словно намеревался со всей решительностью его игнорировать. Еще дальше, у основания мыса, едва видный из южного окна, стоял старый пасторский дом. Посреди разросшегося, запущенного сада, который отсюда, издали, казался аккуратным и ухоженным, словно городской парк, он выглядел кукольным домиком викторианских времен.

    Зазвонил телефон. Его резкий звон был неожиданным и нежеланным. Ведь Дэлглиш приехал в Ларксокен укрыться от посягательств. Однако звонок не был таким уж неожиданным: Терри Рикардс хотел заехать к мистеру Дэлглишу побеседовать, если он не возражает. Девять вечера его устроит? Дэлглиш не смог придумать ничего подходящего, чтобы отказаться.

    Через десять минут он спустился вниз и вышел из мельничной башни, заперев за собой дверь. Эта предосторожность была данью уважения: тетушка всегда запирала мельницу, опасаясь, как бы забежавшие сюда дети не упали и не ушиблись, карабкаясь по лестничным перекладинам. Оставив башню пребывать в темноте и уединенности, он отправился в пристройку, носившую название «Коттедж у мельницы», разобрать вещи и поужинать.

    Просторная гостиная с ее выложенным каменными плитами полом, разбросанными там и сям ковриками и большим камином была удобной и уютной и представляла собой ностальгическую смесь старого и нового. Большая часть мебели здесь была хорошо знакома Адаму с детства, когда он навещал своих деда и бабку. Тетушка получила эти вещи в наследство, поскольку лишь она одна осталась в живых из всех их детей. Только музыкальный центр и телевизор были сравнительно новыми. Музыка составляла важную часть ее жизни, и полки шкафов хранили весьма обширную коллекцию записей, которые, несомненно, могли дать ему успокоение и отдых в эти отпускные две недели. А рядом, за дверью, — кухня, где нет ничего лишнего, зато есть все, что могло оказаться необходимым женщине, знавшей толк в хорошей еде, но предпочитавшей не тратить на готовку слишком много времени и усилий. Адам уложил в гриль пару бараньих отбивных, сделал себе зеленый салат и приготовился насладиться немногими часами уединения, оставшимися до вторжения Рикардса с тревожившими его проблемами.

    Дэлглиш не переставал удивляться, что тетушка в конце концов все-таки купила телевизор. Может быть, уступить всеобщему поветрию ее заставили отличные передачи по естественной истории? А раз сдавшись, она, как и другие новообращенные, уже не могла оторваться от экрана и смотрела все передачи подряд, наверстывая упущенное? Нет, это, пожалуй, было бы на нее вовсе не похоже. Он включил телевизор — проверить, работает ли. По экрану ползли титры с именами участников постановки, дергающийся поп-звезда жонглировал гитарой, его телодвижения, имитирующие половой акт, были отвратительно гротескны, и трудно было представить себе, чтобы даже одурманенные юнцы могли увидеть в них хоть какую-то эротику. Адам выключил телевизор и поднял взгляд на писанный маслом портрет прадеда с материнской стороны. Епископ времен королевы Виктории, он был изображен сидящим в облачении, но без митры; кисти его рук, видневшиеся из пышных батистовых рукавов,[17] спокойно и уверенно лежали на подлокотниках кресла. Адаму вдруг захотелось сказать ему: вот какова музыка 1988 года; вот они — наши герои; и эта громада на берегу — наша архитектура; а я… я не решаюсь остановить машину, чтобы помочь детям добраться до дому, потому что им вдолбили в голову — и не без оснований, — что незнакомец может их похитить и изнасиловать. Он мог бы еще добавить: а по ночам где-то здесь бродит серийный убийца, который испытывает наслаждение, душа женщин и набивая им рот их собственными волосами. Но это злодеяние, это помрачение ума по крайней мере не являлось знамением только нового времени, и у его прадеда нашелся бы честный и бескомпромиссный ответ на это. Основания для такого ответа были бы достаточно вескими. Разве не в 1880 году был он возведен в епископский сан, и разве 1880-й не был годом Джека-потрошителя? И может быть, Свистун показался бы епископу более понятным, чем поп-звезда, чьи телодвижения несомненно убедили бы его, что музыкант находится на последней, смертельной стадии пляски святого Витта.

    Рикардс явился минута в минуту. Точно в девять ноль ноль Дэлглиш услышал шум машины и, распахнув дверь в вечернюю тьму, увидел высоченную фигуру Терри, решительно шагавшего по направлению к дому. Они не виделись более десяти лет, с тех пор как только что назначенный инспектор Дэлглиш пришел в департамент уголовного розыска столичной полиции. Теперь его удивило, как мало изменился Рикардс: время, женитьба, отъезд из Лондона, продвижение по службе не оставили на его внешности видимых следов. Поджарый и нескладный, ростом под метр девяносто, он выглядел столь же нелепо в своем строгом костюме, как и раньше. Грубоватое обветренное лицо с характерным выражением стойкого упорства гораздо лучше смотрелось бы над матросской блузой с вышитыми на груди буквами «КССВ».[18] В профиль это лицо, с длинным чуть крючковатым носом и выступающими надбровными дугами, производило сильное впечатление. Если же смотреть на него анфас, оказывалось, что нос чуть широковат и приплюснут у основания, а темные глаза, которые, когда Терри воодушевлялся, сверкали яростным, почти маниакальным блеском, в минуты покоя не выражали ничего, кроме терпеливой озадаченности. Дэлглиш считал, что Рикардс принадлежит к тому типу полицейских, который теперь уже не так часто, но все же еще встречается: добросовестный и неподкупный расследователь, с весьма ограниченным воображением и чуть менее ограниченными умственными способностями, которому и в голову не приходит, что зло нашего мира может заслуживать прощения, ибо слишком часто истоки его необъяснимы, а носители глубоко несчастны.

    Рикардс обвел взглядом гостиную, книжные шкафы вдоль длинной стены, потрескивающие поленья в камине, портрет викторианского епископа над каминной полкой… Он словно пытался специально запечатлеть в памяти каждую деталь, каждый предмет обстановки. Потом он опустился в кресло и вытянул ноги, издав негромкий возглас, долженствующий выразить удовлетворение. Дэлглиш помнил, что Терри всегда любил пиво; сейчас он не возражал против виски, но сказал, что, пожалуй, сначала выпил бы кофе. По меньшей мере от одной привычки он отказался.

    Рикардс сказал:

    — Жаль, вы не сможете познакомиться с Сузи, моей женой, мистер Дэлглиш. Она ждет нашего первенца через пару недель и поехала в Йорк, пожить у матери. Тещенька не хотела, чтобы Сузи оставалась в Норфолке, пока Свистун разгуливает на свободе. Я-то ведь все время на работе.

    Он произнес это довольно смущенно и как-то почти официально, словно это он, а не Дэлглиш принимал гостя и извинялся за неожиданное отсутствие хозяйки. Он продолжал:

    — Я думаю, это вполне естественно, что единственная дочка захотела пожить с матерью в такой период, особенно потому, что это ведь первый ребенок.

    Жена Дэлглиша не захотела пожить со своей матерью. Она хотела остаться с ним. Хотела этого так сильно, что потом, после всего, что случилось, он думал: может, у нее было предчувствие? Это он очень хорошо помнил, хотя не мог теперь вспомнить ее лицо. Его воспоминания о ней, которые он, предавая свое горе и их любовь, все эти годы старался подавить, потому что боль казалась невыносимой, постепенно уступили место мальчишеской, романтической мечте о нежности и красоте, навсегда оставшейся в памяти вопреки опустошительному влиянию времени. Личико своего новорожденного первенца он все еще помнил очень ясно и порой видел его во сне. Он помнил этот светлый, ничем не омраченный лик, полный сладкого и мудрого покоя, будто в краткий миг своей жизни мальчик увидел и понял все, что можно и нужно было увидеть и понять, понял и — отверг. Дэлглиш сказал себе, что он вовсе не тот человек, от которого следовало бы ждать разумного совета или утешения в вопросах, касающихся беременности. Он чувствовал, что Рикардс огорчен отъездом жены, и дело не просто в том, что ему недостает ее общества. Адам задал ему несколько вполне тривиальных вопросов о ее здоровье и скрылся в кухне — приготовить кофе.

    Какой бы таинственный дух ни открыл в нем стихотворный дар, именно ему Дэлглиш был обязан высвобождением и других человеческих чувств, способностью любить. Или, может быть, все было наоборот? Может быть, это любовь высвободила стихи? Он даже думал, что это сказывается и на его работе. Перемалывая кофейные зерна, он размышлял о не самых крупных непонятностях человеческой жизни. Когда не шли стихи, работа казалась скучной, а порой и просто отвратительной. А сегодня он был так спокоен и счастлив, что позволил Рикардсу нарушить уединение и использовать его, Дэлглиша, в качестве звукоотражателя. Это новое чувство благожелательной терпимости удивляло и даже огорчало. Некоторый успех, вне всякого сомнения, оказывает положительное влияние на характер, более положительное, чем провал, но слишком большой успех… Не утратит ли он, Дэлглиш, чувства юмора и всегдашней своей твердости? Спустя пять минут, выйдя из кухни с двумя кружками в руках и усевшись в кресло, он с удовольствием ощутил, как покойно здесь, на мельнице, в удалении от занимавших Рикардса проблем, от убийцы-психопата.

    Горевшие в камине поленья уже не потрескивали, но, красновато мерцая, создавали ощущение тепла и уюта, а ветер, редко затихавший здесь, на мысу, словно доброжелательный дух, шуршал в замерших, высоко вознесенных крыльях мельницы. «Как хорошо, — думал Дэлглиш, — что не я должен ловить Свистуна». Из всех видов убийства серийные были самыми загадочными, самыми трудноразрешимыми. Их успешное расследование чаще, чем какое-либо другое, зависело от воли случая, тем более что проводилось под громогласные требования средств массовой информации немедленно схватить это неизвестное, наводящее ужас дьявольское создание и навсегда изгнать его из общества. Но сейчас это была не его забота: он мог обсуждать это дело как человек со стороны, профессионально заинтересованный, но не несущий за него ответственности. И он прекрасно понимал, что нужно Рикардсу: не совет — Терри знал свое дело, — а человек, которому он может довериться, который говорит на одном с ним языке. Человек, который потом уедет отсюда, а не останется вечным напоминанием о его неуверенности в себе, его сомнениях, коллега-профессионал, вместе с которым можно думать вслух, ничего не опасаясь. Разумеется, у него была своя команда, свои сотрудники, и он был слишком скрупулезен, чтобы утаивать от них свои соображения. Но он был человеком, стремившимся облечь в слова свои теории, и именно здесь, перед Дэлглишем, мог он их развернуть, расшить, словно полотно, узорами версий, отвергнуть, вернуться и исследовать, не испытывая гнетущего подозрения, что сержант полиции, его подчиненный, уважительно внимая рассуждениям начальства с полным отсутствием какого бы то ни было выражения на лице, на самом деле думает: «О Господи, и что это старик опять тут намечтал?» Или: «Ну и воображение у старика, надо же как разыгралось!»

    Рикардс сказал:

    — Мы сейчас не используем систему «Холмс». Из управления нам сообщили, что сами с ней работают на всю катушку, а у нас тоже компьютерные наработки имеются. Хотя, конечно, у нас не так уж много данных для введения в компьютер. Жители и пресса, конечно, знают про «Холмса». Меня на всех пресс-конференциях спрашивают: «А вы используете специальную компьютерную систему министерства внутренних дел, которую назвали в честь Шерлока Холмса?» Нет, отвечаю, мы используем свою собственную. Молчаливый вопрос: «Так какого же черта вы его до сих пор не поймали?» Они все думают, что надо только ввести все данные в компьютер и — хлоп — выскочит фоторобот этого паршивца, в комплекте с отпечатками пальцев, размером сорочки и указанием, какой стиль поп-музыки он предпочитает.

    — Да уж, мы теперь так наслышаны обо всяких научных чудесах, что испытываем некоторое разочарование, когда выясняется, что наша техника способна делать все, что угодно, только не то, чего мы от нее требуем.

    — На сегодняшний день — четыре женщины, и Валери Митчелл будет далеко не последней, если мы его вот-вот не схватим. Он начал год и три месяца назад. Первую жертву обнаружили в Истхейвенском парке после полуночи, в беседке в конце аллеи. Тамошняя проститутка, между прочим, хотя он-то, может, этого и не знал, а может, ему было все равно. А новый удар он нанес только восемь месяцев спустя. Тут, я думаю, он может считать, что ему просто повезло. Тридцатилетняя учительница возвращалась домой, в Ханстантон, на велосипеде; шина у нее спустила на самом пустынном участке дороги. Потом снова перерыв, на этот раз всего шесть месяцев. Теперь ему попалась официантка из Ипсвича: навещала бабушку. У этой хватило ума поздно ночью в полном одиночестве ждать автобуса. Когда автобус подошел, на остановке уже никого не было. С автобуса сошли двое юнцов, местных. Оба налиты до бровей, так что вряд ли могли много чего заметить. Они и не видели, и не слышали ничего такого, только — как они объяснили — какой-то вроде бы траурный свист доносился из глубины леса.

    Рикардс отпил кофе и продолжал:

    — Мы запросили характерологический анализ у психиатра. Не знаю, зачем это надо было. Я и сам мог бы все это написать. Он советует искать одиночку, возможно, из неблагополучной семьи, скорее всего с властной матерью, плохо контактирующего с людьми, особенно с женщинами; он может быть импотентом, холостым или разведенным, испытывающим неприязнь или даже ненависть к противоположному полу. Ну, вряд ли мы стали бы подозревать преуспевающего директора банка, счастливого в браке, отца четырех чудных детишек, которые вот-вот получат свидетельства об окончании средней школы — или что там они теперь получают? Дьявол их побери, этих серийных убийц! Никакого побудительного мотива, во всяком случае, мотива, понятного нормальному человеку. И он ведь может приезжать откуда угодно: из Нориджа, из Ипсвича, даже из Лондона. Опасно предполагать, что он действует на территории своего проживания. Впрочем, похоже, что это именно так. Он прекрасно знает округу, это очевидно. И теперь он, кажется, использует всегда один и тот же метод. Он выбирает перекресток, паркует машину — может быть, у него микроавтобус — у обочины одной из дорог, переходит на другую и ждет. Потом затаскивает жертву в ближний лес или в кусты, убивает, возвращается к машине и покидает место преступления. Такое впечатление, что последние три убийства ему удалось совершить чисто случайно: эти женщины могли ведь там и не появиться.

    Дэлглиш почувствовал, что настало время и ему принять участие в рассуждениях. Он заметил:

    — Если Свистун не выбирает и не отслеживает свои жертвы, — а в последних трех случаях это выглядит именно так, — то он должен быть готов к длительному ожиданию. Это позволяет предположить, что у него ночная работа и он часто находится вне дома после захода солнца. Он может быть кротоловом, егерем, охраняющим дичь от браконьеров, лесником — кем-то вроде этого. И он всегда готов к убийству, всегда выискивает жертву, чтобы быстро сделать свое дело, и использует для этого разные пути.

    Рикардс согласился:

    — Я тоже так считаю. Четыре жертвы, и три из них — случайные. А он, может, выжидал целых три года, а то и того дольше. Это выжидание его тоже, наверное, подогревало: «Может, сегодня я это сделаю. Может, сегодня мне повезет». И, Господи, как же ему везет! Две жертвы за последние полтора месяца.

    — А что насчет его «торгового знака», насчет этого свиста?

    — Его слышали трое, те люди, что вскоре оказались недалеко от места происшествия после Истхейвенского убийства. Один просто сказал, что слышал свист; другой — что похоже было, что насвистывают церковный гимн, а третья — она часто ходит в церковь — точно определила, что свистели «Вот окончился день». Мы об этом не сообщали. Мы сможем использовать эту информацию, когда объявится целая куча психов и каждый станет утверждать, что это он — Свистун. Но уже, кажется, не осталось сомнений в том, что он действительно свистит.

    Дэлглиш откликнулся:

    — «Вот окончился день
    Приближается ночь
    И вечерняя тень
    Гонит солнышко прочь…»

    Это гимн, который поют в воскресной школе, думаю, он вряд ли входит в сборник «Песни Хвалы».

    Он помнил этот гимн с детства, десятилетним мальчишкой эту скорбную, непримечательную мелодию он подбирал на пианино, стоявшем в гостиной. Неужели и теперь еще кто-то его поет? — удивился он. Этот гимн очень любила мисс Барнет, они пели его в долгие зимние предвечерние часы, перед окончанием занятий в воскресной школе; свет за окнами угасал, и маленький Адам Дэлглиш уже предчувствовал тот страх, который охватывал его по дороге из школы домой, там, где за поворотом подъездной аллеи нужно было еще пройти метров десять меж густыми зарослями кустов. Ночь была совсем не такой, как ясный день: у нее был иной запах, иные звуки; привычные предметы приобретали иные очертания; иная, чуждая и зловещая сила управляла ночью. Те десять метров по хрустящему гравию, где свет окон на мгновение исчезал за густыми кустами, были для Адама еженедельным мучением, еженедельным ужасом. Пройдя ворота и ступив на гравий аллеи, он обычно шел быстрее, но не слишком быстро: ведь эта сила, что правила ночью, могла учуять страх, как чуяли страх собаки. Он понимал, что его мать, знай она о той атавистической панике, которая охватывала его каждый раз, никогда не позволила бы ему в одиночестве преодолевать эти десять метров. Но она не знала, а он скорее умер бы, чем признался ей в этом. А отец? Отец ждал бы от него мужества; он объяснил бы сыну, что Бог есть Господь тьмы точно так же, как Он есть Господь света. В конце концов, он ведь мог процитировать не меньше десятка подходящих к случаю текстов: «Тьма и свет равны пред Тобою». Но десятилетнему мальчику с обостренным восприятием окружающего мира они не казались равными. Именно тогда, в те одинокие вечера по дороге к дому, он впервые приблизился к пониманию сугубо взрослой истины, что больше всего боли приносят нам те, кто больше всего нас любит.

    Он сказал Рикардсу:

    — Итак, вам нужен местный житель, мужчина, одинокий, работающий по ночам, пользующийся легковушкой или микроавтобусом и знающий гимны из сборника «Гимны старые и новые». Это должно облегчить вам поиск.

    — Вам легко говорить, — отозвался Рикардс. Он посидел молча с минуту, потом сказал: — А теперь я бы выпил немного виски, мистер Дэлглиш, если вам все равно.

    Рикардс уехал за полночь. Дэлглиш вышел вместе с ним — проводить до машины. Глядя вдаль, на ночной мыс, Рикардс произнес:

    — Он снова вышел на промысел, бродит где-то, следит, выжидает. Когда не сплю, нет практически ни одной минуты, чтобы я не думал о нем, не пытался представить себе, как он выглядит, где находится, о чем думает. Теща права: я не очень-то много внимания мог уделить Сузи в последнее время. Но, когда его поймают, все будет по-другому. Все кончится. Можно жить дальше. Не ему — тебе. И в конце концов ты узнаешь все, что хотел узнать. Или будешь думать, что узнал. Где, когда, кто, как. Если повезет, узнаешь даже — почему. И все-таки, по сути, оказывается, ты ничего не знаешь. Вся эта жестокость и злоба… Тебе не нужно ничего объяснять, даже понимать не нужно, вообще ни черта по этому поводу делать не нужно, только положить этому конец. Ты втянут в это дело, но ни за что не отвечаешь. Не отвечаешь за то, что он натворил, не отвечаешь за то, что с ним сотворят потом. За это отвечают судьи и присяжные. Ты втянут в это, но вроде бы и не втянут. А вас — не это ли привлекает вас в нашей профессии, мистер Дэлглиш?

    Такого вопроса Адам не мог ожидать и от близкого друга. А Рикардс вовсе не принадлежал к числу его друзей.

    Он сказал:

    — Вы полагаете, хоть один из нас знает ответ на этот вопрос?

    — А вы помните, почему я ушел из управления, мистер Дэлглиш?

    — Два дела о коррупции? Да, я помню, почему вы ушли из управления.

    — Но вы-то остались. Вам это было не по душе, как и мне. Вы тоже не стали бы мараться. Но вы остались. Вы смотрели на это со стороны. Вам было интересно, верно?

    — Всегда интересно, если люди, которых вроде бы знал как облупленных, поступают вопреки сложившемуся о них мнению, — отозвался Дэлглиш.

    А Рикардс тогда бежал из Лондона. Чего он искал? Осуществления романтической мечты о деревенской тишине и покое, о давно ушедшей в прошлое Англии? О более мягких методах полицейской службы и всеобщей честности? И что же, нашел он все это? — думал Дэлглиш.


    Книга вторая
    Четверг, 22 сентября — пятница, 23 сентября


    Глава 1

    Было семь часов десять минут вечера, и пивной зал паба «Герцог Кларенс» уже заполнили клубы табачного дыма. Многоголосый шум нарастал, а люди у стойки бара стояли в три ряда. Пятой жертве Свистуна, Кристин Болдуин, жить оставалось ровно двадцать минут. Она сидела на банкетке у самой стены, время от времени прихлебывая из бокала полусухой херес — за вечер это был всего лишь второй бокал, и она нарочно пила как можно медленнее: знала, как не терпится Колину заказать новую порцию выпивки. Поймав взгляд Нормана, она подняла левую руку и весьма выразительно посмотрела на часики. Десять минут лишних! Им нужно было уйти в семь, и Норман прекрасно об этом знал. Ведь договорились же зайти выпить перед ужином с Колином и Ивонн, и все. Семь часов — это рубеж, ограничивавший не только время, проведенное в пабе, но и количество выпитого. Кристин и Норман перед уходом из дома условились, что именно так и следует сделать. Это было характерной чертой их брака: они поженились всего девять месяцев назад и брак пока держался не столько на совпадении их интересов, сколько на серии тщательно обговаривавшихся уступок друг другу. Сегодня был черед Кристин уступить Норману, но, согласившись провести целый час в пабе с Колином и Ивонн, она вовсе не желала притворяться, что их общество ей так уж нравится.

    Она невзлюбила Колина с первой же встречи. Их отношения определились раз и навсегда с первого взгляда: типичный антагонизм между новой знакомой — будущей женой Нормана и его не слишком респектабельным школьным другом, завсегдатаем баров, партнером по выпивке. Колин был шафером на их свадьбе, для чего потребовалось обговорить предсвадебное соглашение, в результате которого и стала возможной капитуляция Кристин. Шафер же выполнял свои обязанности настолько неумело, вульгарно и неуважительно, что Кристин не упускала случая напомнить Норману, как Колин навсегда испортил ей впечатление от самого великого дня в ее жизни. Разумеется, Колин выбрал именно этот паб. «Герцог Кларенс»! Господи, до чего же вульгарно! Но здесь ей по крайней мере не грозила встреча с кем-нибудь с Ларксокенской АЭС. С кем-нибудь, чьим мнением она дорожила. Здесь, в «Кларенсе», ей не нравилось все: как касается ее ног петельный ворс дешевого ковра; как выглядят стены, обитые синтетическим плюшем; корзины искусственных цветов, перевитые стеблями плюща, над стойкой бара; кричащая расцветка коврового покрытия пола и лестниц. Двадцать лет назад «Кларенс» был уютной гостиничкой с трактиром в викторианском стиле. Сюда редко захаживали чужаки, гостями были постоянные клиенты, любители посидеть зимой у большого камина. По стенам и на черных потолочных балках висели начищенные до серебряного блеска предметы конского убранства. Мрачный хозяин считал своим долгом отпугивать чужаков и использовал для этой цели богатейший арсенал неприязненных взглядов, холодной сдержанности, теплого пива и плохого обслуживания. Но старый трактир сгорел в шестидесятых годах двадцатого века, и на его месте построили гораздо более прибыльное и бросающееся в глаза предприятие. От старого здания не осталось и следа, зато к пабу теперь пристроили нечто вроде длинного сарая, облагороженного громким названием «Банкетный зал», где не самая требовательная публика могла устраивать свадьбы, собрания, празднества разного рода, а в свободные от мероприятий вечера там подавали дежурное меню из креветок, супа, бифштекса или цыпленка и мороженого с фруктами. Что ж, по крайней мере Кристин удалось без потерь выдержать осаду по поводу обеда. Они рассчитали свой месячный бюджет до последнего фунта, и если Норман полагает, что она согласится есть всякую дрянь по сверхзавышенным ценам, когда дома их ждет прекрасный холодный ужин и вполне приличная передача по телику, он глубоко ошибается. И у них найдется куда получше потратить деньги, чем сидеть тут с Колином и его новой потаскушкой, которая успела переспать с половиной мужского населения Нориджа, если верить слухам. Надо ведь выплачивать взнос за купленную в рассрочку мебель в гостиной и за машину, не говоря уже о взносах за дом. Она снова попыталась поймать взгляд мужа, но тот всячески старался уделить побольше внимания этой проститутке Ивонн. Да это было не так уж и трудно. Колин наклонился через стол к Кристин, его дерзкие, темные, как патока, глаза смотрели иронически и зовуще одновременно. Ох уж этот Колин Ломас, всегда уверен — стоит ему пальцем шевельнуть, как любая бросится к нему на шею.

    — Не волнуйся, милая, смотри: твой благоверный наслаждается жизнью. Твоя очередь заказывать, Норм!

    Не обращая внимания на Колина, Кристин сказала мужу:

    — Слушай, нам пора. Мы же договорились уйти в семь.

    — Да ладно, Крисси, дай парню передышку. Еще по стаканчику, и все.

    Стараясь не встретиться с женой глазами, Норман спросил:

    — Ты что будешь пить, Ивонн? То же самое? Полусухой херес?

    Ответил Колин:

    — Пора переходить к чему-нибудь покрепче. Мне — «Джонни Уокер».

    Это он назло. Кристин знала, что Колин не любит виски. Она заявила:

    — Слушай, Норман, мне осточертел этот «Кларенс». Шум прямо по мозгам бьет.

    — Головка разболелась? Девять месяцев замужем и уже головка болит? Ну, нынче вечером тебе явно незачем спешить домой, Норм.

    Ивонн хихикнула.

    Щеки у Кристин пылали. Она сказала:

    — Ты всегда был вульгарен, Колин Ломас, но сейчас это даже не смешно. Вы трое можете делать, что вам угодно. Я еду домой. Дай мне ключи от машины, Норман.

    Колин откинулся на спинку кресла и проговорил с ухмылкой:

    — Ты слышал, что сказала твоя высокородная супруга, Норм? Ей нужны ключи от машины.

    Не промолвив ни слова, с краской стыда на лице, Норман вынул ключи из кармана и подтолкнул их к ней по столу. Кристин схватила ключи, толчком отодвинула стул и, протиснувшись мимо Ивонн, бросилась к выходу. Она готова была разрыдаться от ярости. Ей понадобилась целая минута, чтобы отпереть машину. Кристин сидела за рулем, содрогаясь от сдерживаемых рыданий. Пришлось подождать, пока перестанут дрожать руки; только тогда она решилась включить зажигание. В ушах звучал голос матери, ее слова в тот вечер, когда дочь объявила ей о своей помолвке…

    — Ну что ж, тебе тридцать два года, и если он то, что тебе нужно, я полагаю, ты знаешь, что делаешь. Но из него ничего никогда не выйдет. И ты ничего с ним не сможешь поделать. На мой взгляд, он человек слабый, жидкий, как вода.

    Но Кристин все же надеялась хоть что-то из него сделать, и половина дома на две семьи, который они купили на окраине Нориджа, была результатом девятимесячных упорных и успешных стараний. А в будущем году Нормана ждало повышение в должности в страховом агентстве, где он работал. Тогда Кристин сможет оставить место секретаря в отделе медико-физических исследований на Ларксокенской АЭС и начать готовиться к рождению первого из двух запланированных ею детей. Ей будет тогда тридцать четыре. Ведь всем известно, что с этим нельзя тянуть.

    Кристин получила водительские права недавно, уже после свадьбы, и сегодня впервые одна вела машину в вечерней тьме. Она ехала медленно и осторожно, взволнованно вглядываясь в дорогу перед собой и радуясь, что по крайней мере эту дорогу она прекрасно знает. Интересно, что будет делать Норман, обнаружив, что машины нет? Он ведь наверняка полагает, что она хоть и сердится, но сидит в машине и ждет, чтобы он отвез ее домой. А теперь ему придется самому ждать, чтобы Колин его подвез. Только Колин не очень-то обрадуется перспективе такой крюк делать. Ну а если они рассчитывают, что их пригласят зайти и выпить по стаканчику на прощание, то тут их ждет большое разочарование.

    Мысль о том, как растеряется Норман, обнаружив, что она уехала, привела ее в несколько более доброе расположение духа, и она нажала на акселератор, спеша отъехать подальше от тех троих, поскорее добраться домой, в покой и уют. Но вдруг мотор всхлипнул и заглох. Наверное, Кристин вела машину не так уж аккуратно, потому что обнаружила, что стоит наискось поперек дороги. Место тут было не очень-то удачное, чтобы вот так сесть на мель: пустынный отрезок проселка с редко стоящими деревьями по обеим сторонам, вокруг — ни души. И она вспомнила: Норман говорил мельком, что им надо бы заправиться и что ему во что бы то ни стало необходимо заехать на круглосуточную бензоколонку, когда поедут домой из «Кларенса». Позор — оставлять бак почти пустым, но они как раз поспорили три дня назад, чья очередь ехать заправляться и платить за бензин. Злость и отчаяние снова охватили Кристин. С минуту она сидела в машине, бессильно стуча кулаком по рулевому колесу, и без всякой надежды поворачивала ключ зажигания, уговаривая мотор заработать снова. Но мотор молчал. И вот раздражение сменили первые приступы страха. Дорога пустынна; если появится машина и водитель подъедет и остановится, как можно быть уверенной, что это не похититель, не насильник, не сам Свистун, наконец? Ведь такое ужасное убийство было совершено как раз в этом году на дороге А-3. В наши дни просто никому нельзя доверять. И оставить машину вот так, поперек дороги, тоже невозможно. Она попыталась вспомнить, когда миновала последний дом у дороги, или аппарат аварийного вызова АА,[19] или телефонную будку, но теперь ей казалось, что последние минут десять она ехала по совершенно пустынному участку. Даже если она покинет машину — свое сомнительно безопасное укрытие, ей все равно не сориентироваться, в какой стороне лучше всего искать помощь. Неожиданно паника волной захлестнула Кристин, вызвав головокружение и тошноту. Пришлось побороть желание немедленно броситься прочь из машины и спрятаться где-нибудь под деревьями. Что толку? Убийца мог скрываться и там!

    И тут свершилось чудо — она услышала шаги и, оглянувшись, увидела, что по дороге прямо к ней идет женщина. В брюках и широком плаще, перетянутом в талии поясом, в плотно сидящем на голове берете, из-под которого на плечи ниспадают волной белокурые волосы. У ее ног на поводке семенила маленькая, с гладкой шерстью собачка. Кристин сразу же успокоилась. Женщина поможет ей подтолкнуть машину поближе к обочине, она наверняка знает, где находится ближайший дом; с ней вместе будет не так страшно идти по дороге. И не потрудившись даже захлопнуть дверцу машины, она окликнула женщину и радостно, с улыбкой бросилась навстречу смертному ужасу.


    Глава 2

    Обед был отличный, как и вино — «Шато Потенсак-78», поданное ко второму блюду. Выбор блюд показался Дэлглишу весьма интересным. Адам, разумеется, знал о репутации Элис Мэар как автора поваренных книг. Но читать их ему никогда не приходилось, и он представления не имел, к какой из кулинарных школ она принадлежала, да и принадлежала ли вообще. Он почти не опасался, что ему предложат нечто художественно изукрашенное, плавающее в целом море соуса, а на тарелочке для гарнира — пару недоваренных морковин и элегантно уложенный вокруг них сладкий горошек. Но жареные дикие утки, разрезать которых было поручено Алексу Мэару, были несомненно утками, а пикантный соус, совершенно незнакомый Адаму, пожалуй, лишь подчеркивал, а не заглушал вкус дичи. Горки тушенной со сливками репы и пастернака прекрасно дополняла россыпь зеленого горошка. Потом гости наслаждались апельсиновым шербетом, сыром и фруктами. Меню вовсе не было необычным, но явно предназначалось для того, чтобы доставить удовольствие гостям, а не продемонстрировать поварское искусство хозяйки.

    Четвертый приглашенный — Майлз Лессингэм — почему-то не смог прийти, но Элис Мэар решила не убирать его прибор, и пустое кресло, ничем не заполненный бокал и тарелка вызывали в памяти неприятную мысль о призраке Банко.[20] Дэлглиша усадили напротив Хилари Робартс. Ее портрет, подумал Адам, на поверку обладает куда более мощной экспрессивностью, чем показалось на первый взгляд: созданный художником образ доминировал над впечатлением от облика живой женщины. Они встретились впервые, хотя Дэлглиш давно знал о ее существовании, как знал обо всех, кто, по выражению жителей Лидсетта, «жил по ту сторону ворот»: их было не так уж много. И все-таки странно, что они встретились впервые: красный «гольф» Хилари Робартс часто появлялся на мысу, ее коттедж то и дело попадался Адаму на глаза, когда он смотрел сверху, с мельницы, на мыс. Теперь, оказавшись так близко от нее, Адам обнаружил, что ему трудно отвести взгляд от этой женщины, чей реальный, живой образ и тот — на портрете, что ранее поразил воображение, сливались воедино, вызывая сильное и тревожащее чувство. У нее было интересное лицо, лицо фотомодели: высокие скулы, довольно длинный, чуть приплюснутый нос, крупный рот с полными губами и темные сердитые глаза, глубоко сидящие под густыми бровями. Жесткие волнистые волосы были оттянуты со лба назад двумя гребнями и свободно падали на плечи. Адам вполне мог представить себе ее позирующей перед фотокамерой — приоткрытые влажные губы, соблазнительный изгиб бедер и, по-видимому, обязательный в таких случаях, полный надменного недовольства взгляд. Когда она наклонялась, чтобы оторвать от виноградной кисти еще одну ягоду, и быстрым движением, чуть ли не броском отправляла ее в рот, Адам видел россыпь неярких веснушек на смуглой коже лба и поблескивавшие над резко вырезанной верхней губой волоски.

    По другую руку хозяина дома сидела Мэг Деннисон. Изящными движениями тонких, с розовыми ногтями пальцев она не торопясь очищала виноградины от кожицы. Темпераментная яркость Хилари Робартс оттеняла старомодную миловидность Мэг. Мэг тщательно следила за своей внешностью, но вряд ли сознавала, что красива. Она напоминала Дэлглишу фотографии конца тридцатых годов. Одежда обеих женщин тоже подчеркивала контраст. На Хилари было отрезное платье спортивного покроя из многоцветной хлопчатобумажной ткани, три пуговицы у ворота расстегнуты. Мэг Деннисон надела длинную черную юбку и голубую узорную блузку с бантом у горла. Однако элегантнее всех выглядела Элис Мэар. Длинное прямое платье из темно-коричневой шерсти, тяжелое янтарное с серебром ожерелье смягчали угловатость ее фигуры и подчеркивали правильность черт волевого лица. Рядом с ней миловидность Мэг Деннисон казалась просто пресной, а яркая индийская ткань на Хилари Робартс — вызывающе безвкусной.

    Комната, в которой они обедали, вероятно, сохранилась еще от старого дома, подумал Дэлглиш. С потемневших потолочных балок когда-то, должно быть, свисали подвешенные Агнес Поули на крюках копченые окорока и связки сушеных трав. Над огромным очагом перекинут шест. На этом очаге она готовила еду для своей семьи и, может быть, в потрескивании его огня услышала под конец треск пламени того костра, на котором приняла ужасную, мученическую смерть. В это высокое окно видны были шлемы проходящих мимо воинов. Но только в названии дома сохранилась память о прошлом. Овальный обеденный стол и стулья вокруг него были в современном стиле, так же как и веджвудский обеденный сервиз[21] и изящные бокалы. Гостиная, где перед обедом подали херес, открыто отвергала прошлое, во всяком случае, Дэлглиш именно так воспринял атмосферу этой комнаты. Здесь не было ничего, что могло бы нарушить душевную уединенность ее хозяйки: никакой семейной истории в фотографиях или портретах, никаких старых, унаследованных от предков вещей, удостоенных здесь места из ностальгических или сентиментальных соображений, а то и из семейного пиетета, никаких реликвий, собиравшихся десятилетиями. Даже несколько картин на стенах, три — явно кисти Джона Пайпера,[22] были вполне в современном стиле. Мебель — очень дорогая, удобная, прекрасного дизайна и элегантно простая, настолько, что нигде не показалась бы неуместной. Но сердце дома было вовсе не здесь. Сердце дома билось в его большой, пропитанной душистыми теплыми запахами, приветливой кухне.

    До сих пор Дэлглиш слушал разговор вполуха, но сейчас, сделав над собой усилие, старался быть более внимательным гостем. Беседа стала общей. Горели свечи, в их мерцающем свете над столом склонялись лица гостей, и их руки, очищавшие фрукты или вертевшие в пальцах бокал, носили столь же явный отпечаток индивидуальности, что и лица. Руки Элис Мэар — крупные, сильные, элегантные, с коротко подстриженными ногтями; длинные, узловатые пальцы Хилари Робартс; изящные кисти Мэг Деннисон, слегка покрасневшие от работы по дому, тонкие, с розовыми ногтями пальцы.

    Говорил Алекс Мэар:

    — Ну хорошо, давайте возьмем сегодняшнюю дилемму. Мы знаем, что можем использовать человеческие ткани, ткани абортированных человеческих зародышей для лечения болезни Паркинсона, а может быть, и Альцгеймера.[23] Предположим, можно счесть это этически допустимым, если выкидыш произошел естественным путем, а аборт был вполне легальным, но, разумеется, не в том случае, когда зародыш извлечен из чрева матери с целью получить необходимые ткани. Но ведь можно утверждать также, что женщина имеет право использовать свое тело так, как считает нужным. Если она так любит человека, который страдает болезнью Альцгеймера, что готова помочь ему, дав зародышевые ткани, кто может отказать ей в этом? Зародыш — еще не ребенок.

    В спор вступила Хилари Робартс:

    — Я вижу, вы предполагаете, что страдалец, которому необходимо помочь, — мужчина. Он скорее всего сочтет совершенно естественным для себя использовать тело женщины ради этой цели так же просто, как и любое иное средство. Но почему, черт возьми? Не могу представить себе, чтобы женщина, когда-то перенесшая аборт, согласилась пройти через это снова ради удобства мужчины — кем бы он ни был!

    Ее слова прозвучали горько и зло. Воцарилось молчание. Потом Мэар произнес очень спокойным тоном:

    — Болезнь Альцгеймера — это несколько больше, чем неудобство. Но я ведь не выступаю в защиту нового метода. Да и при наших теперешних порядках это все равно было бы противозаконно.

    — И это могло бы вас остановить?

    Он взглянул прямо в ее сердитые глаза:

    — Естественно, это могло бы меня остановить. К счастью, мне никогда не потребуется принимать такое решение. Но мы ведь говорим не о юридических законах, мы говорим о законах этических.

    Его сестра спросила только:

    — А что, есть разница?

    — Вот это вопрос так вопрос! Есть разница, Адам?

    Мэар впервые назвал Дэлглиша по имени.

    Дэлглиш ответил:

    — Вы исходите из предположения, что существует мораль абсолютная, независимая от времени и обстоятельств.

    — А вы?

    — Ну, думаю, и я тоже. Но я не отношу себя к философам-моралистам.

    Мэг Деннисон подняла взгляд от тарелки; щеки ее разрумянились; она сказала:

    — Знаете, у меня обычно вызывает подозрение, когда зло оправдывают тем, что оно совершается ради блага того, кого мы любим. Мы, может быть, и верим в это, но на самом деле мы совершаем его ради себя самих. Я представляю себе, что могла бы испытать ужас при одной мысли о том, что мне придется ухаживать за пациентом, страдающим болезнью Альцгеймера. Когда мы выступаем в защиту эвтаназии, что движет нами — стремление прекратить страдания больного или свои собственные, поскольку мы вынуждены видеть, как он страдает? Зачать ребенка специально, чтобы его затем убить с целью использовать его ткани… Сама мысль об этом отвратительна до предела.

    Алекс Мэар ответил:

    — Ну, я мог бы возразить вам, что убиваемый зародыш — вовсе не ребенок, а отвращение, вызываемое подобным поступком, вовсе не свидетельствует о его аморальности.

    — Разве? — откликнулся Дэлглиш. — Разве естественность отвращения, которое испытывает к подобному поступку миссис Дэннисон, ничего не говорит нам о его моральной стороне?

    Мэг наградила его беглой благодарной улыбкой и продолжала:

    — И кроме того, вы не думаете, что такое использование зародышей очень опасно? Ведь оно может привести к тому, что бедные люди во всем мире начнут зачинать детей и продавать зародышей, чтобы могли лечиться богатые. Ведь, как мне кажется, уже существует черный рынок человеческих органов. Неужели вы верите, что мультимиллионер, нуждающийся в пересадке сердца или легких, не сможет найти донора?

    Алекс Мэар улыбнулся:

    — Хорошо хоть вы не утверждаете, что следует добровольно отказаться от развития знаний и остановить прогресс науки из-за того, что новые открытия могут быть использованы во зло. Если возможны злоупотребления, нужно издавать законы, их запрещающие.

    — Послушать вас — все так просто и легко! — воскликнула Мэг. — Если бы мы могли обойтись законами, запрещающими социальные беды, мистер Дэлглиш остался бы без работы.

    — Не просто и не легко, но надо пытаться. Использовать свой интеллект, чтобы сделать правильный выбор, — ведь это и значит быть человеком.

    Элис Мэар поднялась из-за стола и сказала:

    — Ну что ж, настало время и нам сделать выбор, правда, на несколько ином уровне. Кто из вас будет пить кофе, и какой именно? Во дворике — стол и стулья. Я подумала, мы можем зажечь там свет и пить кофе на свежем воздухе.

    Все прошли в гостиную. Элис распахнула стеклянные двери, ведущие в патио, и сразу же звучный грохот моря ворвался в комнату и завладел ею с потрясающей, непреодолимой силой. Но стоило им выйти в прохладу вечера, как шум валов странным образом стих, и море теперь лишь глухо рокотало вдали. От дороги дворик отгораживала высокая каменная стена. Сворачивая к юго-востоку, стена понижалась до высоты всего лишь чуть больше метра, открывая взгляду пространство мыса, уходящего в море. Несколько минут спустя Алекс Мэар появился с подносом, и вот уже гости с чашечками кофе в руках разбрелись по дворику посреди терракотовых горшков с травами, словно незнакомцы, не испытывающие желания быть представленными друг другу, или актеры на сцене, погруженные в себя, повторяющие в уме свои роли в ожидании начала репетиции.

    Они вышли сюда без плащей и пальто, а вечернее тепло оказалось всего лишь иллюзией. Словно сговорившись, они повернули было назад, в дом, когда огни машины, идущей на большой скорости, показались над всхолмьем дороги с южной стороны. У коттеджа водитель сбросил скорость.

    — Это «порше» Лессингэма, — сказал Алекс Мэар.

    Никто не произнес ни слова. Все молча смотрели, как машина все еще на достаточно большой скорости съехала с дороги и резко затормозила на поросшей травой площадке. Как бы следуя заранее оговоренному церемониалу, все встали полукругом — Алекс Мэар чуть впереди остальных, — словно группа встречающих официальное лицо, но не ожидающих от этой встречи ничего хорошего. Дэлглиш явственно ощущал, как нарастает напряжение: волнение каждого из гостей словно трепетало в спокойном, напоенном ароматами моря воздухе и, сливаясь воедино, фокусировалось на дверце автомобиля и на долговязой фигуре человека, который, выбравшись из машины, легко перепрыгнул через ограду и теперь медленно шагал к ним через дворик. Лессингэм прошел мимо Алекса Мэара прямо к Элис и нежно поцеловал ей руку: жест театральный и, как почувствовал Дэлглиш, заставший ее врасплох. Остальные наблюдали эту сцену весьма критически.

    Лессингэм сказал мягко:

    — Примите мои извинения, Элис. К обеду я, разумеется, опоздал, но, надеюсь, выпить стаканчик еще не поздно? И, клянусь Богом, выпить мне необходимо, да еще как!

    — Где же вы пропадали? Мы ждали с обедом целых сорок минут!

    Хилари Робартс задала ему вопрос, бывший у всех на устах. Тон у нее был раздраженный и обвиняющий, как у сварливой жены.

    Лессингэм не сводил глаз с Элис Мэар.

    — Последние двадцать минут я только и думал, как бы мне получше ответить на этот вопрос, — произнес он. — У меня в запасе целый набор интересных и весьма драматических причин. Я мог бы сказать, например, что помогал полиции вести расследование. Или — что я оказался причастным к убийству. Или — что по дороге сюда попал в неприятную историю. На самом деле следует привести все три причины вместе. Свистун снова совершил убийство. Я обнаружил жертву.

    — Как это — вы обнаружили жертву? Где? — резко спросила Хилари Робартс.

    И опять Лессингэм не обратил на нее никакого внимания, только спросил у Элис:

    — Так вы дадите мне выпить? А потом я расскажу вам все, со всеми кровавыми подробностями. После того как я нарушил симметрию за вашим столом и задержал обед на целых сорок минут, такой рассказ — самое малое, что я могу вам предложить в качестве компенсации.

    Пока они шли обратно в гостиную, Алекс Мэар познакомил Дэлглиша с Лессингэмом. Лессингэм бросил на Адама короткий, острый взгляд и протянул ему руку. Ладонь, на мгновение коснувшаяся ладони Дэлглиша, была влажной и удивительно холодной. Алекс Мэар спросил, как будто ничего не случилось:

    — Что ж вы не позвонили? Мы бы оставили вам поесть.

    Вопрос его, звучавший по-домашнему обыденно, показался совершенно неуместным, но Лессингэм ответил:

    — Знаете, совершенно из головы вон. Не насовсем, конечно, но, честное слово, эта мысль мне и в голову не приходила, пока полицейские не кончили меня допрашивать. А потом не представилось удобного момента. Все они были вежливы и любезны, но я чувствовал, что мои личные дела для них имеют весьма малое значение. Между прочим, никакого особого почета от полиции за то, что вы нашли им убитую, и ждать нечего. Все, что вам скажут, это: «Спасибо вам большое, сэр, конечно, все это очень неприятно. Жаль, что вам доставили столько хлопот. Теперь мы сами займемся этим делом. А вы отправляйтесь-ка домой и постарайтесь поскорей забыть обо всем». А меня одолевает чувство, что сделать это будет не так-то просто.

    Вернувшись в гостиную, Алекс Мэар бросил пару нетолстых поленьев на источавшие жар угли и пошел принести спиртное. Лессингэм отказался от виски, попросив дать ему вина.

    — И не тратьте на меня ваш лучший кларет, Алекс, — добавил он, — я пью в чисто лечебных целях.

    Почти незаметно для глаза все присутствовавшие придвинули свои кресла поближе. Лессингэм начал рассказывать очень медленно, время от времени приостанавливаясь, чтобы глотнуть вина. Дэлглишу показалось, что Майлз как-то изменился с момента приезда, словно обрел некую власть, таинственную и в то же время такую знакомую. Адам подумал: сейчас Лессингэм обрел мистическую силу сказителя. Освещенные огнем камина лица сидящих вокруг рассказчика людей вдруг напомнили ему его первую сельскую школу. Там в три часа каждую пятницу ребятишки усаживались тесным кружком вокруг мисс Даглас и целых полчаса слушали ее рассказы и сказки. И Дэлглиш ощутил тоску и боль по тем навсегда утраченным дням детской наивности и любви. Его удивила сила и яркость воспоминания, пришедшего в такой неожиданный момент. Но сегодняшний рассказ обещал быть совсем иным и вовсе не предназначенным для детских ушей.

    — Я должен был побывать у зубного врача в Норидже в пять часов, а потом заехал ненадолго в «Клоуз», навестить приятеля. Так что к вам я ехал не от себя, а из Нориджа. У Фэарстеда свернул с шоссе В1150 направо и чуть не врезался в кузов машины: она стояла без огней, поперек дороги. Я еще подумал, какой дурак ставит так машину, чтобы зайти в кусты и отлить. Потом мне пришло в голову, что там что-то могло случиться. Тем более что правая дверца была открыта. Это показалось мне странным. Ну, я отъехал к обочине и пошел посмотреть. Никого. Не знаю, почему я решил зайти за деревья. Думаю, сработал какой-то инстинкт. В темноте ничего не было видно, и я подумал: может, позвать, покричать? Потом почувствовал себя полным идиотом и решил уйти, не лезть в чужие дела. И вот тут-то я чуть не споткнулся о труп. — Он снова глотнул вина. — По-прежнему ничего не было видно. Я опустился на колени и стал щупать вокруг руками. И коснулся ее тела. Кажется, я дотронулся до бедра, не могу сказать точно. Но это было человеческое тело. Тут нельзя ошибиться — тело, даже мертвое, все равно узнаешь. Тогда я вернулся к машине и взял фонарь. Осветил ноги и повел лучом вдоль тела к лицу. Ну и тут, конечно, увидел… И понял: это опять Свистун.

    — Это было очень страшно? — сочувственно спросила Мэг Деннисон.

    Он, по-видимому, расслышал в ее голосе то, что она на самом деле чувствовала — не зуд похотливого любопытства, но сочувствие: она понимала, что сейчас ему необходимо выговориться. Он смотрел на нее с минуту, словно только что увидел, помолчал, всерьез обдумывая ответ.

    — Не так страшно, как отвратительно. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что испытывал какие-то смешанные чувства. Ужас, неверие и какой-то стыд. Я чувствовал себя не просто как пассивный наблюдатель, а как извращенец какой-то. Смерть всегда неприглядна. Зрелище было гротескным: женщина выглядела смешной, изо рта торчали тонкие завитки волос, казалось, она их жует. Ужасно — это само собой, но в то же время — глупо. У меня возникло непреодолимое желание рассмеяться, глупо захихикать. Я понимаю, это была реакция на шок, но это вряд ли может служить оправданием. И вся сцена была — как бы это сказать? — банальна. Если бы меня раньше попросили описать жертву Свистуна, я именно так бы ее себе и представил. Мы ведь обычно полагаем, что реальность должна отличаться от образов, созданных нашим воображением.

    — Не потому ли, что эти образы обычно еще страшнее, чем реальность? — спросила Элис Мэар.

    Мэг Деннисон тихо проговорила:

    — Вас, наверное, охватил непреодолимый ужас. Я знаю, со мной это было бы именно так. Один в полной тьме, и этот кошмар…

    Он передвинулся в кресле, наклонившись поближе к ней, и произнес так, будто ему очень важно, чтобы именно она среди всех, кто был в этой гостиной, поняла, что он хочет сказать:

    — Нет, ужаса я не чувствовал — вот что удивительнее всего. Я, конечно, испугался, но это прошло быстро, уже через пару секунд. Я ведь не думал, что он где-то тут скрывается и ждет. Он уже получил желаемое. Да и, в конце концов, его вовсе не интересуют мужчины. Я вдруг обнаружил, что в голову мне приходят совершенно обыденные, здравые мысли: я не должен ничего здесь трогать. Не должен уничтожить улики. Должен вызвать полицию. Потом, когда уже шел к машине, стал думать о том, что им скажу, репетировать, вроде я всю эту историю сам сочинил. Я пытался найти объяснение, почему вдруг полез в кусты, найти верный тон, чтобы мой рассказ звучал убедительно.

    — Да в чем же там было оправдываться? — спросил Алекс Мэар. — Вы сделали то, что сделали. И на мой взгляд, все это звучит достаточно убедительно. Машина, стоявшая поперек дороги, представляла собой явную опасность. Было бы просто безответственно взять да проехать мимо.

    — Мне казалось, все это потребует долгих объяснений и сразу, и потом. Может, от того, что все вопросы у полицейских начинаются с «почему». Начинаешь с пристрастием вдумываться в мотивы собственных поступков. Получается, что ты вроде бы сам должен убедить себя, что не ты это сделал.

    — Но труп… Когда вы пошли назад к машине за фонарем, а потом увидели эту женщину… Вы были уверены, что она мертва? — нетерпеливо спросила Хилари Робартс.

    — Да, конечно. Я знал, что она мертва.

    — Как это — вы знали? Это могло случиться совсем недавно. Почему вы не попытались оживить ее, сделать искусственное дыхание, поцелуй жизни, наконец? Наверное, стоило ради этого превозмочь естественное отвращение?

    Дэлглиш услышал, как Мэг Деннисон тихонько то ли ахнула, то ли застонала. Лессингэм взглянул на Хилари и холодно произнес:

    — Стоило бы, если бы это имело хоть малейший смысл. Я знал, что она мертва. И давайте оставим это. Но вы можете не беспокоиться. Если я когда-нибудь найду вас in extremis,[24] я не премину превозмочь естественное отвращение.

    Хилари откинулась в кресле, и на губах ее мелькнула довольная улыбка, словно она обрадовалась, что, уколов, заставила его унизиться до дешевой колкости. И когда она заговорила снова, голос ее звучал более спокойно:

    — Удивительно, что вас не заподозрили в убийстве. Ведь вы первым оказались на месте преступления, и это уже второй раз, что вы оказываетесь причастны… ну, почти причастны, к насильственной смерти. Это уже входит в привычку.

    Последние слова она произнесла очень тихо, еле слышно, но глаза ее не отрывались от лица Лессингэма. Он, не дрогнув, встретил ее взгляд и столь же тихо ответил:

    — Но ведь есть разница, вы не находите? Помните — мне пришлось быть там и видеть, как умирал Тоби… А в этот раз никто и не пытается притворяться, что это не убийство.

    В камине вдруг раздался громкий треск, и верхнее полено скатилось и упало на каменную плиту перед камином. Мэар, лицо которого раскраснелось, раздраженно зашвырнул полено обратно носком ботинка. Хилари Робартс, теперь совершенно спокойная, обратилась к Дэлглишу:

    — Но я права, не правда ли? Разве полиция не всегда подозревает того, кто первым обнаруживает труп?

    — Не обязательно, — тихо ответил Дэлглиш.

    Начав рассказ, Лессингэм поставил бутылку кларета на плиту перед камином. Теперь он наклонился и, взяв бутылку, осторожно наполнил свой бокал снова.

    — Я думаю, они вполне могли бы меня заподозрить, — сказал он, — если бы не целый ряд весьма удачных обстоятельств. Я — это совершенно очевидно — ехал по своим заранее намеченным делам. У меня имеется неопровержимое алиби в отношении по крайней мере двух предыдущих убийств. С точки зрения полиции на мне совершенно удручающе не было никаких следов крови. Полагаю, они могли заметить, что я нахожусь в состоянии легкого шока. И у меня не было ни шнура, которым ее задушили, ни ножа.

    — Какого еще ножа? — резко спросила Хилари. — Свистун — душитель. Все знают — он душит свои жертвы.

    — А, верно, я ведь еще не говорил об этом. Ее, конечно же, задушили, то есть я думаю, что задушили. Я не рассматривал ее лицо, осветил его ненадолго, и все. Но Свистун оставляет свой знак на убитых, не только набивает им рот волосами. Волосы с лобка, между прочим. Я этот знак ясно видел. У нее на лбу была вырезана большая буква «L». Четко, не ошибешься. Следователь в полиции потом сказал мне: это один из автографов Свистуна. Он считает, что это «L» может означать Ларксокен. Что Свистун, возможно, пытается этим что-то выразить, может, протест против использования ядерной энергии.

    — Абсолютная ерунда! — резко возразил Алекс Мэар. Потом добавил более спокойным тоном: — По телевидению и в газетах ничего не говорилось о том, что он вырезает какие-то знаки на лбу у своих жертв.

    — Полиция старается не сообщать об этом. Это одна из деталей, которые могут быть использованы для определения ложных признаний. Таких деталей набралось уже с полдюжины, если не больше. Ничего, например, не сообщалось о том, что волосы с лобка. Но эта гадость, кажется, уже всем известна. В конце концов, не только мне случилось обнаружить тело жертвы. А на людской роток не накинешь платок.

    — Насколько я знаю, в средствах массовой информации ничего не говорилось о том, что волосы с лобка, — заявила Хилари Робартс.

    — Да, полиция и это держит в секрете. К тому же эта деталь вряд ли может упоминаться в газете, которую читает вся семья. Впрочем, это и неудивительно. Свистун не насилует свои жертвы, но какой-то сексуальный элемент в его убийствах все же присутствует.

    Об этой детали говорил Дэлглишу Рикардс накануне вечером, и Адам подумал, что Лессингэму не следовало обнародовать ее здесь, в компании мужчин и женщин, приглашенных к обеду. Его удивила собственная неожиданно болезненная реакция. Может быть, он прореагировал так из-за того, что заметил искаженное болью лицо Мэг Деннисон. А потом до ушей его донесся какой-то еле слышный звук. Он взглянул сквозь дверной проем в столовую и увидел там, в полутьме, тоненькую фигурку Терезы Блэйни. Сколько же удалось ей услышать из рассказа Лессингэма? Даже если совсем немного — этого все равно было бы предостаточно! И он спросил, вряд ли замечая суровость собственного тона:

    — А разве главный инспектор Рикардс не просил вас сохранить эти сведения в тайне?

    Воцарилось смущенное молчание. Дэлглиш подумал: «Они забыли на какое-то время, что я тоже полицейский». Лессингэм повернулся к нему:

    — Я и собираюсь держать все это в тайне. Рикардс не хотел, чтобы эти сведения широко распространялись, и так оно и будет. Никто из здесь присутствующих не собирается их распространять.

    Но этот единственный вопрос, напомнивший всем, кто такой Дэлглиш и кого он представляет, словно заморозил атмосферу. Настроение изменилось. Завороженный, хоть и полный ужаса интерес сменился чувством неловкости, почти стыда. И когда через минуту Адам поднялся, чтобы попрощаться и поблагодарить хозяйку, всеобщее облегчение было таким явным, что его нельзя было не заметить. Он прекрасно понимал, что их смущение вызвано вовсе не боязнью, что он станет что-то у них выспрашивать, критиковать их, шпионить за ними. Дело Свистуна было вне его юрисдикции, а они не были подозреваемыми. Кроме того, они наверняка знали, что он вовсе не из этаких веселеньких экстравертов,[25] обожающих находиться в центре внимания и отвечать на град вопросов о том, каковы методы расследования, к которым может прибегнуть главный инспектор Рикардс, велики ли шансы поймать Свистуна, каковы его собственные взгляды на убийц-психопатов и большой ли у него опыт по поимке серийных убийц. Но само его присутствие меж ними усиливало страх и отвращение, вызванные рассказом о только что испытанном ужасе. В воображении каждого запечатлелось это искалеченное, искаженное лицо, полураскрытый рот, забитый пучками волос, раскрытые, глядящие в никуда глаза… Присутствие Дэлглиша делало картину более яркой, фокусировало на ней внимание. Ужас и смерть — с ними было связано его ремесло, и, словно похоронных дел мастер, он всюду нес с собой грозную ауру своей профессии.

    Он уже подошел к выходу, когда, повинуясь неожиданному импульсу, обернулся и сказал Мэг Деннисон:

    — Кажется, вы говорили, что ходите пешком от старого пасторского дома, миссис Деннисон. Можно, я провожу вас? То есть, разумеется, если я не вынуждаю вас уйти слишком рано?

    Алекс Мэар запротестовал было, что он, разумеется, отвезет Мэг сам, но она, заторопившись, неловко выбралась из кресла и сказала, чуть слишком поспешно:

    — Я была бы очень вам признательна. Я с удовольствием пройдусь пешком, а Алексу не придется выводить из гаража машину.

    — И пора Терезе отправляться домой. Мы должны были отвезти ее в Скаддерс-коттедж час тому назад. Надо позвонить ее отцу. А она-то где, между прочим? — спросила Элис Мэар.

    Мэг ответила:

    — Кажется, она была в соседней комнате с минуту назад. Убирала со стола.

    — Пойду отыщу ее, и Алекс отвезет девочку домой.

    Гости стали прощаться. Хилари Робартс, свободно откинувшаяся в кресле и не спускавшая глаз с Лессингэма, поднялась на ноги и произнесла:

    — Я иду домой. Нет необходимости меня провожать. Как сказал Майлз, сегодня ночью Свистун уже получил желаемое.

    Алекс Мэар возразил ей:

    — Я бы предпочел, чтобы вы подождали. Я провожу вас, как только отвезу Терезу домой.

    Хилари пожала плечами и ответила:

    — Хорошо. Если вы настаиваете, я подожду.

    Она отошла к окну и встала там, вглядываясь во тьму. Только Лессингэм остался сидеть. Он снова потянулся к бутылке и наполнил бокал. Дэлглиш заметил, что Алекс молча поставил на каминную плиту еще одну открытую бутылку, и подумал: может быть, Элис Мэар пригласит Майлза заночевать в «Обители мученицы»? Не то Алексу или ей самой придется довезти его до дому. Сам Майлз будет не в состоянии вести машину.

    Дэлглиш помогал Мэг Деннисон надеть жакет, когда зазвонил телефон. Звонок прозвучал неестественно громко в тихой теперь комнате. Адам почувствовал, как вздрогнула Мэг, и его руки невольно крепче сжали ее плечи. Было слышно, как Алекс Мэар отвечает кому-то:

    — Да, мы уже знаем. Майлз Лессингэм здесь, с нами. Он рассказал нам все, во всех подробностях. — Последовала долгая пауза, затем голос Алекса раздался снова: — Совершенно случайно, не правда ли? В конце концов, на станции работают пятьсот тридцать человек. Но разумеется, все в Ларксокене будут глубоко потрясены, особенно женщины. Да, я буду завтра у себя в кабинете, если вам понадобится моя помощь. Ее семье сообщат, я надеюсь? Да-да, конечно. Спокойной ночи, главный инспектор. — Мэар положил трубку и сказал: — Это главный инспектор Рикардс. Они опознали жертву. Кристин Болдуин. Она — машинистка… Была машинисткой на нашей АЭС. Значит, вы ее не узнали, Майлз?

    Лессингэм ответил не сразу: он наливал вино в бокал.

    — В полиции мне не сказали, кто она. Да если бы и сказали, я не запомнил бы фамилии. И разумеется, Алекс, я ее не узнал. Наверное, я встречал Кристин Болдуин на станции, может — в столовой. Но то, что я видел сегодня вечером, не было Кристин Болдуин. И я могу вас заверить, что светил фонариком ровно столько, сколько было необходимо, чтобы убедиться, что я здесь уже ничем помочь не смогу.

    По-прежнему стоя у окна, не оборачиваясь, Хилари Робартс произнесла:

    — Кристин Болдуин, возраст — тридцать два года. Работала у нас одиннадцать месяцев. В прошлом году вышла замуж. Только что переведена в отдел медико-физических исследований. Могу сообщить вам, сколько знаков в минуту она делает на машинке и с какой скоростью стенографирует. Если это вам интересно.

    Потом она повернулась и посмотрела Алексу Мэару прямо в глаза.

    — Вам не кажется, что Свистун подбирается все ближе и ближе? И не только в прямом смысле слова?


    Глава 3

    Наконец все прощальные слова были сказаны, и они вышли на свежий, напоенный ароматами моря воздух. Комната, где пахло дымком горящих в камине поленьев, где застоялся запах еды и вина, к этому моменту уже казалась Дэлглишу неприятно теплой и душной. Через несколько минут глаза его приспособились к полутьме, и широкое пространство мыса простерлось перед его взором, завораживая таинственно изменившимися в свете высоких звезд очертаниями и формами. На севере незнакомой галактикой сияли ярко-белые огни АЭС, ее геометрически правильный абрис исчез, поглощенный иссиня-черной глубиной неба.

    Они постояли молча, глядя на эти огни. Потом Мэг Деннисон сказала:

    — Когда я впервые приехала сюда из Лондона, станция прямо-таки пугала меня своими огромными размерами, тем, как она буквально простирает свою власть над мысом. Но я привыкаю постепенно. Она пока еще немного тревожит меня, но в ней все же есть какое-то величие. Алекс очень старается демифологизировать станцию, постоянно повторяет, что ее функция — всего лишь производить электроэнергию для единой энергосистемы страны и делать это как можно чище и эффективнее. И еще — что главное отличие АЭС от других электростанций в том, что рядом с ней вы не обнаружите огромной кучи загрязняющих все вокруг угольных отходов. Но теперь она еще означает — Чернобыль. Однако, если бы на ее месте стоял столь же огромный старинный замок, вырисовываясь на фоне неба, если бы по утрам мы видели высокие стены и ряд башен, мы скорее всего сказали бы, что это великолепно.

    — Ну, если бы там был ряд башен, силуэт был бы несколько иной, — возразил Дэлглиш. — Но я хорошо вас понимаю. Я предпочел бы пейзаж без этого монолита, но постепенно все это начинает выглядеть так, будто АЭС здесь стоит по праву.

    Не сговариваясь, они одновременно отвернулись от сверкающих огней и посмотрели на юг, на разрушающийся символ совершенно иной власти. Перед ними, на самом краю утеса, осыпаясь, словно размываемый прибоем детский песочный замок, рисовались на фоне неба руины бенедиктинского аббатства. Дэлглиш мог разглядеть лишь высокую зияющую арку восточного окна, а за ней — мерцание Северного моря. Над морем, видимый сквозь арку и чуть выше ее, повис, словно кадило, мутно-желтый диск луны. Едва ли сознавая, что делают, они сошли с дороги и прошли несколько шагов по неровной, кочковатой земле в сторону аббатства. Дэлглиш спросил:

    — Пойдем? У вас еще есть время? А туфли? Вам не трудно будет идти?

    — Туфли довольно удобные. Я с удовольствием пойду с вами: ночью аббатство выглядит замечательно. Да и торопиться мне на самом деле нет нужды. Миссис и мистер Копли не станут меня дожидаться. Завтра, когда мне придется рассказать им, как близко отсюда бродит Свистун, я вряд ли смогу оставлять их одних по вечерам. Так что сегодня скорее всего мой последний свободный вечер. И наверное, надолго.

    — Не думаю, что им может грозить сколько-нибудь реальная опасность, если как следует запирать двери. До сих пор его жертвами были молодые женщины, и убивает он их на улице.

    — Именно это я и говорю себе. Да я и не думаю, что они так уж страшно испугаются. Знаете, очень пожилые люди иногда оказываются вроде бы за порогом такого страха. Каждодневные мелкие огорчения и заботы приобретают для них невероятную важность, в то время как страшные трагедии они принимают походя. Но их дочь каждый день звонит и уговаривает их переехать к ней в Уилтшир, пожить там, пока его не поймают. Им не хочется, но она — волевая женщина и очень настойчива. Если она позвонит вечером, когда уже стемнеет, и обнаружит, что меня нет дома, у нее будет лишний повод нажать на стариков. — Мэг помолчала, потом сказала: — Как ужасно закончился этот званый обед! Элис собрала очень интересную, хоть и несколько странную компанию. Я бы предпочла, чтобы мистер Лессингэм не упоминал о некоторых деталях, но ему ведь нужно было выговориться. Видно, так ему легче, тем более что он живет один.

    — Нужна была бы нечеловеческая выдержка, чтобы хранить все это, — заметил Дэлглиш. — Но я тоже предпочел бы, чтобы он опустил наиболее непристойные детали.

    — Это имеет немалое значение и для Алекса. Некоторые из женщин, работающих на станции, и так уже требуют, чтобы их провожали домой после вечерней смены. Элис говорит, Алексу это не так-то легко будет организовать. Ведь они согласятся, чтобы их провожал мужчина, только если у него имеется прочное алиби хотя бы для одного из убийств, совершенных Свистуном. Люди теряют способность рассуждать разумно, даже если они проработали с человеком лет десять и знают его как облупленного.

    — Да, убийство, особенно такое, убивает и способность рассуждать разумно, — согласился Дэлглиш. — Майлз Лессингэм упомянул еще одну смерть — смерть Тоби. Это тот молодой человек, который покончил с собой на станции? Я припоминаю, в одной из газет, кажется, была заметка об этом.

    — Это была страшная трагедия. Тоби Гледхилл был у Алекса одним из самых блестящих молодых ученых. Он сломал себе шею, бросившись вниз, прямо на реактор.

    — Так что ничего таинственного здесь не было?

    — Нет, абсолютно ничего таинственного. Кроме того, почему он это сделал. Мистер Лессингэм видел, как это произошло. Удивительно, что вы это запомнили, ведь газеты почти ничего о нем не писали. Алекс постарался свести газетные публикации к минимуму, чтобы оберечь родителей Тоби.

    И электростанцию, разумеется, тоже, подумал Дэлглиш. Интересно, почему Лессингэм говорил об этой смерти так, словно это тоже было убийство? Но расспрашивать дальше не стал. Слова Лессингэма были произнесены так тихо, что Мэг вполне могла их и не расслышать. Вместо этого он спросил:

    — Вы счастливы, живя здесь, на мысу?

    Вопрос, казалось, не вызвал у нее удивления, зато крайне удивил самого Адама, как, кстати, и то, что они так запросто, по-дружески шли теперь вместе. Как странно, что ему с ней так легко и покойно. Ему нравилась ее спокойная мягкость, за которой ощущалась недюжинная сила характера. У нее был приятный голос, а он придавал такое значение голосам… Однако всего полгода назад этого было бы недостаточно, чтобы он выдержал ее общество чуть долее, чем того требовали правила хорошего тона. Он просто проводил бы ее до старого пасторского дома, а затем, выполнив эту нетрудную обязанность и с облегчением вздохнув, один направился бы к руинам аббатства, кутаясь в привычное одиночество, словно в плащ. Одиночество по-прежнему было ему необходимо. Он не мог бы вытерпеть и суток, если бы большую часть из этих двадцати четырех часов не провел совершенно один. Но что-то в нем изменилось. Возможно, возраст, успех, возрождение стихотворного дара, а может быть, и только начинавшая зарождаться любовь делали его более общительным. И он вовсе не был уверен, следует ему радоваться или противиться этому.

    Он чувствовал: Мэг всерьез обдумывает ответ на его вопрос.

    — Да, кажется, я здесь счастлива. Иногда — очень. Я приехала сюда, пытаясь сбежать от проблем, с которыми столкнулась в Лондоне. И, хоть и не имела этого в виду, забралась от Лондона как можно дальше на восток.

    — И обнаружили здесь для себя новые проблемы, новые опасности: АЭС и Свистун — две разные формы угрозы.

    — Эти опасности страшны своей таинственностью, пугают ужасом неизведанного. Но здесь нет прямого адресата: ни та, ни другая не угрожают мне и только мне лично. Но я сбежала, а всем беглецам, видимо, свойственно нести, пусть и не очень тяжкое, бремя вины. И я очень скучаю о детях. Может, надо было остаться и продолжать борьбу. Но борьба превратилась в самую настоящую войну, попала в газеты. А я не приспособлена для роли главного персонажа самых реакционных газет. Мне хотелось всего-навсего чтобы меня оставили в покое и дали заниматься своим делом, которому меня учили и которое я так люблю. Но каждый учебник, каждая книга, которые я использовала, каждое мое слово подвергались тщательнейшей проверке. Нельзя учить детей в атмосфере злобной подозрительности. А потом я поняла, что и жить в такой атмосфере невозможно.

    Мэг считала само собой разумеющимся, что он знал, кто она такая. Да и в самом деле все, кто читал газеты, не могли этого не знать.

    Адам ответил:

    — Можно бороться с невежеством, глупостью и фанатизмом, когда они выступают по отдельности. Когда они объединяются, разумнее всего, может быть, отойти в сторону, хотя бы для того, чтобы не сойти с ума.

    Теперь они совсем близко подошли к аббатству, и заросшая грубой травой земля все резче бугрилась под их ногами. Мэг споткнулась, и Дэлглиш протянул руку, чтобы ее поддержать. Мэг сказала:

    — Под конец дело свелось к двум письмам. В одном они требовали, чтобы «черная доска» называлась «меловая доска». Не черная. Меловая. Я не поверила собственным глазам. Я до сих пор не верю, что разумный человек, какого бы цвета кожи он ни был, может возражать против словосочетания «черная доска». Она же доска, и она — черная! Прилагательное «черный» само по себе не может быть оскорбительным. Всю свою жизнь я называла классную доску черной. С какой стати они пытаются заставить меня иначе говорить на моем родном языке? Но знаете, сейчас здесь, на мысу, под этим небом, перед этим величием, все это кажется ничтожным и мелким. Может быть, все, чего мне удалось добиться, это возвести пустяки в принцип.

    Дэлглиш заметил:

    — Агнес Поули поняла бы вас. Моя тетушка разыскала протоколы. Рассказывала мне о ней. Она явно отправилась на костер из-за того, что упрямо держалась собственного представления о вселенной и не собиралась его менять. Не могла согласиться с тем, что тело Христово присутствует в святых дарах, одновременно находясь на небесах. Это противоречит здравому смыслу, утверждала она.

    Может, Алексу стоило бы взять великомученицу Агнес в покровители его АЭС: ведь она — квазисвятое воплощение рационализма.

    — Но это совсем другое. Она верила, что ее бессмертная душа в опасности.

    — Кто знает, во что она на самом деле верила? — откликнулся Дэлглиш. — Мне думается, она могла поступить так из упрямства. Просто божественного упрямства! Это меня даже восхищает.

    — Я думаю, мистер Копли возразил бы, что она была не права, и не из-за упрямства, но из-за чисто земного взгляда на причастие, — сказала Мэг. — Я недостаточно знаю, чтобы спорить о таких вещах. Но умереть такой ужасной смертью за собственное продиктованное здравым смыслом представление о вселенной… Пожалуй, это замечательно. Когда я прихожу к Элис, я всегда прежде всего читаю надпись на плите у двери. Как бы отдаю дань… Но я не чувствую ее присутствия в «Обители мученицы». А вы?

    — Ни на йоту. Подозреваю, что центральное отопление и мебель в стиле модерн привидениям противопоказаны. А вы раньше знали Элис Мэар? До того, как сюда приехали?

    — Я никого здесь не знала. Я ответила на объявление. Миссис и мистер Копли поместили его в газете «Леди». Они предлагали бесплатное жилье и питание тому, кто согласился бы делать для них, как они выразились, небольшую и несложную домашнюю работу. Разумеется, эвфемизм этот означает просто вытирать пыль и подметать в доме. Но этим дело никогда не ограничивается. И если бы не Элис… Я даже и не подозревала, как мне недостает женской дружбы. В школе у нас были просто группировки, союзы — оборонительные или наступательные. Объединялись по политическим пристрастиям и никак иначе.

    Дэлглиш снова сказал:

    — Агнес Поули поняла бы вас. Эта атмосфера… Она и сама дышала ею.

    С минуту они шли молча, слыша лишь, как шуршат, раздвигаясь под их шагами, длинные стебли травы. Почему это, думал Дэлглиш, идешь к морю, и вдруг наступает момент, когда шум его обретает новую силу, будто кроющаяся в нем угроза, на некоторое время смилостивившись и притихнув, снова собирает воедино всю свою ярость. Вглядываясь в небо, проколотое крохотными иглами света, он, казалось, ощущал, как поворачивается под его ногами Земля, чувствовал, как таинственно замерло время, слив в единый миг прошлое, настоящее и будущее: руины аббатства; бетонные доты последней войны, упрямо не поддающиеся разрушению; у берега — рассыпающиеся защитные сооружения войны предыдущей; ветряную мельницу и АЭС. И еще он подумал, что, может быть, именно попав вот в такой временной лимб,[26] утратив ориентиры, прежние владельцы «Обители мученицы» и выбрали тот текст. Тут вдруг его спутница остановилась и произнесла:

    — В развалинах аббатства — свет. Две короткие вспышки, как фонарик.

    Они постояли молча, вглядываясь во тьму. Ничего. Мэг сказала, чуть ли не извиняющимся тоном:

    — Я уверена: там был свет. И какая-то тень — кто-то или что-то — двигалась на фоне восточного окна. Вы не заметили?

    — Я смотрел на небо.

    Она проговорила с сожалением:

    — Ну, теперь там ничего не видно. Вполне возможно, мне просто померещилось.

    И когда минут через пять они осторожно прошли по заросшей травой кочковатой земле в самое сердце разрушенного аббатства, там никого и ничего не было видно. Молча посмотрели в проем восточного окна к краю обрыва и увидели выбеленное луной пространство песчаного берега, протянувшегося на юг и на север и окаймленного кружевной полосой белой пены. Если тут кто-то и был, подумал Дэлглиш, у него масса возможностей скрыться с глаз долой за обломками бетона или в трещинах на склоне обрыва. Не было смысла, да и реальных причин устраивать погоню, даже если бы они знали, в каком направлении скрылся этот человек. Люди имеют право в одиночестве бродить по ночам. Мэг заговорила снова:

    — Конечно, мне могло померещиться. Только я так не думаю. Во всяком случае, ее здесь нет.

    — Ее?

    — Ну да. Разве я вам не сказала? У меня создалось совершенно четкое впечатление, что это женщина.


    Глава 4

    К четырем утра, когда Элис Мэар, тоненько и отчаянно вскрикнув, очнулась от ночного кошмара, над мысом поднимался ветер. Она протянула руку зажечь ночник, проверила время и легла на спину. Панический страх покидал ее медленно, глаза пристально глядели в потолок, пока ужасающая правдоподобность кошмара не истаяла в сознании. Это был старый сон, старый призрак, вернувшийся после долгих лет, вызванный к жизни событиями прошлого вечера и неоднократным повторением слова «убийство». С тех пор как Свистун принялся за дело, оно, это слово, казалось, постоянно звучит повсюду, словно носится в воздухе. Медленно-медленно Элис вернулась в реальный мир, явивший себя негромкими ночными шумами, вздохами ветра в трубах, ощущением крахмальной гладкости простыни под судорожно впившимися в нее пальцами, неестественно громким тиканьем часов и — более всего — прямоугольником бледного света за распахнутой рамой и раскрытыми шторами, в котором виднелось усыпанное звездами небо.

    Сон не нуждался в истолковании. Это был просто еще один, новый вариант старого кошмара, не такой ужасный, как ночные видения детства, более рациональный, более взрослый кошмар. Она и Алекс снова были детьми, и все семейство жило вместе с миссис и мистером Копли в старом пасторском доме. Это — во сне — было вовсе не удивительно. Просто пасторский дом выглядел попросторнее и менее претенциозно, чем «Солнечный брег» — смешное название, ведь их дом стоял не на берегу, и солнце, казалось, никогда не заглядывало в его окна. Оба дома были построены в поздневикторианском стиле, из тяжелого красного кирпича, у обоих — по крыльцу под высокой заостренной крышей, а в глубине крыльца массивная дверь резного дерева, и каждый стоял одиноко, укрытый зеленью сада. Во сне Элис шла рядом с отцом по обсаженной кустами аллее. Отец нес кривой садовый нож-резак и одет был точно так, как в тот последний страшный осенний день: майка, промокшая от пота, и шорты. Он шагал широко, и слишком короткие шорты не могли скрыть выпирающую из-под них мошонку; бледные ноги от колен до ступней поросли густым черным волосом. На душе у Элис было неспокойно: она знала — Копли ждут, чтобы она приготовила им обед. Мистер Копли, облаченный в рясу и развевающийся стихарь, нетерпеливо шагал взад и вперед по лужайке за домом и, казалось, не замечал их присутствия. Отец что-то объяснял ей, слишком громко и с нарочитой терпеливостью — так он обычно разговаривал с матерью. Самый его голос как бы говорил: «Я знаю, ты слишком глупа, чтобы понять, но я буду говорить медленно и громко и, надеюсь, ты не станешь слишком долго испытывать мое терпение».

    Он произнес: «Алекс не получит теперь эту должность. Я уж постараюсь, чтоб не получил. На такой пост никто не назначит человека, который убил собственного отца».

    Говоря это, он взмахнул резаком, и Элис увидела, что лезвие обагрено кровью. И тут вдруг отец, сверкая глазами, бросился к ней, поднял руку, и она почувствовала, как острие ножа пронзило ей кожу на лбу и хлынувшая потоком кровь стала заливать глаза. Сейчас, уже совсем проснувшись, она часто дышала, как после быстрого бега. Поднесла ладонь ко лбу и поняла, что холодная влага на коже — не кровь, а пот.

    Как всегда, раз уж она проснулась перед рассветом, не было ни малейшей надежды заснуть снова. Можно было бы встать, набросить халат, спуститься в кухню и заварить чай. Можно просмотреть гранки, почитать, послушать международную программу Би-би-си. Или принять снотворное. У нее огромный запас таблеток, ей-богу, достаточно сильных, чтобы подарить ей забвение. Но она старалась заставить себя отвыкнуть от снотворных. Поддаться соблазну теперь значило бы признать власть этого кошмара. Она сейчас встанет и заварит себе крепкого чаю. И не страшно, что она вдруг разбудит Алекса. Алекс очень крепко спит, даже зимние ураганы не в силах его разбудить. Но прежде чем встать, она должна совершить некую процедуру, вроде «изгнания бесов». Если она хочет, чтобы этот сон утратил власть над ней, если ей суждено каким-то образом помешать ему вновь и вновь возвращаться, она должна теперь, почти тридцать лет спустя, решиться и восстановить в памяти все события того дня.

    Стоял теплый осенний день — начало октября. Она и Алекс вместе с отцом работали в саду. Отец расчищал густые заросли куманики и подстригал разросшиеся кусты, окаймлявшие дорожку в дальнем, не видном из окон дома конце сада. Отец яростно работал резаком, обрубая сучья, а она и Алекс оттаскивали их подальше в сторону, готовясь соорудить костер. Для этого времени года отец был одет слишком легко, но пот лил с него ручьем. Она и сейчас видела, как взлетает и падает его рука, слышала хруст сучьев под ножом, чувствовала, как колючки ранят ее пальцы, в ушах ее снова звучал резкий голос, отдающий приказы. А потом вдруг отец вскрикнул. То ли попался гнилой сучок, то ли отец промахнулся… Резак соскользнул и впился в голую ногу выше колена, и, обернувшись на крик, Элис увидела, как фонтаном хлынула из раны алая кровь, и отец стал оседать, словно раненый зверь, а пальцы его бессильно цеплялись за воздух. Выронив резак, он протянул к ней дрожащую правую руку, ладонью вверх и смотрел умоляюще, беспомощно, словно ребенок. Пытался что-то сказать, но Элис не могла расслышать слов. Словно зачарованная, она двинулась к отцу, но тут почувствовала, как ее схватили за руку: Алекс тащил ее прочь по дорожке, меж кустами лавровишни, в глубину фруктового сада.

    Она крикнула:

    — Алекс, стой! Он истекает кровью! Он умирает! Надо позвать на помощь.

    Элис не могла вспомнить, сумела ли она и вправду произнести эти слова. Все, что осталось в памяти, — это сильные руки брата на ее плечах, когда он прижал ее спиной к корявому стволу яблони и держал так не отпуская. Он произнес только одно слово:

    — Нет.

    Содрогаясь от ужаса, с колотившимся сердцем, Элис не смогла бы высвободиться из его рук, даже если бы хотела. И она понимала, что Алексу важно это ее бессилие. То было его решение, его собственный акт возмездия. Ей, порабощенной чужой волей, освобожденной от ответственности, не дано было выбирать. Сейчас, тридцать лет спустя, она лежала замерев на кровати, не сводя глаз с прямоугольника неба в окне, и вспоминала это единственное слово и глаза брата, глядящие в ее глаза, его руки на ее плечах, грубое прикосновение древесной коры, царапающей ей спину сквозь сетчатую трикотажную футболку. Казалось, время остановилось. Она не могла сейчас вспомнить, как долго он держал ее так, не отпуская. Помнила только, что ей казалось — прошла целая вечность, целая вечность неизмеримого времени. А потом наконец он глубоко вздохнул и сказал:

    — Ну ладно. Теперь можно. Пошли.

    И это тоже было поразительно: он так четко мыслил, рассчитывал, как долго следует выждать. Он буквально волок ее за собой, пока они не остановились над телом отца. И глядя вниз, на по-прежнему протянутую, недвижную руку, на остекленевшие открытые глаза, на огромную красную лужу, медленно впитывающуюся в землю, Элис осознала, что перед ней — труп, что отца больше нет, нет и не будет, и ей уже не придется со страхом ждать, что он опять сделает с ней это, — никогда. Алекс посмотрел на нее и сказал, произнося слова громко и раздельно, словно говорил с умственно отсталым ребенком:

    — Теперь он уже никогда не сделает с тобой того, что делал. Что бы это ни было. Никогда. Слушай меня внимательно, я расскажу тебе, что случилось. Мы ушли, а он остался. Мы пошли в сад, лазали на яблоню. Потом решили, что надо вернуться. И нашли его. Вот и все. Все очень просто. Тебе ничего больше говорить не надо. Говорить буду я, ты только не вмешивайся. Посмотри на меня, Элис. Посмотри на меня. Ты поняла?

    Ее голос, когда она смогла заговорить, был хриплым и дрожащим, как у старухи. Слова застревали в горле.

    — Да. Я поняла.

    И снова Алекс схватил ее за руку и тащил за собой, бегом через лужайку, чуть не выдернув руку из сустава. Они ворвались в дом через кухонную дверь с криком, таким громким, что он больше походил на победный клич. Элис увидела, как побледнела мать, будто и она истекала кровью, услышала задыхающийся голос брата:

    — С отцом несчастье. Доктора, скорее!

    И она осталась в кухне одна. Было очень холодно. Плитки пола под ногами источали ледяной холод. Деревянная столешница, к которой она приникла лицом, холодила щеки. Никто не появлялся. Она смутно слышала, как кто-то звонит по телефону в передней. Слышались другие голоса, чьи-то шаги. Кто-то плакал. Потом — еще шаги и шорох автомобильных шин по гравию.

    Алекс оказался прав. Все было очень просто. Никто не задавал ей вопросов, ни у кого не возникло никаких подозрений. Их рассказу поверили беспрекословно. Она не присутствовала на следствии, но Алекс был, правда, он так никогда и не рассказал ей, что там происходило. Потом некоторые из тех, кого это так или иначе касалось, — их семейный врач, поверенный, друзья ее матери — снова пришли к ним в дом. Получилось что-то вроде странного званого чаепития, с бутербродами и домашним пирогом с вареньем. Все были с детьми очень добры. Кто-то даже погладил ее по головке. Чей-то голос произнес: «Трагично, что никого не оказалось поблизости. Присутствие духа и элементарное знание приемов первой помощи — и он был бы жив».

    Но вот послушная воле память завершила навязанную ей процедуру. Ночной кошмар утратил свою ужасную власть.

    Если повезет, она теперь освободится от него надолго — может, на несколько месяцев. Элис спустила с кровати ноги и потянулась за халатом.

    Она только успела залить кипятком чай и стояла, ожидая, чтобы он настоялся, когда услышала шаги на лестнице и, обернувшись, увидела высокую фигуру брата, загородившую собой дверь. Алекс в своем — таком знакомом — халате в рубчик выглядел молодо и казался ей беззащитным и легкоранимым мальчишкой. Пальцами обеих рук он расчесывал спутанные после сна волосы. Удивленная его появлением — он всегда так крепко спал, — Элис спросила:

    — Я тебя разбудила? Прости.

    — Да нет. Я давно проснулся и никак не мог заснуть снова. Обед слишком запоздал из-за Лессингэма, а есть на ночь вредно. Чай только заварила?

    — Он почти готов. Минутку — и можно наливать.

    Алекс взял с серванта еще одну кружку и налил чаю себе и сестре. Элис опустилась в плетеное кресло и молча взяла кружку с чаем. Алекс сказал:

    — Ветер поднимается.

    — Да, уже с час как.

    Он прошел к двери и, отперев верхнюю деревянную панель, толчком откинул ее наружу. Элис почувствовала, как в комнату ворвался холод, лишенный запаха, но сразу убивший слабый аромат свежезаваренного чая, услышала сердитый, низкий гул взволнованного моря. Прислушавшись, она подумала, что гул усиливается, нарастает, и представила себе, поежившись от воображаемого и потому не такого уж неприятного страха, как рушатся наконец хрупкие невысокие скалы на берегу, и белопенное неистовство, накатываясь на мыс, разбивается о дверь их дома и швыряет Алексу в лицо рваные клочья пены.

    Глядя, как он всматривается в ночь, она ощутила прилив нежности и любви, столь же чистой и незамутненной, как порыв холодного воздуха, освеживший ей лицо. Ощущение было мимолетным, но сила чувства поразила ее. Брат был так близок ей, стал настолько частью ее самой, что у нее не было необходимости, да и не хотелось слишком задумываться над природой ее чувства к нему. Она знала, что ей всегда доставляло радость, когда он жил здесь, в одном с ней доме, приятно было слышать его шаги наверху, есть вместе с ним по вечерам приготовленную ею еду. Но ни она, ни он никогда не предъявляли никаких требований друг к другу. Даже когда Алекс женился, ничего не изменилось. Женитьба его не была для Элис неожиданностью, ей даже нравилась Элизабет; но и развод их нисколько ее не удивил. Она не думала, что Алекс когда-нибудь снова женится, но была уверена, что ничто не изменится в их отношениях, сколько бы жен ни появилось в его жизни. Временами вот так, как сейчас, она усмехалась с грустной иронией, зная, как воспринимают их отношения чужаки. Те, кто полагал, что дом принадлежит Алексу, а не ей, считали, что незамужняя сестра поселилась с ним ради крыши над головой, стремясь избегнуть одиночества и обрести цель существования. Другие, более чуткие, но столь же далекие от истины, становились в тупик, видя полную независимость брата и сестры друг от друга: оба приезжали и уезжали, как кому заблагорассудится, и ни брат, ни сестра не вмешивались в дела друг друга. Элис помнила, что Элизабет как-то сказала ей в первые недели после помолвки:

    — Вам не кажется, что вы с Алексом довольно-таки устрашающая пара?

    А она не удержалась и ответила:

    — О да, конечно.

    Элис купила «Обитель мученицы» до того, как Алекс был назначен директором АЭС, и он поселился вместе с ней, следуя негласному уговору, что это — временное обстоятельство и он переедет, как только решит, что делать: оставить ли квартиру в Барбикане[27] в качестве своего постоянного обиталища или продать ее и купить дом в Норидже и небольшой pied a terre[28] в Лондоне. Алекс по сути своей был человеком сугубо городским. Элис и представить не могла, чтобы ее брат способен был навсегда поселиться вне города. Если бы, получив новое назначение, он переехал в Лондон, она не поехала бы с ним, да он — Элис была в этом уверена — и не ждал бы от нее подобного шага. Здесь, на дочиста вылизанном морем берегу, она нашла наконец место, которое могла назвать своим домом. И то, что ее брат мог появляться здесь и исчезать без предупреждения, нисколько не мешало этому дому оставаться таковым.

    Должно быть, думала она, прихлебывая горячий чай, был уже второй час, когда он вернулся от Хилари Робартс. Интересно, что его задержало? Как всегда поначалу, она спала не очень крепко и слышала, как повернулся в замке ключ, слышала, как брат поднимается наверх по лестнице. Потом снова погрузилась в сон. Сейчас было около пяти. Он, видимо, спал всего пару часов.

    Как раз в этот момент, словно вдруг почувствовав утреннюю прохладу, Алекс закрыл верхнюю створку двери, задвинул засов, потом подошел и, опустившись в кресло напротив Элис, со вкусом потянулся. Откинулся на спинку и обнял ладонями кружку с чаем.

    — Ужасно обидно, что Кэролайн Эмфлетт не хочет уезжать из Ларксокена, — сказал он. — Мне вовсе не улыбается начинать работу на новом месте, да еще такую работу, с неизвестным секретарем-референтом. Кэролайн знает, как я работаю. И я считал само собой разумеющимся, что она поедет со мной в Лондон. Ужасно неудобно.

    Не просто неудобно, подумала Элис. Задета его гордость, страдает личный престиж.

    Обычно высшие чиновники, переходя на другую работу, брали с собой своих личных секретарей. Нежелание секретаря расстаться со своим начальником было лестным подтверждением преданности ему лично. Элис с сочувствием отнеслась к огорчению брата, но вряд ли именно оно не дало Алексу заснуть в эту ночь.

    А он продолжал:

    — По личным мотивам — во всяком случае, так она говорит. По-видимому, имеется в виду Джонатан Ривз. Бог его знает, что она нашла в этом парне. Он даже и техник не больно хороший.

    Элис с трудом сдержала улыбку.

    — Сомневаюсь, что он интересует ее как техник, — сказала она.

    — Ну, если он интересует ее как мужчина, то она гораздо менее разборчива, чем я мог бы предположить.

    Алекс вовсе не плохо разбирается в людях, думала Элис, как в мужчинах, так и в женщинах. До сих пор он очень редко ошибался в своих суждениях, во всяком случае — по большому счету. А уж если речь шла о научных способностях человека — практически никогда. Однако в том, что касается необычных комплексов и иррациональных мотивов человеческого поведения, Алекс не разбирается совершенно. Разумеется, он знает, что вселенная сложна, но считает, что она подчиняется определенным законам; впрочем, подозревала Элис, брат вряд ли употребил бы слово «подчиняется», поскольку оно подспудно предполагает сознательный выбор. «Так, — заключил бы он, — функционирует физический мир. Он доступен человеческому разуму, и в какой-то степени человеческому контролю». Люди же приводили его в замешательство, поскольку способны были на неожиданные поступки. В наибольшее замешательство его приводило то, что и сам он способен был время от времени совершать неожиданные поступки. Он чувствовал бы себя вполне как дома, если бы оказался в елизаветинском XVI веке и мог распределять людей по категориям, соответственно четырем основным типам темперамента: холерики, меланхолики, сангвиники, флегматики — по свойствам, отражающим влияние планет, под знаком которых эти люди родились. Надо только установить этот факт — и все расставляется по своим местам. Однако же его постоянно удивляло, что человек может быть способным ученым и в то же время абсолютным идиотом в отношениях с женщинами, может проявлять здравомыслие в каких-то определенных областях жизни и вести себя как неразумный ребенок — в других. Вот теперь он и дуется из-за того, что его секретарша, которую он отнес к категории людей умных, здравомыслящих и преданных своему делу, предпочла остаться в Норфолке с любимым человеком, который у Алекса ничего, кроме презрения, не вызывает, вместо того чтобы последовать за своим боссом в Лондон.

    — Мне помнится, ты как-то говорил, что считаешь Кэролайн сексуально весьма холодной особой, — сказала она.

    — Разве? Ничего подобного. Это подразумевало бы наличие некоторого личного опыта. Думаю, я мог сказать, что не нахожу ее физически привлекательной. Секретарь-референт с красивой внешностью, высокой работоспособностью и полным отсутствием сексуальной привлекательности — это же идеал!

    Элис сухо заметила:

    — Ну, я полагаю, что идеальный секретарь, с точки зрения мужчины, это женщина, которой удается дать своему боссу понять, что она мечтает спать с ним, но благородно сдерживает свое желание исключительно в интересах дела. Что же будет с Кэролайн?

    — О, ей о работе нечего беспокоиться. Если она хочет остаться в Ларксокене, ее тут будут просто на части рвать. Она умна, тактична и прекрасный работник.

    — Но, по-видимому, не очень тщеславна. Иначе зачем бы ей так уж обязательно оставаться в Ларксокене? — спросила Элис и добавила: — У Кэролайн могут быть и другие причины хотеть здесь остаться. Недели три тому назад я видела ее в Нориджском соборе. Она встречалась с каким-то мужчиной в приделе Богоматери. Они явно осторожничали, и все это было очень похоже на тайное свидание.

    Алекс спросил без особого интереса:

    — Что за мужчина?

    — Средних лет. Ни то ни се. Незапоминающийся. Но слишком старый, чтобы его можно было принять за Джонатана Ривза.

    Больше Элис ничего не сказала — видела, что ему не очень интересно и что мысли его бродят где-то далеко. И все же, припомнив эту встречу, она находила ее теперь довольно странной. Кэролайн упрятала свои белокурые волосы под огромный берет и надела очки. Но камуфляж — если это был камуфляж — не возымел эффекта. Сама Элис быстро прошла вперед, не желая, чтобы ее узнали и подумали, что она подглядывает. Минутой позже она заметила, что Кэролайн медленно идет по проходу с путеводителем в руке, а мужчина следует за ней на некотором тщательно соблюдаемом расстоянии. Они вместе подошли к одному из памятников и остановились, вроде бы поглощенные созерцанием. А затем, минут через десять, когда Элис уходила из собора, она увидела мужчину снова. На этот раз путеводитель в руке держал он.

    Алекс больше не заговаривал о Кэролайн. Помолчав с минуту, он произнес:

    — Не очень-то удачное получилось застолье.

    — Мало сказать. На тройку с минусом, за исключением еды, разумеется. Что произошло с Хилари? Она что, нарочно портила всем настроение, или ей и в самом деле худо?

    — Людям обычно бывает и в самом деле худо, когда они не могут получить то, чего хотят.

    — В данном случае — тебя?

    Он улыбнулся, глядя в пустой камин, но ничего не ответил.

    — Думаешь, она будет тебе надоедать?

    — Не просто надоедать. Угрожать.

    — Угрожать? Как угрожать? Ты хочешь сказать — она может представлять опасность для тебя лично?

    — Пожалуй, больше, чем только для меня лично.

    — Но ты сможешь с этим справиться?

    — Я смогу с этим справиться. Но ни за что не назначу ее главным администратором. Для станции это было бы истинным бедствием. Мне не следовало ее назначать даже и.о. главного.

    — А когда у тебя беседа наверху?

    — Через десять дней. Перспективы довольно благоприятные.

    — Значит, у тебя есть десять дней, чтобы решить, что с ней делать?

    — Да нет, поменьше. Она требует, чтобы я принял решение к воскресенью.

    «Решение? Какое? — подумала Элис. — О ее карьере? О продвижении по службе? Об их будущей совместной жизни? Неужели эта женщина не понимает, что никакой совместной жизни с Алексом у нее не может быть?»

    Элис спросила, зная, как важен вопрос, который она задает. Зная, что только она может решиться задать ему этот вопрос:

    — Ты будешь очень разочарован, если не получишь этого назначения?

    — Мне будет очень горько, а горечь разъедающе действует на душу. Да и на мозг тоже. Я хочу получить это назначение, оно мне необходимо, и я — именно тот человек, которому оно по плечу. Полагаю, так думает каждый из кандидатов на этот пост, но в моем случае это истинная правда. Это очень важный пост, Элис. Один из самых важных. Будущее — за ядерной энергией, если мы хотим, чтобы наша планета продолжила свое существование. Но мы должны управлять ею гораздо лучше — и в масштабах страны, и в масштабах всего мира.

    — Мне представляется, что ты — единственный серьезный кандидат, Алекс. Наверняка тебя пригласили на эту беседу, потому что решили, что нашли нужного человека. Это совершенно новая должность. Они до сих пор прекрасно обходились без главного контролера по ядерной энергии. Совершенно ясно, что, если поручить это дело компетентному человеку, откроются широчайшие возможности. Но в неумелых руках это будет просто еще один отдел по связям с общественностью, напрасная трата государственных средств.

    Алекс был слишком умен, чтобы не понять, что все это говорится, чтобы придать ему уверенности. Элис была единственным человеком на свете, от которого он мог не только ждать, но и принять такое.

    Он ответил:

    — Есть подозрение, что назревают кое-какие неприятности. И наверху нужен человек, который мог бы нас всех от этих неприятностей избавить. Мелочи, такие, как точный круг его обязанностей, в чьем подчинении он будет находиться, сколько будет получать, — все это еще предстоит решить. Поэтому они и тянут с официальной спецификацией должности.

    — Ты вовсе не нуждаешься в письменной спецификации, чтобы представлять себе, кто им нужен. Ученый с именем, опытный администратор и эксперт в области связей с общественностью. Может быть, тебе предложат пройти телевизионный тест. В наши дни, если человек хорошо смотрится на экране, его могут взять куда угодно.

    — Такие тесты — только для президентов и премьер-министров. Не думаю, что они зайдут так далеко. — Алекс взглянул на часы: — Светает. Пойду, пожалуй, попробую соснуть пару часов.

    Однако прошло еще не меньше часа, прежде чем они закончили разговор и разошлись по своим комнатам.


    Глава 5

    Дэлглиш подождал, пока Мэг отопрет дверь и шагнет за порог. Только тогда он пожелал ей спокойной ночи, а она постояла еще минутку в дверях, глядя, как он шагает прочь по усыпанной гравием дорожке и исчезает во тьме. Потом прошла в просторный квадратный холл с мозаичным полом и огромным камином из тесаных плит, в холл, который зимними вечерами, казалось, еще полнился отдаленным эхом детских голосов — голосов пасторских детей времен королевы Виктории — и где Мэг могла еще различить слабый запах, так похожий на запах храма.

    Аккуратно сложив и перекинув пальто через резные перила у нижней ступени лестницы, Мэг прошла на кухню — подготовить поднос с ранним завтраком для миссис и мистера Копли, тем самым завершая свои каждодневные обязанности.

    Допотопная кухня — большая квадратная комната в задней части дома — не была модернизирована, когда Копли купили дом, и они не стали в ней ничего менять. Слева от двери стояла древняя газовая плита, такая тяжелая, что Мэг не под силу было ее сдвинуть, чтобы вымыть и вычистить все за ней, и лучше было просто не думать о многолетних напластованиях жира, приклеивших плиту к стене. Под окном — глубокая фаянсовая раковина, в пятнах, облупившаяся за семьдесят лет существования: ее совершенно невозможно по-настоящему отчистить. Пол выложен истершимися каменными плитами, по которым утомительно ходить и которые зимой, казалось, источали промозглую, леденящую ноги сырость. Стена напротив окна и раковины занята дубовым буфетом, очень старым и, по всей вероятности, весьма ценным — в том случае, разумеется, если, отодвинутый от стены, он не рассыплется на куски. Над дверью по-прежнему красовался целый ряд старинных колокольчиков, на каждом надпись готическим шрифтом: «гостиная», «столовая», «кабинет», «детская». Эта кухня не поощряла, а скорее противилась стремлению кухарки пустить в ход все свое умение, если только это стремление простиралось чуть дальше, чем всего лишь сварить яйцо. Но теперь Мэг почти не замечала этих недостатков: как и весь пасторский дом, старая кухня стала для нее домом.

    После агрессивности и недоброжелательства школьных коллег, после исполненных ненависти писем она была счастлива обрести это, пусть временное, убежище в тихом и спокойном доме, где никто никогда не повышал голоса, где ее не разбирали по косточкам, с пристрастием анализируя каждую фразу, в надежде отыскать там расистскую, извращенческую или фашистскую подоплеку. В этом доме слова сохраняли тот смысл, который в них вкладывали бесчисленные поколения людей; здесь непристойностей просто не знали, а если и знали, то никогда не произносили; здесь сохранился добрый порядок, символом которого для Мэг было ежедневное отправление мистером Копли церковной службы, чтение утренней и вечерней молитв. Иногда все они вместе — мистер и миссис Копли и она сама — казались ей изгнанниками, вынужденными жить где-то в далекой чужой стране, упрямо храня старинные обычаи и давно утраченный образ жизни, а с ними и отошедшие в прошлое религиозные обряды. И она полюбила обоих стариков. Конечно, она питала бы гораздо больше уважения к мистеру Копли, если бы он не был эгоистичен по мелочам, не был так поглощен заботами о собственном комфорте. Но это, говорила она себе, скорее всего результат усилий любящей и преданной жены, баловавшей мужа вот уже целых полвека. А он любил свою жену. Полагался на нее во всем. С уважением принимал ее суждения. Счастливые люди, думала Мэг. Они уверены во взаимной привязанности и, наверное, с годами находят все большее утешение в мысли, что, если судьба не подарит им счастливой возможности умереть в один и тот же день, разлука их не будет слишком долгой. Но можно ли и вправду верить в это? Ей очень хотелось спросить у них об этом, но она прекрасно понимала, что такой вопрос с ее стороны показался бы слишком бесцеремонным. Не может быть, чтобы у них не было сомнений, наверняка им пришлось сделать в глубине души какие-то оговорки в отношении Символа веры, столь убежденно повторяемого по утрам и вечерам. Но может быть, самое главное в восемьдесят лет — сила привычки? Тело утратило интерес к плотским утехам, ум — к интеллектуальным, и мелочи жизни приобретают теперь большее значение, чем явления крупного масштаба; в конце концов, человек медленно постигает ту истину, что на самом деле ничто не имеет значения.

    Работа в доме не была слишком обременительной, но Мэг сознавала, что чем дальше, тем больше обязанностей она берет на себя в сравнении с тем, что требовалось по объявлению, и она чувствовала, что теперь главным беспокойством в жизни стариков было — не собирается ли она от них уйти. Их дочь снабдила родителей всеми необходимыми механизмами, облегчающими работу по дому: стиральной машиной, машиной для мойки посуды и автосушилкой. Все это помещалось в пустой кладовке у черного хода, однако до появления Мэг в доме Копли не желали пользоваться этим оборудованием, опасаясь, что не сумеют вовремя выключить какую-нибудь из машин или все сразу, и представляя себе, как все они продолжают крутиться и шуметь всю ночь, перегреваются, взрываются, а весь дом содрогается от вышедшего из-под контроля электрического тока.

    Их единственная дочь жила в своем поместье в Уилтшире и очень редко навещала стариков, хотя по телефону звонила часто и в основном в самое неподходящее время. Это она беседовала с Мэг по поводу работы в старом пасторском доме, когда та пришла по объявлению, и теперь Мэг с трудом могла найти хоть что-то общее между этой самоуверенной и несколько агрессивной женщиной в деловом костюме из твида и двумя мягкими, добрыми стариками, которых успела узнать и полюбить. Кроме того, она знала, что они побаиваются дочери, хотя никто из них ни за что не признался бы в этом ни ей, ни, по всей вероятности, самим себе. Дочь, несомненно, сказала бы, что командует ими для их же собственной пользы. Вторым величайшим беспокойством в жизни стариков было опасение, что им придется уступить телефонным настояниям дочери, повторяемым явно лишь из чувства долга, и отправиться жить к ней в поместье до тех пор, пока не будет пойман Свистун.

    В отличие от их дочери Мэг прекрасно понимала, почему старики после ухода мистера Копли на пенсию потратили все свои сбережения на покупку старого пасторского дома и на склоне лет решились обременить себя выплатой процентов по закладной. Мистер Копли в юности был викарием в Ларксокене, когда там еще цела была старая викторианская церковь. В этой уродливой, обшитой панелями из полированной сосны и выложенной узорной керамической плиткой коробке со слащаво-сентиментальными витражами он венчался со своей невестой, и здесь, в пасторском доме, в квартирке над квартирой приходского священника, молодожены устроили свой первый домашний очаг. В тридцатых годах, к тайному облегчению членов Церковной комиссии,[29] храм был частично разрушен ураганом. Они давно ломали себе голову над тем, как же поступить с сооружением, не имевшим абсолютно никакой архитектурной ценности и в большие праздники посещавшимся в лучшем случае пятью-шестью прихожанами. В конце концов церковь снесли, а укрывавшийся за ней пасторский дом, гораздо более прочный, продали. Розмари Данкен-Смит совершенно недвусмысленно изложила Мэг свои взгляды, когда везла ее на машине на Нориджский вокзал после их беседы:

    — Да просто смешно, что они вообще решили жить там. Им надо было подыскать себе современную, хорошо оборудованную квартирку с двумя спальнями. В Норидже или в удобно расположенной деревне, чтобы почта рядом и магазины. И церковь, разумеется. Но отец бывает удивительно упрям, если полагает, что твердо знает, чего хочет. А мама — она как воск у него в руках. Надеюсь, вы не отнесетесь к этому месту работы как к временному пристанищу?

    — Временному — да. Но не кратковременному, — ответила Мэг. — Я не могу обещать вам, что останусь там постоянно, но мне нужно время и покой, чтобы не торопясь решить, что делать со своим будущим. Кроме того, я могу ведь и не устроить ваших родителей.

    — Время и покой… Мы все были бы рады обрести и то и другое. Ну что ж, я полагаю, это все же лучше, чем ничего. Но я была бы вам очень признательна, если бы вы за два месяца вперед сообщили мне, если решите уйти. И на вашем месте я не стала бы беспокоиться о том, устроите вы их или не устроите. Дом такой неблагоустроенный на этом голом мысу, где и взглянуть-то не на что, кроме развалин аббатства и атомной станции, — им придется мириться с тем, что есть.

    Но прошло почти полтора года с этой беседы, а Мэг все еще была здесь.

    Однако не в старом пасторском доме, а в прекрасно спланированной и оборудованной, но такой уютной кухне в «Обители мученицы» обрела она исцеление. В самом начале их дружбы, когда Элис должна была уехать на неделю в Лондон, она оставила Мэг запасной ключ от дома, чтобы та могла забирать и пересылать ей почту. Элис вернулась, и Мэг принесла ей ключ. Но Элис сказала:

    — Оставьте его у себя, он ведь может вам снова понадобиться.

    Мэг никогда больше не пришлось им воспользоваться. Летом дом почти никогда не запирался, а когда запирался, она всегда звонила у двери. Но то, что ключ остался у нее, самый его вид, его тяжесть на связке ее собственных ключей — все это стало для Мэг символом надежности этой дружбы, символом дружеского доверия. У нее так давно не было подруги. Она даже забыла и иногда говорила себе, что никогда и не знала чувства теплой близости, нетребовательного, ненавязчивого и лишенного всякого оттенка сексуальности общения с женщиной. До того как четыре года назад трагически погиб ее муж, Мэг и Мартин практически не нуждались в общении с друзьями. Лишь изредка встречались они с наиболее близкими знакомыми и снова и снова убеждались, что им никто больше не нужен. Детей у них не было, они были совершенно поглощены друг другом и, не сознавая того, всячески сторонились тесного общения с кем бы то ни было еще. Время от времени они обедали с кем-нибудь из знакомых ради соблюдения принятых в обществе правил. В таких случаях им не терпелось поскорее снова оказаться наедине в теплоте и уюте своего маленького дома. А после гибели Мартина Мэг казалось, что она, словно бесчувственный автомат, пробирается в темноте сквозь глубокое и узкое ущелье своего горя, и всю ее энергию, все ее физические силы нужно было заново собирать для того, чтобы как-то прожить хотя бы сегодняшний день. Она могла думать, мучиться, работать только в данный, конкретный день. Самая мысль о том, что впереди потянутся новые дни, недели, месяцы, годы, была бы равносильна решению броситься вниз головой в пучину неизбывного горя. Два года она была на грани безумия. Даже ее религиозность, ее вера в Бога не помогали. Не то чтобы Мэг утратила веру, но ей казалось, что к ее горю это не относится, что утешение, даваемое верой, — это всего лишь огонек свечи, колеблющийся во мраке и бессильный его рассеять. Но когда эти два года миновали и ущелье чуть-чуть, почти незаметно раздвинулось и впервые расступились мрачные скалы, открыв вид, над которым еще могло когда-нибудь засиять солнце нормальной жизни, а может быть, и счастья, Мэг, сама того не желая, оказалась в самой гуще расовых конфликтов в своей школе. Старые учителя почти все либо уехали, либо ушли на пенсию, а новая директриса, специально назначенная, чтобы внедрять новомодную идеологию, взялась за дело с необычайным рвением. Словно крестоносец в походе, она рвалась в бой, выискивая и уничтожая всяческую ересь. Мэг только теперь поняла, что с самого начала обречена была стать первой жертвой.

    Она бежала на этот голый мыс — в новую жизнь, в новое одиночество. И здесь нашла Элис Мэар. Они встретились недели две спустя после переезда Мэг в старый пасторский дом. Элис Мэар пришла туда с чемоданом ненужных вещей для ежегодной распродажи в помощь лидсеттской церкви Святого Андрея. В доме была старая кладовка в конце коридора, ведущего из кухни к черному ходу, куда жители мыса сносили ненужные им вещи: одежду, безделушки, книги и старые журналы. Мистер Копли время от времени отправлял службу в церкви Святого Андрея, когда тамошний священник мистер Смоллет уезжал в отпуск. Мэг считала, что такая вовлеченность в жизнь лидсеттского храма, да и самой деревни, равно важна и для старика Копли, и для церкви. Обычно от жителей редких домов на мысу не приходилось ожидать слишком большого количества ненужных вещей. Но Алекс Мэар, так хотевший, чтобы АЭС более органично вписалась в жизнь округи, велел вывесить сообщение на доске объявлений у входа, и к октябрю, когда проводилась эта ежегодная распродажа, два деревянных сундука были заполнены почти доверху. Дверь черного хода в светлое время дня не запиралась, чтобы облегчить желающим доступ в кладовку, а внутренняя, ведущая в дом, бывала обычно заперта. Но Элис Мэар постучала у парадной двери и назвалась. Две женщины, примерно одного возраста, обе весьма сдержанные, независимые, не искавшие дружбы специально, сразу понравились друг другу. Через неделю Мэг получила приглашение на обед в «Обитель мученицы». И теперь редко выдавался день, когда бы она не проходила полмили до коттеджа Элис Мэар и не усаживалась в ее кухне — поболтать и посмотреть, как работает Элис.

    Коллеги по школе — Мэг в этом нисколько не сомневалась — сочли бы эту дружбу совершенно непонятной. Дружба в их школе — или то, что считалось там дружбой — никогда не могла преодолеть великого водораздела между политическими пристрастиями, и в едкой атмосфере учительской быстро вырождалась в обмен сплетнями и слухами, а затем и во взаимные обвинения и предательство. А эта новая, спокойная, нетребовательная дружба была лишена страстности, свободна от волнений. Она не была и демонстративной: Мэг и Элис никогда не обменялись ни одним поцелуем, они даже и рукопожатием обменялись только раз — при первом знакомстве. Мэг не могла бы сказать, что привлекает к ней Элис, но она точно знала, чем Элис привлекает ее. Умная, начитанная, без малейшего признака сентиментальности, эта женщина, которую мало что могло шокировать, стала для Мэг средоточием ее жизни на мысу.

    Мэг редко встречала Алекса Мэара. Днем он был на АЭС, а выходные вопреки принятому у горожан обычаю выезжать за город проводил в своей лондонской квартире. Иногда он даже задерживался там на несколько дней, если намечались деловые встречи в городе. У нее не создалось впечатления, что Элис специально препятствует ее встречам с братом из опасения, что Мэг может ему наскучить. Несмотря на все травмы, перенесенные за последние три года, Мэг сохранила достаточно душевных сил, чтобы не поддаваться самоуничижению. Она не считала себя ни скучной, ни непривлекательной. Но ей всегда было как-то не по себе рядом с ним, возможно, потому, что красивый, самоуверенный и державшийся чуть надменно Алекс Мэар, казалось, впитал и нес в себе тайну и мощь той энергии, с которой имел дело. С Мэг в тех редких случаях, что они встречались, он вел себя вполне по-дружески; иногда даже ей казалось, что она ему нравится. Однако «общей почвой» для них могла быть лишь кухня Элис Мэар, но даже там Мэг чувствовала себя как дома, только когда Алекс отсутствовал. Элис никогда не говорила о брате, упоминала о нем лишь изредка и походя, но порой, как на этом обеде, когда Мэг видела их вместе, ей казалось, что брат и сестра обладают каким-то взаимным интуитивным чутьем, инстинктивно откликаясь на малейшее, даже невысказанное желание друг друга. Такая обостренная интуитивная связь скорее характерна для супругов, счастливо проживших бок о бок много лет, чем для сестры и брата, большую часть времени проводящих врозь.

    И здесь впервые за последние три года она смогла заговорить о Мартине. Она хорошо помнила тот июльский день, дверь кухни, распахнутую во дворик, аромат трав и моря, заглушающий даже пряный и масляный запах только что вынутого из духовки печенья, Элис сплела напротив Мэг за кухонным столом, на столе — чайник и чашки. Мэг помнила каждое слово.

    — Не очень-то они были ему благодарны. О, разумеется, все говорили, что он совершил героический поступок, а директор школы на панихиде произнес все полагающиеся слова. Но все они считали, что вообще нечего было разрешать мальчишкам там купаться. Школа не желала нести ответственность за его смерть. Они были гораздо больше озабочены сохранением репутации школы, чем репутацией Мартина. А мальчик, которого он спас, оказался не очень-то… Это, наверное, глупо с моей стороны, но мне это неприятно.

    — Почему же? Совершенно естественно надеяться, что ваш муж утонул не ради спасения какого-нибудь ничтожества… Только ведь, как мне кажется, мальчика тоже можно понять. Это может быть очень тяжко — знать, что кто-то погиб ради тебя.

    Мэг ответила:

    — Я и сама пыталась убедить себя в этом. Какое-то время я была… Ну, этот мальчик стал для меня просто наваждением каким-то. Я слонялась возле школы, поджидая, когда он появится. Иногда я чувствовала, что мне просто необходимо до него дотронуться. Ощущение было такое, будто в него переселилась какая-то частичка Мартина. Но мальчик от всего этого только чувствовал себя не в своей тарелке. Да иначе и быть не могло. Он не хотел со мной видеться, избегал разговоров. Его родители тоже. На самом-то деле он был вовсе не такой уж и славный. Грубый, не очень умный. Кажется, Мартин его недолюбливал, хотя никогда мне об этом не говорил. И прыщавый к тому же… О Господи, ну это-то уж не его вина, не знаю, зачем я об этом…

    Мэг сама удивилась тогда, как это вдруг она заговорила о нем. Впервые за три года. И о том, что он стал для нее наваждением, навязчивой идеей. Она никогда не упоминала об этом ни одной живой душе.

    А Элис тогда сказала:

    — Конечно, жаль, что ваш муж не попытался спастись сам, оставив его тонуть. Но, я полагаю, в тот момент он не стал взвешивать, что ценнее — жизнь хорошего учителя, приносящего пользу, или прыщавого тупицы.

    — Оставить его тонуть? Сознательно? Но, Элис, вы же сами этого никогда не сделали бы!

    — Скорее всего нет. Я вполне способна совершать иррациональные поступки. Даже глупости. И я скорее всего вытащила бы этого мальчишку, если бы могла не подвергать собственную жизнь слишком большой опасности.

    — Да конечно же, вы бы его вытащили. Это же инстинкт, заложенный в человека, — спасать других. Особенно если это ребенок.

    — Инстинкт, заложенный в человека, — инстинкт самосохранения. Здоровый человеческий инстинкт — спасать самого себя. Именно поэтому, когда люди спасают не себя, а других, мы называем их героями и награждаем медалями. Потому что знаем: они поступили так вопреки своей природе. Не понимаю, как вы можете сохранять столь благостный взгляд на наш мир.

    — Благостный? Может быть. Наверное, вы правы. Кроме тех двух лет — сразу после гибели Мартина, — мне всегда удавалось сохранить веру в то, что в самом сердце нашего мира — любовь.

    — В самом сердце нашего мира — жестокость. Мы — хищники, поедающие друг друга. Все живущие на этой земле, без исключения. Вы знаете, например, что осы откладывают яички в божьих коровок, выбирая в их броне место поуязвимей? А потом личинка вырастает, питаясь живой плотью божьей коровки, и выедает себе путь наружу, оплетая и связывая ей лапки? Тот, кто это придумал, обладает весьма странным чувством юмора, не правда ли? И пожалуйста, не цитируйте мне Теннисона![30]

    — Может быть, она не испытывает боли? Божья коровка?

    — Что ж, это спасительная мысль. Но я не решилась бы держать пари, что это на самом деле так. У вас, наверное, было очень счастливое детство.

    — О да, очень! Мне очень повезло. Мне, конечно, хотелось бы иметь сестер и братьев, но я не помню ни дня, чтобы я чувствовала себя одинокой. Денег у нас было не очень-то много, зато любви — вдосталь.

    — Любовь. Это что, так уж важно? Вы были учительницей, вы должны знать. Это на самом деле важно?

    — Жизненно важно. Если в первые десять лет ребенок окружен любовью, вряд ли что другое может иметь значение. Если нет — ничто уже не имеет значения.

    На мгновение воцарилась тишина. Потом Элис сказала:

    — Мой отец умер — погиб от несчастного случая, когда мне было пятнадцать лет.

    — Какой ужас! Что за несчастный случай? Вы при этом были? Вы видели, как это произошло?

    — Он перерезал себе артерию садовым ножом. Истек кровью. Нет, мы этого не видели, но оказались на месте вскоре после того, как это произошло. Слишком поздно, разумеется.

    — И Алекс тоже? А он ведь был еще моложе, чем вы. Как ужасно для вас обоих.

    — Разумеется, это очень сильно сказалось на всей нашей жизни. Особенно на моей. Почему бы вам не отведать печенья? Это новый рецепт, но я не уверена, что очень удачный. Слишком сладкое, и я, кажется, переложила пряностей. Обязательно скажите мне, как оно вам показалось.

    Возвращенная в сегодняшний вечер холодом, идущим от каменных плит пола, Мэг механическим движением расположила по одной линии ручки поставленных на поднос чайных чашек и вдруг поняла, почему ей пришло на память то чаепитие в «Обители мученицы»: печенье, которое она утром собиралась положить на поднос к завтраку, было свежей выпечки, но приготовлено по тому самому рецепту Элис. Однако она не станет вынимать его из коробки до завтрашнего утра. А сейчас ей больше нечего было делать — только наполнить горячей водой грелку. В старом пасторском доме не было центрального отопления, но Мэг редко включала электрокамин в своей спальне: она знала, как волнуются мистер и миссис Копли, получая счета за электричество и газ. Наконец, прижимая к груди грелку и ощущая, как по телу разливается приятное тепло, Мэг проверила, заперты ли двери парадного и черного хода, и отправилась наверх по деревянным, без коврового покрытия ступеням к себе — спать. На верхней площадке она увидела миссис Копли в халате и тапочках, на цыпочках спешившую в ванную. Хотя на первом этаже был еще один туалет, ванная в доме была только одна. Этот недостаток порождал смущенные вопросы и переговоры шепотом, если кому-то необходимо было неожиданно принять ванну — в нарушение тщательно разработанного договора об очередности. Мэг подождала, пока не послышится звук закрываемой в главную спальню двери, и только тогда сама отправилась в ванную.

    Через пятнадцать минут она уже лежала в постели. Мэг очень устала физически и скорее сознавала, чем чувствовала, как перевозбужден ее мозг. Она никак не могла улечься поудобнее: ныли руки и ноги. Старый дом стоял слишком далеко от берега, и ей не слышны были удары волн, но запах моря, его вечное биение все равно всегда ощущались и здесь. Летом весь мыс словно вибрировал от негромкого ритмичного гула, который в штормовые ночи или во время весенней большой воды нарастал, превращаясь в злобный рев. Мэг всегда спала с открытым окном и погружалась в сон, убаюканная отдаленным гулом моря. Но сегодня у моря не хватало сил успокоить ее возбужденный ум и дать забвение. На столике у кровати лежала книга Энтони Троллопа «Домик в Эллингтоне»,[31] которую она любила перечитывать. Но сегодня и любимая книга не могла увести ее в спокойный, стабильный, ностальгически далекий мир Барсетшира, на лужайку перед домом миссис Дэйл, где играют в крокет, а затем обедают у хозяина поместья. Воспоминания о вечере, проведенном в «Обители мученицы», ранили душу. Они были слишком волнующими, слишком недавними, чтобы их мог утишить и стереть сон. Она открыла глаза, вглядываясь в темноту, в которой так часто перед сном возникали знакомые, обиженные детские лица, коричневые, черные, белые… Они склонялись над ней с упреком, вопрошая, почему же их учительница, которую они так любили и думали, что и она их любит, покинула их. Обычно Мэг испытывала облегчение, когда призраки этих маленьких обвинителей исчезали, и в последние несколько месяцев они посещали ее все реже. Но иногда вместо них возникали воспоминания, причинявшие гораздо более сильную боль. Директриса попыталась заставить ее пройти курс психологической апробации по межрасовым отношениям. Это ее, которая учила детей разных рас и национальностей вот уже двадцать лет. И была одна сцена, которую она всячески пыталась выбросить из памяти: последнее собрание в учительской, кольцо непримиримых лиц, коричневых, черных, белых, обвиняющие глаза, настоятельные вопросы. И в самом конце, доведенная до предела их грубыми запугиваниями, она вдруг разрыдалась от беспомощности и отчаяния. Никакой нервный срыв — если использовать это весьма удобное иносказание — не мог быть более унизительным.

    Но сегодня даже это воспоминание о пережитом позоре поблекло перед более свежими и не дающими заснуть картинами. Перед ее взором снова и снова мелькала девичья фигурка, на какой-то момент силуэтом возникшая на фоне разрушенных стен аббатства. Мелькала и снова исчезала, словно привидение, в черных береговых тенях. Мэг снова сидела за обеденным столом и видела перед собой в колеблющемся пламени свечей встревоженные темные глаза Хилари Робартс, неотрывно глядящие на Алекса Мэара. Она снова вглядывалась в лицо Майлза Лессингэма в бликах пылавшего в камине огня, видела его руки с длинными пальцами, протянутые к бутылке кларета, слышала его чуть высоковатый голос, повествующий о невероятном… И вдруг, уже совсем засыпая, она ринулась вместе с ним через кусты, сквозь этот страшный лес, чувствуя, как колючки царапают ей ноги, а низко растущие ветки хлещут по щекам, и вот она уже стоит, вперив взгляд в это гротескное, изуродованное лицо, освещенное лучом электрического фонаря. И, пребывая в этом сумеречном мире, меж сном и бодрствованием, она поняла, что знает это лицо. Оно знакомо ей, потому что оно — ее собственное лицо. Она вырвалась из кошмара, тоненько вскрикнув от ужаса, зажгла лампу у кровати и взяла со столика книгу, твердо решив читать. Полчаса спустя книга выпала из ее рук, и Мэг впервые за ночь погрузилась в беспокойный и некрепкий сон.


    Глава 6

    Растянувшись на кровати во весь рост и лежа совершенно неподвижно, Алекс Мэар уже через пару минут понял, что вряд ли сможет заснуть. Лежать в постели, не смыкая глаз, всегда было для него непереносимо. Он легко мог обойтись немногими часами сна и спал обычно очень крепко. Рывком он спустил ноги с кровати и потянулся за халатом. Встал и подошел к окну. Он подождет и посмотрит, как встает солнце над Северным морем. Мысли его вернулись к событиям прошлого вечера: он думал о том, какое облегчение всегда приносит ему беседа с Элис, уверенность, что с ней можно говорить обо всем, зная, как трудно ее удивить или шокировать. Что, как бы он ни поступил, что бы ни сделал, сестра — если и не сочтет его правым — все равно будет судить о нем по иным стандартам, не тем, по которым она так непреложно строит свою собственную жизнь. Тайна, которую они хранили, те минуты, когда он удерживал ее за плечи, прижимая к стволу яблони ее содрогающееся тело, и не отрываясь глядел в ее глаза, заставляя подчиниться своей воле, — все это связало их вместе прочнее каната, и такую связь ничто не могло ни порвать, ни ослабить: ни тяжесть их совместной тайной вины, ни мелкие неприятности и досады их совместной жизни. И тем не менее они никогда не говорили о гибели отца. Алекс не знал, вспоминает ли сестра когда-нибудь об этом или травма так велика, что навсегда стерла происшедшее из ее памяти, так что Элис поверила в придуманную им версию, подсознательно приняла неправду и теперь считает ее единственно возможной правдой. Когда-то, вскоре после похорон, видя, как спокойна сестра, он представил себе такую возможность и сам подивился, как не хочется ему в это поверить. Ему вовсе не нужна была ее благодарность. Самая мысль о том, что Элис может счесть себя обязанной ему, казалась Алексу унизительной. «Обязанность», «благодарность» — эти слова не присутствовали у них в обиходе, в них не было необходимости. Но он хотел, чтобы она помнила и понимала. То, что он совершил, было столь чудовищно, так поразило его самого, что было бы просто невозможно не разделить знание об этом ни с одной живой душой на свете. В те дни и месяцы, что последовали за смертью отца, Алексу очень хотелось, чтобы сестра осознала всю огромность его поступка и поняла, что он совершил это ради нее.

    А потом, в конце второго месяца, он вдруг обнаружил, что может убедить себя — ничего этого не было, а если и было, то совсем не так, и весь ужас совершенного им — лишь детская фантазия. По ночам, лежа без сна, Алекс снова видел, как оседает на землю его отец, видел кровь, бьющую из ноги алым фонтаном, слышал его хриплый шепот. В этих исправленных, успокаивающих совесть воспоминаниях он медлил всего секунду, не дольше, а затем со всех ног мчался к дому, крича, зовя на помощь. А второе придуманное воспоминание было еще лучше первого: он бросался на колени рядом с отцом и изо всех сил как можно глубже вжимал ему в пах сжатый кулак, останавливая бьющую из раны кровь. Слова, которые он шептал отцу, глядя в его угасающие глаза, обещали умирающему, что все обойдется. Разумеется, было уже слишком поздно, но он все-таки пытался… Коронер его очень хвалил. Дождаться похвалы от этого маленького педантичного человечка в очках с линзами полумесяцем, с лицом как у рассерженного попугая… «Поздравляю сына покойного: он действовал с похвальным мужеством и быстротой, сделав все возможное, чтобы попытаться спасти жизнь своего отца».

    Алекс почувствовал такое облегчение, уверовав в свою невиновность, что поначалу это чувство завладело им целиком. Теперь ночь за ночью он уплывал в сон на волнах эйфории. Но уже тогда он понял, что это самоотпущение вины действует как наркотик, разносимый током крови по всему телу. Это утешало и облегчало, но это было не для него. На этом пути его подстерегала опасность еще более разрушительная, чем чувство вины. И он сказал себе: «Нельзя позволять себе верить, что ложь — это правда. Можно лгать всю жизнь, если это необходимо, но нужно четко осознавать, что лжешь. И никогда ни за что не лгать самому себе. Факты — это факты. От них никуда не уйдешь. Не отвернешься. Только глядя в лицо фактам, можно научиться справляться с ними. Я могу отыскать причины своего поступка и в этих причинах найти ему оправдание: то, что он делал с Элис, как унижал мать, как я ненавидел его за это. Я могу попробовать снять с себя вину за его гибель, оправдаться хотя бы перед самим собой. Но я сделал то, что сделал, и он умер так, как умер».

    И, приняв эту правду, Алекс смог обрести хоть какой-то покой. Через несколько лет он убедил себя, что страдать от чувства вины означает потворствовать этому чувству и что он способен испытывать его лишь тогда, когда сам этого хочет. А потом пришло время, когда он стал гордиться своим поступком, своим мужеством, дерзостью, решительностью, которые сделали этот поступок возможным. Однако он понимал, что и эта гордость опасна. Прошло уже много лет с тех пор, как он вообще перестал думать о том, как погиб отец. Ни мать, ни Элис не говорили о нем, если только кто-нибудь из зашедших к ним знакомых, чувствуя, что надо что-то сказать, как-то выразить соболезнование, не начинал неловкий разговор, которого было не избежать. Но между собой они упомянули о нем лишь однажды.

    Через год после его смерти мать вышла замуж за мистера Эдмунда Моргана, овдовевшего органиста, человека скучного до одури, и переехала вместе с ним в Богнор-Риджис.[32] Там они безбедно существовали на отцовскую страховку, поселившись в просторном бунгало с видом на море. Они были преданы друг другу столь же безупречно, сколь безупречен был порядок в их тщательно обустроенном мирке. Говоря о своем новом муже, мать называла его не иначе, как мистер Морган.

    — Если я не говорю с тобой о твоем отце, Алекс, — сказала она как-то, — это не потому, что я его забыла, просто мистеру Моргану это было бы не по душе.

    С тех пор фраза «мистер Морган и его орган» вошла у брата с сестрой в поговорку. Род занятий мистера Моргана, название его инструмента вызывали бесконечные ассоциации, порождая массу подростковых шуточек и острот, особенно во время медового месяца новобрачных.

    «Я думаю, теперь-то мистер Морган уж включил свой регистр». Или: «Как ты думаешь, мистер Морган только на мануалах[33] работает или способен менять комбинации?» Или: «Бедняга мистер Морган наяривает вовсю. Только бы его орган не подкачал».

    Брат и сестра были замкнутыми, не очень-то смешливыми детьми, но эти шутки почему-то повергали их в пароксизмы смеха, с которым они не в силах были совладать. Мистер Морган и его орган, вызывая у детей истерический хохот, заставляли их на время забыть о кошмаре недавнего прошлого.

    Потом, уже на пороге восемнадцати, к Алексу пришло совсем иное понимание совершенного, и он вслух произнес: «Нет. Я сделал это не ради Элис. Я сделал это ради себя самого». Его самого удивляло, как необычайно долго, целых четыре года, шло к нему это понимание. И все же, размышлял он, было ли это и в самом деле так? В этом ли правда? Или это всего лишь плод досужих рассуждений, психологические изыски, которые в определенном состоянии ума так интересно анализировать?

    Сейчас, глядя за мыс, на восточный край неба, уже золотеющий в первых бледных лучах зари, он произнес вслух: «Да, я сознательно дал отцу умереть. Это факт. Все остальное — досужие рассуждения, лишенные смысла».

    «В каком-нибудь романе, — думал Алекс, — мы оба, Элис и я, мучимые общей тайной, утратили бы доверие друг к другу, страдали от чувства неизбывной вины и — неспособные жить порознь — были бы несчастны еще и от того, что обречены на совместное существование». На самом же деле после смерти отца его с сестрой связывало не что иное, как любовь, дружеская привязанность и чувство покоя.

    Однако теперь, тридцать лет спустя, когда он уже решил, что его отношение к совершенному им поступку и собственной реакции на него определилось окончательно, память снова зашевелилась. Она проснулась при известии о самом первом убийстве, совершенном Свистуном. Слово «убийство», постоянно звучавшее вокруг, словно громогласное проклятие, казалось, само по себе способно пробуждать наполовину изгнанные из сознания образы. Черты отца давно уже утратили четкость, стали безжизненными и бесцветными, словно старая фотография. Но в последние полгода его образ то и дело возникал в памяти в самые неожиданные моменты: посреди совещания, за столом совета АЭС, в чьем-нибудь жесте или движении век, в тембре голоса или интонации говорившего, в движении его губ, в форме раскрытых, протянутых к пылающему камину пальцев. Призрак отца возвращался к нему поздним летом в шуме древесных крон, в первом падении листьев, в несмелых запахах приближающейся осени. Ему очень хотелось бы знать, не происходит ли то же самое и с Элис. Но он понимал, что, несмотря на всю их симпатию друг к другу, несмотря на чувство неразрывной связи, существовавшей меж ними, этот вопрос он никогда не осмелится ей задать.

    Существовали и другие вопросы, особенно один, который — Алекс был абсолютно уверен, что в этом смысле ему нечего опасаться, — Элис никогда ему не задаст. Она совершенно не испытывала любопытства по поводу его отношений с женщинами. Он достаточно разбирался в психологии, чтобы понимать, как повлиял на нее тот давний, стыдный и страшный сексуальный опыт. Иногда ему казалось, что она относится к его похождениям со снисходительным, слегка насмешливым потворством, словно, сама обладая иммунитетом к этим ребячьим слабостям, не желала критиковать за них никого другого. Как-то после его развода Элис сказала:

    — Знаешь, я нахожу совершенно необъяснимым, что столь несложный и прямой, хоть и не очень-то элегантный способ сохранения вида ввергает представителей этого вида в такие эмоциональные передряги. Неужели секс следует принимать так уж всерьез?

    Алекс вдруг подумал: знает ли сестра, а может, только догадывается об Эми? И когда из морской глади поднялся и засиял над водой пламенеющий диск, шестерни времени сдвинулись, пошли вспять, и Алекс вернулся назад на четыре дня и снова лежал с Эми в глубокой впадине в дюнах, снова вдыхал запах песка, и трав, и терпко-соленый запах моря, а осенний воздух потихоньку терял дневное тепло. Алекс помнил каждое слово, каждый жест, тембр ее голоса, снова ощущал, как от ее прикосновения поднимаются волоски у него на руках.


    Глава 7

    Она повернулась к нему, оперлась подбородком на руку, и он увидел, как лучи солнца пронизывают золотом ее ярко крашенные волосы. Воздух уже терял дневное тепло, и он понимал, что настало время уходить. Но, лежа рядом с ней, прислушиваясь к влажному шороху волн и глядя вверх, в небо сквозь паутину трав, он был преисполнен не обычной после соития печали, а приятной и ленивой неги, словно уходящему воскресному дню предстояло еще долго-долго длиться.

    Эми заговорила первой:

    — Слушай-ка, я, пожалуй, пойду. А то я обещала Нийлу, что вернусь не позже чем через час. Он прямо с ума сходит, когда меня долго нет — из-за Свистуна.

    — Свистун убивает по ночам, а не средь белого дня. И вряд ли он отважится появиться здесь, на мысу. Слишком открыто. Но Паско прав, что волнуется. Опасность, разумеется, невелика, но тебе не надо бы ходить одной по вечерам. Женщинам вообще сейчас не надо выходить по вечерам. Пока его не поймают.

    Эми ответила:

    — Хоть бы его скорей поймали. Нийлу было бы одной причиной меньше беспокоиться.

    Стараясь, чтобы его голос звучал как можно равнодушнее, он спросил:

    — Он что, даже и не спрашивает, куда ты направляешься, когда ты сбегаешь из дому по воскресеньям, оставляя на него ребенка?

    — Нет, не спрашивает. Между прочим, ребенка зовут Тимми. И я не сбегаю из дому. Просто говорю, что ухожу — и ухожу.

    — Но ему, должно быть, хотелось бы знать…

    — Еще бы ему не хотелось! Но он считает, что человек имеет право на тайну. На уединение. Он очень хотел бы меня спросить, только никогда не спросит. Я иногда даже говорю ему: «Иду в дюны, трахаться с любовником». А он — ни слова в ответ, только вид у него становится такой несчастный. Он не любит, когда я говорю «трахаться».

    — Тогда зачем ты это говоришь? Я хочу сказать: зачем мучить человека? Может, он тебя любит?

    — Да нет, не очень. Если кого и любит, так Тимми. А какое еще слово тут можно употребить? Нельзя же сказать «иду спать с любовником» или «отправляюсь к любовнику в постель»? Я в твоей постели и побывала-то всего один раз, да и то ты суетился и трусил, как нашкодивший кот. Боялся, что твоя сестра вдруг явится неожиданно. И мы никогда не спали вместе.

    — Мы занимаемся любовью. Или, если хочешь, совокупляемся, — сказал он.

    — Ну, знаешь, Алекс, это отвратительно. Это слово просто отвратительно.

    — А с ним ты это делаешь? Спишь, отправляешься в постель, занимаешься любовью, совокупляешься?

    — Нет, не делаю. И это вообще тебя не касается. Он считает, это было бы неправильно. На самом деле, видно, просто не хочет. Мужчины ведь если хотят, то и делают.

    — Насколько я знаю, это именно так.

    Они лежали рядом неподвижно, словно изваяния. Оба глядели в небо. Казалось, ей хочется помолчать. Наконец-то вопрос был задан, и ответ на него получен. Уже некоторое время тому назад Алекс впервые распознал — со стыдом и некоторым раздражением — признаки грызущей душу ревности. Еще постыднее казалось то, что ему очень не хотелось проверять, насколько эта ревность правомерна. Существовали и другие вопросы, которые так хотелось и было так невозможно задать: «Что я для тебя значу?», «Тебе это важно?», «Чего ты ждешь от меня?». И самый существенный вопрос, на который он не знал и не мог получить ответа: «Ты меня любишь?» С женой он всегда точно знал все ответы. Ни один брак на свете не начинался при более точном понимании, чего один из будущих супругов требовал от другого. Их неписаный, невысказанный и лишь полупризнанный предсвадебный договор не нуждался в ратификации. Алекс будет зарабатывать большую часть денег, жена будет работать, если и когда пожелает. Да Элизабет и не испытывала слишком большого энтузиазма по поводу своей работы: она была дизайнером интерьеров. В свою очередь, она будет безупречно вести дом, разумно и достаточно экономно. Они будут отдыхать порознь хотя бы каждые два года; заведут самое большее двух детей — она сама выберет для этого время; ни один из супругов не станет прилюдно унижать другого, причем супружеские обиды в этой рубрике могли простираться от вмешательства в рассказ за обеденным столом до слишком громких измен. Брак можно было считать удачным. Они нравились друг другу, уживались без излишних ссор, и Алекс чувствовал себя по-настоящему уязвленным, хоть, возможно, речь шла лишь об уязвленной гордости, когда Элизабет от него ушла. К счастью, крах его брака был отчасти смягчен тем, что все знали, как невероятно богат любовник его жены. Алекс обнаружил, что если в этом меркантильном обществе жена уходит к миллионеру, то это вряд ли можно считать неудачей. В глазах их общих друзей его даже самые слабые попытки удержать жену выглядели бы неразумным проявлением собственнических инстинктов. Но следовало отдать жене справедливость: Лиз и в самом деле влюбилась в Грегори и последовала бы за ним в Калифорнию все равно, были ли у него деньги или нет. Он снова вспомнил ее преобразившееся, смеющееся лицо, ее голос, отчаянный, веселый и извиняющийся в одно и то же время:

    — На этот раз все по-настоящему, дорогой. Я и не ожидала, и до сих пор с трудом могу поверить в это. Попытайся не чувствовать себя слишком уязвленным, ты тут совершенно ни при чем. Просто с этим ничего не поделаешь.

    По-настоящему. Значит, на самом деле существует это таинственное и непонятное «настоящее», перед которым теряет значение все: обязательства, привычки, ответственность, долг. И сейчас, лежа среди дюн и глядя сквозь неподвижные стебли тростника на просвечивающее меж ними небо, он думал об этом чуть ли не с ужасом. Разумеется, это — не настоящее, этого просто не может быть: девчушка почти вполовину его младше, умная, но совершенно невежественная, неразборчивая в связях и к тому же с незаконнорожденным ребенком на руках… Он нисколько не обманывался насчет того, что привязывает его к ней. Никогда еще любовные утехи не приносили ему такого чувства освобождения, не были так эротичны, как эти их полузапретные совокупления на жестком песке в паре метров от рокочущего прибоя.

    Иногда он вдруг обнаруживал, что фантазирует, представляя их вместе в своей новой лондонской квартире. Квартира, поисками которой ему только еще предстояло заняться, пока еще лишь смутно вырисовываясь, как одна из многих возможных, обретала тогда объем, местоположение и вполне ощутимую реальность. Он видел себя там, развешивающим по несуществующим стенам картины, планирующим размещение разнообразных предметов домашнего обихода, решающим, где лучше расположить стереосистему. Окна квартиры выходят на Темзу. В квартире — просторные окна, в которые хорошо видно реку вплоть до Тауэрского моста, огромная кровать, на ней — Эми, изгибы ее тела в золотых полосах солнечного света, проникающего сквозь жалюзи из деревянных пластин. Потом эти сладостные, обманные картины таяли, и он окунался в мрачную действительность. Ведь у нее — ребенок. Она захочет взять его с собой. Разумеется, захочет. Да и в самом деле кто, кроме нее, стал бы смотреть за ним? Он мог представить себе снисходительные усмешки своих друзей, удовольствие врагов, малыша, то и дело появляющегося то в одной комнате, то в другой, его липкие ручонки… Его воображение заставляло его ощущать то, чего Лиз так никогда и не дала ему ощутить в реальной жизни: он чувствовал запах скисшего молока и запачканных пеленок, страдал от отсутствия покоя и невозможности уединиться. Ему необходимо было думать об этих вполне реальных вещах, нарочито их преувеличивая, чтобы вернуть себе способность здраво мыслить. Его ужасало, что — пусть всего на краткий миг — он мог всерьез размышлять о столь глупой и губительной перспективе.

    Ну, хорошо, думал он. Это всего лишь наваждение. Вот и ладно, последние несколько недель лета он может наслаждаться этим наваждением. Позднее лето будет наверняка коротким, теплое не по сезону солнце, разлитая в воздухе нега — это ненадолго. Темнеет уже гораздо раньше и хмурится по вечерам. Совсем скоро морской ветерок принесет первый кисловато-терпкий запах зимних холодов. И больше нельзя будет лежать на теплом песке в дюнах. Эми не сможет снова прийти в «Обитель мученицы» — это было бы просто отчаянно глупо. Он легко мог бы убедить себя, что, когда Элис уезжает в Лондон и никаких визитов не предвидится и если к тому же вести себя достаточно осторожно, они могли бы целую ночь быть вместе. Но он знал, что никогда на это не отважится. Риск был слишком велик. Здесь, на мысу, очень мало что удавалось сохранить в тайне надолго. Это было его «бабье лето», осеннее сумасбродство, которое наверняка бесследно сдуют холодные зимние ветры.

    А Эми сказала вдруг, будто и не было между ними долгого молчания:

    — Нийл ведь мой друг, верно? С чего это тебе понадобилось вообще затевать о нем разговор?

    — Мне не понадобилось. Просто мне хотелось бы, чтобы он хоть немного привел свое жилище в цивилизованный вид. Окна моей комнаты смотрят прямо на этот фургон. Он как бельмо на глазу.

    — Тебе бинокль нужен, чтоб фургон рассмотреть из твоих окошек. А эта твоя паршивая станция — вот она-то и есть бельмо на глазу. Да еще такое огромное — из всех окошек видно. И всем нам приходится на нее смотреть.

    Он коснулся рукой ее плеча, теплого под шершавой пленкой налипшего песка, и сказал с шутливой напыщенностью:

    — Согласно всеобщему мнению, если учитывать ограничения, налагаемые назначением станции, ее архитектурное решение довольно удачно.

    — Согласно чьему мнению?

    — Ну, в частности, я так считаю.

    — Ты? Так тебе по штату положено. А вообще-то ты должен бы Нийлу спасибо сказать. Если бы он не присматривал за Тимми, меня бы тут не было.

    Он ответил:

    — Все это устройство ужасно примитивно. В фургоне ведь дровяная печка? Если она вспыхнет, вы и пары минут не продержитесь все трое, особенно если еще и замок заклинит.

    — А мы дверь не запираем, не сходи с ума. И ночью мы даем огню погаснуть. А что, если твоя станция вспыхнет? Тогда сгорим не только мы трое, черт возьми. И не только люди. Как насчет Смаджа и Уиски? У них, между прочим, тоже есть своя точка зрений.

    — Станция не вспыхнет. Ты просто наслушалась всякой чепухи от этих разжигателей страхов. Если ты беспокоишься из-за ядерной энергии, лучше спроси меня. Я расскажу тебе обо всем, что тебе захочется узнать.

    — Ты хочешь сказать, что, пока ты тут меня трахаешь, ты станешь объяснять мне все про ядерную энергию? Ну и ну! Уж тогда все это наверняка утрамбуется что надо!

    А потом она снова прижалась к нему. Песчаные узоры на ее плече сверкнули в солнечных лучах, и он почувствовал как ее губы касаются его губ, сосков, живота… Она склонилась над ним, и ее круглое, как у ребенка, лицо с пышным гребнем ярко крашенных волос надо лбом скрыло небо.

    Минут через пять она откатилась подальше и принялась вытряхивать песок из джинсов и блузки. Натягивая тугие джинсы, она сказала:

    — Слушай, сделай что-нибудь с этой стервой из Ларксокена, которая в суд подала на Нийла. Ты же можешь ее остановить. Ты ведь начальник.

    Ее просьба — а может, требование — вырвала Алекса из фантастических грез грубо и резко, как если бы неожиданно, без причины, Эми залепила ему пощечину. В прошлые встречи — а их и было-то всего четыре — она ни разу не заговаривала с ним о его работе, почти никогда не упоминала о станции, кроме тех случаев, когда, как сегодня, не вполне всерьез жаловалась, что огромное здание портит пейзаж. Сам он вовсе не собирался намеренно закрыть ей доступ ко всему, что касалось его личной жизни или работы. Просто когда они были вместе, эта его жизнь и работа напрочь исчезали из его собственных мыслей. Человек, лежавший на песке среди дюн и державший в объятиях Эми, не имел ничего общего с тем перегруженным и обремененным заботами о карьере расчетливым ученым, который управлял Ларксокенской АЭС. Этот человек не имел ничего общего ни с братом Элис, ни с отставным мужем Элизабет, ни с бывшим любовником Хилари. А сейчас со смешанным чувством гнева и отчаяния Алекс подумал: может, она нарочно предпочла не заметить невидимую табличку «Посторонним вход запрещается»? Ведь если он был с ней недостаточно откровенен, то и она грешила тем же. Сегодня он знал о ней не больше, чем когда впервые встретил ее свежим августовским днем посреди руин аббатства, всего месяца полтора назад. Тогда они постояли с минуту и вдруг двинулись навстречу друг другу, не произнося ни слова, потрясенные мигом узнавания. Потом, уже вечером, она рассказала ему, что родом она из Ньюкасла, что отец ее, овдовев, снова женился, и она не смогла ужиться с мачехой. Уехала в Лондон, жила в опустевших домах. Все это звучало вполне в духе времени, но он не очень-то поверил в правдивость ее рассказа, а ей, как он подозревал, и не очень-то важно было, поверил он или нет. Речь ее гораздо более походила на лондонский кокни,[34] чем на диалект северо-восточных городов. Алекс никогда не расспрашивал ее о ребенке, отчасти из деликатности, но более всего потому, что не хотел помнить, что у нее ребенок, что она — мать. Она же сама ничего не рассказывала ему ни о Тимми, ни о его отце.

    Эми снова спросила:

    — Сделаешь что-нибудь? Они ведь тебе все подчиняются, правда?

    — Только не в своих личных делах. Если Хилари Робартс считает, что ее оболгали, и стремится восстановить свое доброе имя, я не могу запретить ей обратиться в суд.

    — Смог бы, если бы захотел. Да Нийл и написал-то чистую правду.

    — Этот аргумент — опасный способ защиты от обвинения в клевете. Твой совет может сослужить Паско плохую службу.

    — Да она все равно никаких денег не получит. У него же за душой ни гроша. А если ему придется платить судебные издержки, то хоть в петлю лезь.

    — Ну, знаешь, об этом ему раньше надо было думать.

    Она резко откинулась на спину, так что послышался глухой удар о песок, и некоторое время они снова лежали молча. Потом она сказала обычным тоном, словно все предыдущее было лишь не имевшей значения и уже полузабытой светской беседой:

    — Как насчет следующего воскресенья? Я могла бы освободиться перед вечером. Лады?

    Значит, она не обиделась. Значит, это для нее не так уж важно, а если и важно, то она решила оставить эту тему, хотя бы на время. И он может снова оставить на время предательскую мысль, что их встреча в руинах не была случайной, Эми вместе с Паско подгадали с ней специально, чтобы использовать его влияние на Хилари. Но это же смехотворно. Достаточно вспомнить, с какой неизбежностью они впервые сошлись вместе, как страстно, с какой самозабвенностью и жаром отдавалась она ему, и станет ясно, что подумать так мог бы, пожалуй, лишь параноик. Разумеется, он придет сюда в воскресенье. Может случиться, что это будет их последняя встреча. Он уже почти решил, что так оно и должно быть. Он освободится от этого рабства, каким бы сладким оно ни было, точно так же, как он освободился от Хилари. И он понимал — с сожалением, очень похожим на горе, — что при этом расставании не будет ни протестов, ни просьб, ни отчаянных попыток цепляться за прошлое. Эми примет его уход так же спокойно и естественно, как его появление.

    Он ответил:

    — Лады. Примерно в четыре тридцать. В воскресенье, двадцать пятого числа.

    Время, которое в последние десять минут, казалось, таинственным образом остановилось, возобновило свой бег, и он снова, уже пятью днями позже, стоял у окна в своей спальне, следя, как огромный солнечный шар поднимается из моря, окрасив горизонт на востоке и простирая по небу артерии и вены нового дня. В воскресенье, двадцать пятого. Пять дней назад он договорился об этом свидании, и он придет во что бы то ни стало. Но тогда, пять дней тому назад, лежа в дюнах рядом с Эми, он не знал, что ему предстоит еще одно, совсем иное свидание в воскресенье, двадцать пятого числа.


    Глава 8

    Вскоре после ленча Мэг шагала через мыс к «Обители мученицы». Миссис и мистер Копли отправились наверх отдохнуть, и какое-то мгновение перед уходом она было поколебалась, не сказать ли, чтобы они заперли дверь спальни. Но убедила себя, что такая предосторожность будет наверняка излишней и даже смешной. Она задвинет засов на двери черного хода и запрет парадное, да и уходит она ведь ненадолго. И они были очень довольны, оставаясь одни. Иногда Мэг казалось, что старость снижает способность волноваться. Ее хозяева смотрели на атомную станцию без малейшего беспокойства, без мысли о возможной катастрофе, а ужасные истории о Свистуне, казалось, существовали не просто за гранью их интереса, но и вне пределов их восприятия вообще. Самым важным и волнующим событием в их жизни, которое следовало планировать заранее и с педантичным тщанием, была поездка в Норидж или Ипсвич за покупками.

    День был прекрасный, гораздо теплее, чем большинство дней прошедшего, не очень-то удачного лета. Дул легкий ветерок с моря, и Мэг время от времени приостанавливалась и, закинув голову, подставляла лицо теплым солнечным лучам, чувствуя, как напоенный нежными запахами воздух гладит ей щеки. Под ее ногами пружинила трава, а на юге белые камни аббатства, уже не окутанные тайной и больше не казавшиеся зловещими, светились золотом на фоне синей глади моря.

    Ей не понадобилось звонить у двери. Дверь «Обители» была распахнута настежь, как это часто случалось в солнечную погоду, и Мэг крикнула в глубину дома «Элис!», а затем, услышав в ответ ее голос, прошла по коридору в кухню. В доме пахло лимоном; пикантный аромат перекрывал даже более привычный смешанный запах натертого мастикой пола, вина и дымка от горящих в камине поленьев. Аромат был настолько острым, что на миг ей вспомнилось, как они с Мартином проводили отпуск в Амальфи; как взбирались, держась за руки, по крутой тропе на вершину горы; как увидели целую груду лимонов и апельсинов у самой обочины и вдыхали, касаясь носами неровной золотистой кожуры, их запах; как смеялись и как были счастливы… Это воспоминание, эта вспышка золотого света, всплеск тепла, согревшего лицо, были так реальны, что Мэг на мгновение остановилась в дверях кухни, словно забыв, куда шла. Потом взгляд ее прояснился, и она увидела такую знакомую ей обстановку: газовую плиту, духовой шкаф и рабочие столы рядом с ними, полированный дубовый обеденный стол посреди кухни и четыре стула с украшенными изящной резьбой спинками вокруг него, а в дальнем конце — рабочий кабинет Элис с книжными полками по стенам и бюро, заваленным гранками. Элис работала, стоя у стола, в своем длинном темно-коричневом платье. Она сказала:

    — Как видите, я готовлю лимонный крем. Мы оба — Алекс и я — любим полакомиться им иногда, а я люблю его готовить. Это, как мне кажется, может служить оправданием затраченных усилий.

    — Мы, кажется, никогда его не ели… Я хочу сказать — мы с Мартином. По-моему, я не пробовала его с самого детства. Мама иногда приносила из магазина — как угощение к воскресному чаю.

    — Если приносила из магазина, тогда вы и понятия не имеете, какой у него должен быть вкус.

    Мэг рассмеялась и уселась в соломенное кресло слева от камина. Кресло было бледно-зеленое, густого плетения, с подлокотниками и высокой, элегантно изогнутой спинкой. Она никогда не спрашивала Элис, не нужно ли ей помочь на кухне: знала, что такой вопрос не вызовет ничего, кроме раздражения, поскольку помощь не могла быть эффективной, а предложение — искренним. Помощь здесь была не просто не нужна, она была нежеланна. Но Мэг очень любила тихонько сидеть и смотреть, как работает Элис. Может быть, вид женщины за готовкой в кухне так необычайно успокаивает и вселяет уверенность потому, что напоминает о детстве? — думала она. Если это так, то современные дети лишаются еще одного источника, дающего уверенность и покой в этом раздерганном мире, который становится все страшнее день ото дня. Она сказала:

    — Мама не умела делать лимонный крем, но готовить она очень любила. Правда, все больше совсем простые блюда.

    — А это довольно сложное. Вы, конечно, помогали ей на кухне? Я очень четко представляю себе вас в фартучке, лепящей человечков из имбирного теста.

    — Мама обычно давала мне кусок теста, когда пекла что-нибудь сдобное. К тому времени, когда я заканчивала его месить, раскатывать и формовать, оно становилось серовато-коричневым. А еще мне поручали вырезать формочками фигурное печенье. И вы правы — я действительно лепила имбирных человечков и делала им из коринки глаза. А вы разве нет?

    — Я — нет. Моя мать не очень-то много времени уделяла кухне. Она готовила не очень хорошо, а саркастические замечания отца лишали ее всякой уверенности. Отец платил женщине из местных, и она приходила каждый день — готовить ужин. Фактически дома он ел только поздно вечером, кроме воскресных дней, разумеется. По субботам и воскресеньям женщина эта не появлялась, так что в выходные дни семейные трапезы были кисловатыми не только в переносном смысле слова. Все это было довольно странно, и сама миссис Уоткинс была довольно странной женщиной. Она хорошо готовила, но, пока работала на кухне, просто-таки исходила злобой и терпеть не могла, когда на кухне появлялись дети. Я заинтересовалась кулинарией, уже окончив лондонский университет и защитив диссертацию по специальности «современные европейские языки». Провела полгода во Франции. Вот так это и началось. Я обрела призвание, страсть, если хотите. Я поняла, что мне вовсе незачем становиться переводчицей, преподавать языки или работать сверхквалифицированной секретаршей у какого-нибудь невежды.

    Мэг молчала. Только однажды до этого Элис говорила ей о своих родителях, о прошлом, и Мэг чувствовала, что любая реплика или вопрос могут заставить Элис пожалеть об этих минутах откровенности. Уютно расположившись в кресле, Мэг смотрела, как уверенно движутся умелые, с длинными пальцами руки Элис, осуществляя задуманное. На столе перед Элис в неглубокой голубой миске лежали восемь крупных яиц, рядом с миской на одной тарелке — кусок сливочного масла, на другой — четыре лимона. Элис натирала лимон сахаром до тех пор, пока куски сахара не рассыпались и не падали в глубокую миску, тогда она брала следующий лимон и терпеливо повторяла эту процедуру. Она сказала:

    — Получится два фунта. Я дам вам банку крема — отнесете мистеру и миссис Копли, может быть, им понравится.

    — Я уверена, им понравилось бы, только мне придется съесть его в одиночестве. Я как раз и пришла сказать вам об этом. Я зашла ненадолго. Их дочь настаивает, чтобы они переехали жить к ней, пока Свистуна не поймают. Она снова звонила сегодня, очень рано, как только услышала сообщение о его последнем убийстве.

    — Свистун и в самом деле все приближается, это не очень-то приятно, — сказала Элис. — Но они вряд ли хоть как-то рискуют. Он выслеживает свои жертвы по ночам, и все они — молодые женщины. А старики Копли почти не выходят из дому, правда? И то лишь тогда, когда вы их куда-нибудь везете.

    — Они иногда гуляют у моря, но чаще всего прогуливаются у себя в саду. Я пробовала убедить Розмари Данкен-Смит, что им не грозит никакая опасность и что никто из нас троих не живет в вечном страхе. Я думаю, просто дело в том, что ее друзья критически высказываются в ее адрес потому, что она их не забирает отсюда.

    — Ясно. Она вовсе не жаждет их переезда, они не хотят переезжать, но так называемых друзей следует умиротворить.

    — Мне кажется, она из тех способных, властных деловых женщин, что не терпят ни малейшей критики. Но, если быть справедливой, мне думается, она и вправду обеспокоена.

    — И когда же они переезжают?

    — В воскресенье вечером. Я везу их в Норидж, к поезду в двадцать тридцать, который прибывает на Ливерпул-стрит в двадцать два пятьдесят. Дочь их встретит.

    — Это не очень удобно, вам не кажется? Ездить в воскресенье всегда трудно. Почему бы им не подождать до понедельника? Поехали бы утром.

    — Да потому, что миссис Данкен-Смит проводит выходные в своем клубе на Одли-сквер и сняла там для них номер. А утром в понедельник они все вместе смогут поехать прямо к ней в Уилтшир на ее машине.

    — А вы? Вы не боитесь остаться здесь одна?

    — Ни капельки. О конечно, мне будет их недоставать, когда они уедут, но сейчас я думаю, что без них смогу переделать все те дела, которые давно надо было сделать. И смогу побольше побыть с вами и помочь с гранками. Нет, не думаю, что мне будет страшно. Я хорошо знаю, что такое страх, и временами даже вроде бы проигрываю сама с собой ощущение страха, сознательно представляя себе этот ужас, словно пытаюсь убедиться в собственной храбрости. Днем это мне вполне удается. Но когда наступает вечер и мы втроем сидим у камина, я представляю, как он следит и ждет там, в ночной тьме. Именно это ощущение невидимой, непознаваемой угрозы и лишает покоя. Похоже на ощущение, какое я испытываю, глядя на эту АЭС: будто здесь, на мысу, существует некая опасная и непредсказуемая сила, не только мне неподвластная, но которую я даже и не начинаю еще понимать.

    — Свистун нисколько не схож со станцией, — возразила Элис. — Ядерная энергия доступна пониманию и поддается контролю. Но это последнее убийство ужасно неприятно. Особенно для Алекса. Некоторые секретарши живут поблизости и ездят на работу и домой автобусом или на велосипеде. Алекс договаривается со служащими, у которых машины, чтобы по вечерам женщин отвозили домой, а утром заезжали за ними по дороге на работу. Но на станции работа посменная, и организовать это оказалось гораздо труднее, чем можно было бы себе представить. Да к тому же некоторые из женщин паникуют и хотят, чтобы их отвозили только женщины.

    — Но не могут же они всерьез думать, что Свистун — их коллега, кто-то из сотрудников станции?

    — Они вообще не могут думать всерьез, в этом-то вся беда. Побеждает инстинкт, а инстинктивно они подозревают любого, если это — мужчина. Особенно если у него нет алиби хотя бы в отношении двух последних убийств. А тут еще Хилари Робартс. Она ходит плавать почти каждый вечер, вплоть до октября, а иногда и всю зиму. Намеревается делать это и сейчас. Разумеется, вполне возможно, что шансов быть убитой у нее один на миллион, но эта бравада — плохой пример другим. Кстати, простите меня за вчерашний вечер. Не очень удачным вышел этот званый обед. Я должна была пригласить Хилари и Майлза, но я и понятия не имела, что их неприязнь друг к другу так велика. Не знаю, в чем тут дело. Может быть, Алекс знает, но я не спрашивала — меня это не так уж интересует. Как вы находите нашего местного поэта?

    — Он мне понравился. Я думала, он будет подавлять своим высокомерием, но это вовсе не так, правда? Мы вместе прошли к руинам аббатства. Они так красивы при лунном свете, — ответила Мэг.

    — Поступок нормально романтический для поэта. Я рада, что его общество вас не разочаровало. Но теперь, глядя на луну, я не могу избавиться от мысли обо всем этом металлоломе, что на ней остался. Человек оставляет после себя мусор повсюду, отравляя все вокруг. Словно испражняется кусками металла. Но в воскресенье полнолуние. Почему бы вам не зайти к нам, поужинать в тишине и спокойствии, когда вернетесь из Нориджа? Мы вместе сходим к аббатству. Я буду ждать вас к половине десятого. Мы скорее всего будем вдвоем. Алекс обычно уходит на станцию, когда возвращается из Лондона после выходных.

    Мэг с явным сожалением возразила:

    — Я бы с удовольствием, Элис, но вряд ли. Придется доупаковывать вещи, да и вообще сборы и проводы — тяжкое дело. К тому времени, как я вернусь из Нориджа, я способна буду думать только о теплой постели. Да я и не буду голодна. Я должна заставить их плотно поесть перед отъездом. К тому же я не смогу пробыть у вас больше часа. Миссис Данкен-Смит сказала, что позвонит с Ливерпул-стрит, чтобы сообщить мне, хорошо ли они доехали.

    Элис вытерла руки и пошла проводить Мэг до двери, что прежде было совершенно ей несвойственно. Мэг подумала, что, рассказывая о прогулке с Дэлглишем, она, к собственному удивлению, ни словом не упомянула о загадочной девичьей фигурке, мелькнувшей в руинах. И дело было не столько в том, что она боялась придать этому слишком большое значение. Ведь Адам Дэлглиш ничего не заметил, а сама она вполне могла ошибиться. Что-то другое, какое-то странное нежелание говорить об этом, которого она не могла ни понять, ни объяснить, удерживало ее. Когда они подошли к двери и Мэг окинула взглядом залитое солнечным светом изогнутое пространство мыса, ей пришлось пережить миг необычайно острого, небывалого ощущения: ей вдруг показалось, что она пребывает в другом времени, в иной реальности, существующей одновременно с тем временем и местом, где она находилась в этот момент. Окружающий ее мир оставался неизменным. Она видела каждую мелочь обостренным взором: пылинки плясали в лучах солнечного света, омывавшего каменные плиты пола; каждая источенная временем плита под ее ногами казалась особенно твердой; каждая рябинка от гвоздя на тяжелой дубовой двери, каждый стебелек пробивающегося пучками вереска по краям пустоши бросались в глаза. Но сознанием ее владел тот, другой мир. И в нем не было солнечного света, лишь вечная тьма, наполненная стуком конских копыт, топотом ног, грубыми мужскими голосами, неразборчивым рокотом, словно морской отлив тащил за собой песок и гальку, смывая их со всех пляжей мира. А потом — шипение и треск сучьев, полыхание огня и секунда ужасающего безмолвия, взорванная долгим и высоким женским криком.

    Она услышала голос Элис:

    — Что с вами, Мэг? Что-нибудь не в порядке?

    — Я на миг как-то странно себя почувствовала. Но теперь прошло. Все в порядке, правда.

    — Вы переутомляетесь. Вам слишком много приходится работать в этом старом доме. А прошлый вечер вряд ли можно назвать вечером отдыха. Возможно, это просто запоздалый шок.

    — Вчера я сказала мистеру Дэлглишу, что никогда не ощущала присутствия Агнес Поули в этом доме, — сказала Мэг. — Я была не права. Она — здесь. Что-то от нее здесь осталось.

    Последовала долгая пауза. Потом Элис ответила:

    — Я думаю, это зависит от нашего представления о времени. Если, как утверждают некоторые ученые, оно способно идти вспять, тогда она, возможно, все еще здесь, все еще жива, все еще горит в огне вечного костра. Но я — я никогда не чувствую ее присутствия. Она не является мне. Может быть, потому, что не находит во мне сочувствия. Для меня мертвые мертвы. Если бы я не могла верить в это, я думаю, я не смогла бы жить.

    Мэг наконец распрощалась и решительно зашагала через мыс. Мистер и миссис Копли, которым предстоит принять невероятно трудное решение, что брать с собой — ведь пребывание в доме дочери может затянуться неизвестно насколько, — наверное, уже нервничают. Дойдя до вершины взлобка, Мэг обернулась: Элис по-прежнему стояла в распахнутых дверях. Она подняла руку жестом, скорее благословляющим, чем прощальным, и исчезла в глубине дома.


    Книга третья
    Воскресенье, 25 сентября


    Глава 1

    В 8.15 вечера в воскресенье Тереза закончила давно отложенное домашнее задание и с облегчением подумала, что может наконец убрать учебник арифметики подальше и сказать отцу, что устала и идет спать. После ужина — остатков тушеного мяса с овощами — он помогал ей мыть посуду. Чтобы хватило на всех, она добавила к овощам консервированной моркови. А когда она села за уроки, отец, как это обычно бывало, устроился перед телевизором в ободранном кресле у пустого камина, поставив на пол рядом с собой бутылку виски. Она знала: отец так и будет сидеть до конца последней программы, не сводя с телевизора глаз, но на самом деле не видя ничего из тех черно-белых образов, что мелькают на экране. Иногда он шел спать с зарей, и Тереза, так и не заснув, слышала, как отец поднимается по ступеням.

    Мистер Джаго позвонил чуть позже половины восьмого. Трубку взяла Тереза. Она сказала, что отец в мастерской и просил ему не мешать. Это было неправдой. Он был в уборной, в конце сада. Но Терезе не хотелось сообщать об этом мистеру Джаго, да ей и в голову не могло прийти отправиться стучать в дверь уборной, чтобы вызвать оттуда отца. Иногда с Удивительно взрослой проницательностью она понимала, что отец берет фонарь и уходит в конец сада, в этот покосившийся домишко с растрескавшейся дверью и удобным широким сиденьем не по естественной надобности, а потому, что может укрыться там от вечного беспорядка в доме, от рева Энтони и ее собственных безуспешных стараний заменить мать.

    — Просто не туда попали, пап, — солгала она, привычно скрестив пальцы. Хорошо, что она не позвала отца к телефону. Поговорив с мистером Джаго, он мог бы не устоять перед соблазном и пойти встретиться с ним в «Нашем герое». Он ведь знал, что на час-другой спокойно может оставить на нее детей, а сегодня ей было просто жизненно необходимо, чтобы отец никуда не уходил. У него осталось только полбутылки виски — она проверила. Ей и нужно-то было отлучиться всего на сорок минут: если вдруг начнется пожар — этот тайный страх она унаследовала от матери, — отец будет не слишком пьян и сможет вынести из огня Энтони и двойняшек.

    Она чмокнула его в небритую щеку, уколовшись и вдохнув такой знакомый запах виски, скипидара и пота, а он поднял руку и ласково взъерошил ей волосы. После смерти матери это было единственным выражением любви, которое отец себе позволял. Глаза его были устремлены на экран старенького черно-белого телевизора, где знакомые воскресные персонажи едва проглядывали сквозь неостановимо летящие снежные хлопья. Тереза знала: отец не станет тревожить ее, если дверь в дальнюю комнату, где спали она и Энтони, будет закрыта. После того как умерла мать, отец не входил к дочери в спальню, если она там находилась, — ни днем, ни ночью. И еще она заметила, что и вел он себя с ней теперь иначе, чуть более вежливо и отчужденно, словно за несколько недолгих недель дочь превратилась во взрослую женщину. Он советовался с ней, словно со взрослой, о покупках, о том, что следует приготовить на обед и какие одежки нужны двойняшкам, даже о том, как решить проблему с машиной. Но была одна тема, о которой он никогда не заговаривал, — смерть ее матери.

    Узенькая кровать Терезы стояла прямо у окна. Встав на кровати на колени, девочка тихонько раздвинула занавеси, впустив в комнату поток лунных лучей, высветивших каждый уголок и расстеливших полотнища таинственного холодного света на кровати и на досках пола. Дверь в крохотную пристройку в передней части дома, где спали двойняшки, была открыта. Тереза вошла и постояла с минуту, глядя на свернувшихся калачиком сестер, тесно прижавшихся друг к другу под одеялом. Потом наклонилась и прислушалась к их еле слышному ровному дыханию. Спят. Теперь не проснутся до самого утра. Она закрыла дверь и вернулась в свою комнату. Энтони, как всегда, спал на спине. Братишка по-лягушачьи раскинул ноги, склонил голову набок и закинул вверх обе руки, словно пытался ухватиться за перекладины изголовья. Он выпутался из одеяла, оставшись в одном только спальном комбинезоне, и Тереза тихонько натянула одеяло снова. Ей вдруг захотелось схватить мальчика на руки, прижать к себе, и это желание было таким настоятельным, что она ощутила его почти как боль. Но вместо этого она лишь опустила боковину кроватки и прижалась щекой к подушке рядом с щекой брата.

    Словно под наркозом, он крепко спал, надув губы; тоненькие, с нежными прожилками сосудов веки были плотно сжаты. Тереза ясно представила под ними незрячие во сне глаза.

    Вернувшись к своей кровати, она засунула под одеяло две подушки, придав им форму собственного тела. Вряд ли отец заглянет в спальню, но если и случится неожиданное, он по крайней мере не обнаружит при лунном свете пустую кровать. Тереза нащупала под кроватью маленькую холщовую сумку — такие носят на плече. В нее девочка заранее сложила все, что ей могло понадобиться: коробок спичек, простую белую восковую свечу, острый перочинный нож, карманный электрический фонарик. Потом снова взобралась на кровать и распахнула окно.

    Весь мыс омывал серебряный лунный свет, который они с матерью так любили. Все вокруг волшебно изменилось: скалистые выступы плыли над притихшей, неподвижной травой, словно острова из смятой серебристой фольги, а неровная, неухоженная зеленая изгородь в конце сада превратилась в густые таинственные заросли, в которых запутались тонкие лучи света. А поодаль за ними блестящей шелковой шалью широко раскинулось спокойное море.

    Тереза на миг приостановилась, завороженная, часто дыша, собралась с силами и выбралась на плоскую, крытую дранкой крышу пристройки. Девочка двигалась крадучись с величайшей осторожностью, чувствуя сквозь тонкую резину подошв залетевшие на крышу мелкие камушки. Пристройка была невысокой, всего около двух метров, и она легко спустилась по водосточной трубе. Низко наклонившись, пробежала через сад к полусгнившему чулану за мастерской отца, где хранились два велосипеда — ее и отцовский. В льющемся сквозь раскрытую дверь лунном свете Тереза взяла свой, провела его по травяной лужайке и, приподняв, протащила сквозь дыру в изгороди, чтобы не надо было выходить через калитку перед домом. Только когда девочка благополучно добралась до глубокой прогалины, где когда-то проходила ветка прибрежной железной дороги, она решилась сесть на велосипед и, подпрыгивая на заросших травой кочках, отправилась к сосновому бору и дальше — к развалинам аббатства.

    Старая железнодорожная ветка проходила и за сосновым бором, обрамлявшим берег, но здесь она была уже не так заглублена — осталась лишь совсем неглубокая впадина на поверхности мыса. Скоро и от этой впадины не останется и следа, как и от сгнивших шпал там, где когда-то бежали поезда, неся сюда викторианских мам и пап с детьми, с их лопатками и ведерками, с нянями и огромными кофрами,[35] — сюда, на берег моря, на курорт. Всего минут через десять Тереза выехала на открытое пространство мыса. Она выключила фонарь, постояла, осматриваясь, не видно ли кого, и снова колеса велосипеда запрыгали вперед по жесткому дерну в сторону моря.

    Вот и все пять разрушенных арок старого аббатства встали перед ней, мерцая в лунных лучах. Тереза постояла немного, вглядываясь, вслушиваясь в тишину. Руины казались творением нереальным, воздушным, сотканным из света, готовым исчезнуть, раствориться в лунной мгле при первом прикосновении. Порой, когда вот так, как сейчас, она смотрела на них при свете луны или звезд, это ощущение становилось таким непреодолимым, что нужно было протянуть руку и коснуться шершавой поверхности камня, чтобы вновь пережить потрясение, почувствовав под ладонью его грубую, тяжкую твердость.

    Прислонив велосипед к низкой, сложенной из дикого камня стене, она прошла туда, где когда-то, по-видимому, была огромная дверь, и вошла внутрь аббатства. В такие вот тихие, полные лунного света ночи она приходила сюда вместе с матерью. Начинались эти маленькие экспедиции с того, что мать говорила: «Давай-ка пойдем побеседуем с монахами». Они брали велосипеды, приезжали сюда и бродили молча — слова им были не нужны — под разрушенными сводами или стояли, рука в руке, там, где когда-то был алтарь, прислушиваясь к тем звукам, что в давние времена слышали, хоть и на большем отдалении, монахи аббатства: к немолчному, глухому и печальному биению моря. Вот тут, в этом месте, — Тереза хорошо это знала — маме было легче всего молиться; тут, на этой изрытой морщинами времени земле, она чувствовала себя гораздо лучше, чем в уродливом здании из красного кирпича, куда отец Макки приезжал каждое воскресенье служить мессу.

    А Терезе недоставало этих воскресных встреч с отцом Макки. Она скучала без его шуток, без молитв, без его забавного ирландского акцента. Но после смерти мамы он редко заходил в их дом, да его и не очень-то привечали. Она помнила, как в последний приезд он пробыл у них совсем недолго и, когда отец проводил его до двери, сказал на прощание:

    — Ее дорогая матушка, да упокоит ее Господь, хотела бы, чтобы Тереза регулярно ходила к мессе и исповедовалась. Миссис Стоддард-Кларк с удовольствием заехала бы за ней в следующее воскресенье на машине, а потом Тереза еще заехала бы в Грейндж к ленчу. Право, это было бы вовсе не плохо для девочки, как вы полагаете?

    И голос отца в ответ:

    — Ее матери больше нет. Ваш Господь нашел нужным лишить ее матери. Тесс теперь человек самостоятельный. Когда ей захочется пойти к мессе, она пойдет. И исповедаться придет, когда ей будет в чем исповедаться.

    Трава здесь поднялась высоко, тут и там торчали сорняки, виднелись головки засохших цветов, земля горбилась под ногами, так что идти нужно было очень осторожно. Тереза прошла под самую высокую арку — арку восточного окна, где когда-то сверкал во всей теперь лишь воображаемой красе многоцветный витраж. Теперь окно превратилось в пустую глазницу, сквозь которую видно было мерцающее в лучах море и плывущая над ним луна. Тереза зажгла фонарик и совсем бесшумно, молча принялась за дело. Она прошла к стене, держа в руке раскрытый нож, и попыталась отыскать большой плоский камень с гладкой поверхностью, который мог бы служить основанием для ее алтаря. Поиски были недолгими, и она высвободила камень из стены с помощью ножа. Но в углублении за камнем что-то лежало. Тоненький кусок картона был засунут глубоко в щель. Она вытащила его и развернула. Это была половинка почтовой открытки с изображением западного фасада Вестминстерского аббатства. Правая сторона открытки была оторвана, но все равно невозможно было не узнать знакомые двойные башни аббатства. Перевернув открытку, девочка увидела надпись — несколько строчек, расшифровать которые при лунном свете было невозможно, впрочем, она и не испытывала особого любопытства. Открытка казалась совсем новенькой, но почтовый штамп не разобрать, и нельзя было отгадать, сколько она здесь пролежала. Может, кто-то спрятал ее здесь летом, играя с сестрами и братьями. Открытка не внушала беспокойства; более того, Тереза была так занята своими собственными мыслями, что записка ее вовсе не заинтересовала. Такие записочки ее школьные подруги оставляли друг другу в школе, пряча их в пристройке для велосипедов или незаметно засовывая подруге в карман жакета. Она хотела было разорвать открытку, но передумала, тщательно разгладила и положила обратно. Пробираясь вдоль стены, она отыскала другой подходящий камень и еще несколько помельче, чтобы укрепить на алтаре свечу. Вскоре алтарь был готов. Тереза зажгла свечу: шипение загоревшейся спички показалось ей неестественно громким, а свет — слишком сильно бьющим в глаза. Уронив несколько капель расплавленного воска на камень, она прилепила к нему свечу и укрепила, обложив камнями помельче. Потом уселась перед алтарем, скрестив ноги и устремив глаза на ровное пламя свечи. Она знала: мама придет, она будет невидима, но даст знать о своем присутствии; она будет молча, но совершенно разборчиво говорить с ней. Нужно только терпеливо ждать и смотреть не отрываясь в немигающий огонь свечи.

    Она попыталась выбросить из головы абсолютно все, кроме тех вопросов, которые она пришла задать маме. Но мама умерла так недавно и память о ее смерти причиняла такую боль, что выбросить это из головы оказалось невозможно.

    Мама не хотела умирать в больнице, и папа обещал ей, что этого не будет. Она расслышала, как он шепотом уверял маму в этом. Она знала, что доктор Энтвистл и районная медсестра были против. Она слышала и обрывки разговоров, не предназначенных для ее ушей, но в темноте лестницы, за дубовой дверью гостиной, где она замирала молча, слова звучали громко и ясно, словно девочка стояла прямо у постели больной.

    — Вам понадобится круглосуточный уход, миссис Блэйни, я не смогу вам его обеспечить. И в больнице вам будет гораздо удобнее.

    — Мне удобно. У меня есть Райан и Тереза. У меня есть вы. Вы все так добры ко мне. Мне больше никто не нужен.

    — Я делаю все, что могу. Но два визита в день — этого недостаточно. Вы слишком многого ждете от мистера Блэйни и Терезы. Конечно, как вы говорите, она у вас есть, но ведь ей всего пятнадцать.

    — Я хочу быть с ними. Мы хотим быть вместе.

    — А если они испугаются?.. Детям это тяжело.

    И тогда этот мягкий, неуступчивый голос, тоненький, словно стебелек тростника, но не сломленный, произнес с эгоистичным упрямством, так свойственным умирающим:

    — Они не испугаются. Неужели мы допустим, чтобы они испугались? Нет ничего страшного ни в рождении, ни в смерти, если все правильно объяснить.

    — Есть вещи, миссис Блэйни, которые невозможно объяснить детям, они постигаются только на собственном опыте.

    И она, Тереза, делала все, что в ее силах, чтобы доказать, что у них все в порядке, что они могут справиться сами. Приходилось прибегать к некоторым уловкам. К приходу доктора и медсестры Поллард она мыла двойняшек, одевала их в чистые платьица, меняла пеленку Энтони. Было очень важно, чтобы все выглядело как следует, чтобы доктор Энтвистл и медсестра не могли сказать, что папа не справляется. Как-то в субботу она испекла булочки и предложила их всем присутствующим, уложив на блюдо — самое красивое блюдо в доме, мамино любимое, с изящным рисунком — розами и отверстиями по краям, чтобы можно было продеть ленточку. Она помнила смущенный взгляд доктора и его отказ:

    — Нет, спасибо, Тереза, немного погодя.

    — Пожалуйста, попробуйте. Это папа спек.

    А когда доктор уходил, он сказал отцу:

    — Может, вам и по силам все это выдержать, Блэйни. А мне… Боюсь, что нет.

    Кажется, один только отец Макки оценил ее старания. Отец Макки, который говорил точно как ирландец в передачах по телику, так что Тереза думала: это он нарочно, это он так шутит — и всегда старалась вознаградить его улыбкой или смехом.

    — Ух ты, ну и здорово у вас дом отчищен — все так и блестит. Сама пресвятая Дева Мария согласилась бы есть прямо с полу, смотри-ка. Папа твой спек, говоришь? Вот это да! Да еще такие пышные. Вот гляди, я даже одну в карман кладу, после съем. А теперь будь умницей, пойди приготовь нам чайку покрепче, а я тут с твоей мамой пока поболтаю.

    Она старалась не думать о той ночи, когда маму увезли: она проснулась от страшных стонов и даже подумала, что вокруг дома, воя и рыча от боли, мечется какой-то зверь; потом поняла, что эти звуки доносятся вовсе не снаружи; потом ее вдруг охватил непреодолимый страх. Потом в дверях вырисовалась фигура отца: он приказал ей оставаться в комнате, никуда не выходить и чтоб дети не шумели; потом она смотрела из маленькой спальни, из окна рядом с парадным, как подъехала санитарная машина, а двойняшки на кровати испуганно таращили глаза; потом двое с носилками прошли в дом; потом по садовой дорожке понесли на носилках обернутую в одеяло, теперь уже умолкшую мать. И тут она бросилась вниз по лестнице и забилась в руках пытавшегося удержать ее отца.

    — Нет, нет, лучше не надо. Уведите ее в дом.

    Она не могла бы сказать, кто произнес эти слова. Потом она вырвалась на волю и бросилась вслед машине, уже выворачивавшей из проулка на шоссе, и, догнав, била сжатыми кулаками в закрытые дверцы. Она помнила, как отец поднял ее и понес в дом. Помнила его сильные руки, его запах, шершавость его рубашки и как бессильно болтались ее собственные руки, пока он ее нес. Она больше никогда не видела мать. Вот так Бог ответил на ее молитвы. На молитвы ее матери, которая и просила-то о малости — всего только, чтобы остаться дома. И никакие слова отца Макки не могли теперь заставить ее простить Бога.

    Холод сентябрьской ночи пробирался сквозь джемпер и джинсы, застыла и начала болеть поясница. Она ощутила первый укол сомнения. И тут чуть дрогнул язычок свечи: мама была рядом. Все шло как надо.

    Как много надо было у нее спросить! Про пеленки для Энтони. Одноразовые стоили дорого и нести их из магазина было не так-то легко — очень уж большой пакет. А папа вроде и не понимает, сколько за них приходится платить. Мать ответила, что можно использовать старые махровые полотенца и подстирывать их по мере надобности. Еще двойняшки — им не очень-то по душе миссис Хантер, которая заезжает за ними и отвозит их в дневную группу. — Двойняшкам нужно быть вежливыми с миссис Хантер и не капризничать. Ведь она хочет им добра. Очень важно, чтобы они посещали группу. Пусть постараются ради папы. Тереза должна им все это объяснить. — А еще — отец. Так много надо про него сказать. Он не очень часто ходит в паб, не хочет оставлять их одних. Но в доме всегда есть виски. — Не надо беспокоиться об этом, — ответила мать. Сейчас ему это необходимо, но скоро он снова начнет писать картины, и ему уже не надо будет так много пить. Но если он по-настоящему напьется, а в доме еще останется бутылка, лучше ее вылить. И не надо бояться, что отец рассердится: он никогда не станет на нее сердиться.

    Беседа без слов все продолжалась. Тереза сидела застыв, словно в трансе, следя, как истаивает воск свечи. И вот ничего не стало. Мать ушла. Прежде чем загасить свечу, девочка ножом счистила с камня следы воска. Важно, чтобы не оставалось улик. Потом она поставила камни на место. Сейчас в развалинах для нее не осталось ничего интересного — лишь холодная пустота. Пора возвращаться.

    Вдруг ею овладела страшная усталость. Не верилось, что ноги донесут ее до велосипеда, и страшно было даже подумать о том, чтобы снова ехать по кочкам через мыс. Она сама не понимала, что заставило ее пройти через огромную арку восточного окна и встать на краю обрыва. Может быть, желание собраться с силами, взглянуть на залитое лунным светом море и снова обрести хотя бы на миг утраченное общение с матерью. Но вместо этого ее мыслями завладело воспоминание совершенно иное, о событии совсем недавнем и таком страшном, что она не решалась говорить о нем ни с кем, даже с матерью. Она снова видела красный автомобиль, мчащийся к Скаддерс-коттеджу, снова уводила детей из сада и оставляла их в спальне наверху, снова плотно закрывала двери гостиной. А потом стояла за дверьми и слушала.

    Сначала голос Хилари Робартс:

    — Этот дом был совершенно неподходящим местом для женщины, которой отсюда приходилось далеко ездить на сеансы радиотерапии. Вы не могли не знать, что она больна, когда сняли коттедж. Она не могла с этим справиться.

    Потом голос ее отца:

    — Я думаю, вы полагали, что, когда ее не станет, я тоже не смогу справиться. Сколько месяцев жизни вы ей запланировали? Вы раньше делали вид, что ее состояние вас тревожит, но она-то знала, что вас тревожит на самом деле. Присматривались, как она худеет, теряет вес буквально каждую неделю, как кожа все больше обтягивает кости, руки — словно палочки, цвет лица — раковой больной… «Теперь уж недолго» — так вы думали? Вы хорошо рассчитали, куда вложить свои деньги. Вы вложили их в ее смерть, а последние недели ее жизни вы ей отравляли, как только могли.

    — Неправда. Нечего взваливать на меня свою собственную вину. Мне необходимо было приходить сюда, я должна была видеть, что делается в доме. Это пятно сырости в кухне, крыша, протекающая в дождливую погоду. Вы хотели, чтобы я этим занималась, разве нет? Вы же сказали, что у меня, раз я сдаю вам дом, есть определенные обязанности. А если вы не съедете, я обращусь за разрешением поднять арендную плату. То, что вы сейчас платите, — жалкие гроши. Ими даже мелкий ремонт не окупить.

    — Попытайтесь. Заявите в суд по арендным делам. Пусть приедут и посмотрят сами. У вас — право владения, но реально-то живу здесь я. И я аккуратно плачу вам арендную плату. Вы не можете меня выселить. Не думайте, что я дурак и этого не знаю.

    — Вы платите арендную плату, да надолго ли вас хватит? Вы могли выкрутиться, когда работали учителем на полставки. Но я не представляю, как вы справитесь теперь. Полагаю, вы считаете себя художником, но на самом деле вы всего-навсего дешевый мазила, пробавляющийся безвкусными поделками для неразборчивых туристов, которые думают, что любой оригинал четвертого сорта гораздо лучше, чем первоклассная репродукция. Но ваша мазня перестала продаваться, не правда ли? Четыре акварели, выставленные в окне у Экуорта, так и стоят там вот уже несколько недель. Они уже подвыгорели. Далее туристы в наши дни начинают кое в чем разбираться. Не хотят покупать барахло, хоть оно и дешево стоит.

    Двойняшкам наскучило сидеть взаперти, и они затеяли ссору, так что Терезе пришлось бежать наверх и уговаривать сестер, что теперь недолго ждать, пока эта ведьма уедет, а до тех пор им нельзя выходить из комнаты. Потом она снова стала украдкой спускаться по лестнице. Однако теперь она могла остановиться уже на четвертой ступеньке: в гостиной кричали.

    — Я хочу знать: вы специально подослали сюда эту женщину, этого чертова соцработника из местных — шпионить за мной и расспрашивать про меня моих детей? Это вы ее подослали?

    Ведьма говорила спокойно и холодно, но слышно было каждое слово:

    — Я не обязана отвечать вам. Если я и поставила их в известность, значит, давно пора было, чтобы хоть кто-то это сделал.

    — О Господи, вы же само зло во плоти, верно? Вы на все способны, только бы выставить меня с детьми из этого дома. Четыре сотни лет назад таких, как вы, на кострах сжигали. Я бы вас сам прикончил, если бы не дети. Только я не желаю, чтобы они попали под так называемую опеку ради удовольствия задушить вас собственными руками. Но, Богом клянусь, лучше вы меня не провоцируйте. Лучше не дразните. И не лезьте в мою жизнь — никогда. Никогда, понятно вам это?

    Ведьма ответила:

    — Слушайте, вы! Прекратите истерику! Это все, на что вы способны, — угрозы и истерика. Если бы местные власти взяли ваших детей под опеку, для них это был бы наилучший выход. О разумеется, вы не прочь разделаться со мной. Людишки вроде вас всегда отвечают угрозами и насилием на доводы разума. Убейте меня — и можете быть уверены, что государство возьмет на себя заботу о ваших детях на следующие пятнадцать лет. Эх вы, смешной и жалкий человечишка!

    И тут снова зазвучал голос ее отца. Отец больше не кричал, он говорил так тихо, что она едва расслышала его слова:

    — Если я убью вас, никто и пальцем не коснется ни меня, ни моих детей. Никто. Никогда.

    С воспоминанием об этой последней встрече пришел гнев и, заполнив всю ее, казалось, придал ногам силы. Теперь она могла осилить дорогу домой. Да и давно пора было уезжать отсюда. И тут она вдруг увидела, что берег больше не пуст. Неожиданно ее бросило в дрожь, затрясло, как продрогшего щенка, и она отступила под укрытие арки. К северу от аббатства из соснового бора к морю бежала женщина; ее черные волосы развевал ветер, белое тело светилось в лучах луны: женщина была почти совсем нагая. И она кричала, и в крике ее звучало торжество. Это была она — ведьма, Хилари Робартс.


    Глава 2

    Хилари поужинала поздно. Есть ей не хотелось, но она все-таки достала из морозилки французскую булочку, согрела ее в духовке и сделала себе омлет с зеленью. Вымыла посуду, навела порядок в кухне и, достав из портфеля бумаги, расположилась за столом в гостиной поработать. Нужно было написать статью о предполагаемых результатах реорганизации ее отдела, свести и представить цифровые данные, найти убедительные аргументы по поводу перестановок в штатном расписании и подать все это красиво и элегантно. Ей было важно выполнить все как следует, и в нормальных условиях она делала бы это с удовольствием. Она понимала, что есть за что критиковать ее там, где речь шла о вопросах, связанных с личным составом, но в том, что касалось организации и администрирования, никто не мог ее ни в чем упрекнуть. Перебирая бумаги, Хилари подумала, сильно ли она будет — если вообще будет — скучать без этой своей работы, когда они с Алексом поженятся и переедут в Лондон. Ей самой было удивительно, как мало ее трогал уход с АЭС. Эта часть ее жизни закончилась, и она распрощается с ней без сожалений, покинет навсегда этот стерильно чистый коттедж, который так и не стал, да и не мог стать, ее настоящим домом, без сожаления оставит станцию и даже свою должность. Она начинает новую жизнь: новая должность Алекса; ее собственный новый статус в качестве его жены; приемы, которые следует проводить, как надо, и на которые следует приглашать тех, кого надо; продуманно выбранная работа; путешествия… И у нее будет ребенок — ребенок Алекса.

    Эта всепоглощающая жажда иметь ребенка завладела ею в последний год, все возрастая по мере того, как ослабевало физическое влечение к ней Алекса. Хилари пыталась убедить себя, что любовная связь, как и брак, не может всегда оставаться на одном и том же уровне сексуального или эмоционального наслаждения, что ничего, по сути, не изменилось между ними, да и не могло измениться. Насколько тесно — физически или эмоционально — были они поначалу связаны друг с другом? Ну тогда, во всяком случае, ее это вполне устраивало; она не требовала от него больше, чем он готов был дать ей: наслаждение, которое они давали друг другу, их отношения удовлетворяли обоих; честь и слава, выпавшие на ее долю, — ведь она была любовницей Алекса Мэара, хоть об этом и не говорилось вслух; старательные попытки сделать вид, что между ними ничего нет, когда приходилось встречаться в одной компании, вряд ли такие уж необходимые и вряд ли успешные, да и не так уж всерьез предпринимаемые, — все это, по крайней мере для Хилари, несло в себе мощный эротический импульс. Это была игра, в которой охотно участвовали они оба: обмен почти официальными приветствиями перед совещаниями или в присутствии посторонних и визиты Алекса — два раза в неделю — к ней домой. Когда Хилари впервые приехала в Ларксокен, она хотела снять современную квартиру в Норидже и какое-то время снимала именно такую — почти в самом центре города. Но когда их связь началась, необходимо стало жить поближе к Алексу, и она отыскала этот коттедж, всего в четверти мили от «Обители мученицы». Она понимала, что Алекс слишком горд и к тому же слишком самонадеян, чтобы пробираться к ней тайком по ночам, словно вымаливающий подачку мальчишка. Но унизительного притворства не требовалось: на мысу обычно не было ни души. И не было случая, чтобы Алекс остался у нее на всю ночь. Тщательно отмеренные порции общения с ней казались чуть ли не обязательной составляющей их отношений. На людях же они вели себя как коллеги. Алекс никогда не поощрял неформальных отношений, обращения к сотрудникам по именам, кроме самых близких коллег, не поощрял панибратства на работе. Дисциплина на станции была, как у хорошо вымуштрованного экипажа корабля в военное время.

    Но эта связь, начавшаяся так упорядоченно, с такой эмоциональной и социальной размеренностью, вдруг обернулась тоской и болью. Хилари казалось, что она может точно сказать, в какой момент желание иметь ребенка стало наваждением, навязчивой идеей. Это случилось в очень дорогой и очень малоизвестной гинекологической клинике, в операционной, когда медсестра с плохо скрытым неодобрением и даже отвращением уносила напоминающий по форме фасолину тазик, где подрагивала красная масса — то, что недавно было зародышем. Казалось, ее тело, так безжалостно ограбленное в этой клинике, теперь мстило ей, как могло. Хилари не сумела скрыть от Алекса эту жажду, хоть и знала, что это его оттолкнет. Она снова и снова слышала собственный голос, противный и ноющий, надоедливый, как у капризного ребенка, и снова видела этот его взгляд, полусмешливый взгляд напускного отчаяния, который — это она прекрасно понимала — скрывал истинное отвращение.

    — Я хочу ребенка.

    — Это не ко мне, дорогая. Этот эксперимент мне вовсе не хотелось бы повторить.

    — У тебя-то есть ребенок, здоровый, живой и преуспевающий. Твое имя, твои гены не умрут вместе с тобой.

    — Я никогда не придавал этому большого значения. Чарлз существует сам по себе.

    Она пыталась убедить себя, что это всего лишь навязчивая идея, от которой следует освободиться. Представляла себе, насилуя сопротивляющееся воображение, бессонные ночи, дурной запах, постоянные требования и капризы, сокращение свободного времени, невозможность уединиться, испорченную карьеру. Это не помогало. Она пыталась с помощью разума преодолеть желание, против которого разум был бессилен. Иногда ей казалось: она сходит с ума. И кроме того, ее преследовали сны, особенно один. Улыбающаяся медсестра в халате и маске передавала ей новорожденного ребенка, и она, Хилари, держала его на руках, вглядываясь в нежное, спокойное личико, слегка отекшее после родов. А потом медсестра врывалась в палату с мрачным видом и выхватывала из ее рук спеленутого ребенка: «Это не ваш ребенок, мисс Робартс. Вы что, забыли? Вашего мы спустили в туалет».

    А Алексу еще один ребенок был ни к чему. У него был сын, дававший ему надежду, хоть и довольно зыбкую, на бессмертие, на продление себя в другом. Пусть Алекс был не очень-то хорошим и редко видевшим сына родителем, но он был родителем. Он держал на руках собственного ребенка. И как бы он ни играл в равнодушие, это не было для него так уж не важно. Прошлым летом Чарлз приезжал навестить отца — золотисто-бронзовый гигант с мускулистыми ногами и выгоревшей на солнце шевелюрой. Сейчас, когда она об этом вспоминала, ей казалось, что он метеором пролетел сквозь АЭС, покорив весь женский персонал своим американским выговором и полным очарования жизнелюбием. А Алекс — она это хорошо видела — был сам удивлен и чуть-чуть расстроен тем, как гордился сыном, и тщетно пытался скрыть эту гордость неуклюже-саркастическими замечаниями:

    — Где же этот юный варвар? Отправился плавать? Ну, наше Северное море покажется ему не очень-то приветливым после Лагуна-Бич.[36]

    Он говорит, что собирается изучать право в Беркли.[37] Его явно ждет тепленькое местечко в фирме отчима, когда он получит диплом. А через пару месяцев Лиз сообщит мне, что он собирается сделать вполне приличную партию, женившись на первокурснице из хорошей семьи. Или — как это у них называется — «приготовишке»?

    Между прочим, мне даже удается его накормить. Элис оставила мне инструкцию, как готовить гамбургеры. Все полки в холодильнике забиты рубленым мясом. Но он поглощает витамин С в количествах, невероятных даже для мальчишки с его ростом и весом. Я только и делаю, что целый день выжимаю для него апельсины.

    Хилари ежилась от смешанного чувства смущения и неприязни: эта гордость, этот дурацкий юмор, думала она, совершенно не в характере Алекса, как-то унижают его. Казалось, он, как все машинистки на станции, покорен и очарован самим присутствием здесь своего сына. Элис Мэар уехала в Лондон через два дня после приезда Чарлза. Хилари не знала, не специально ли Элис устроила эту поездку, чтобы дать отцу с сыном возможность побыть друг с другом наедине. Но вполне возможно и другое — насколько Хилари знала характер Элис или догадывалась о нем, — ей просто не хотелось тратить время на готовку обедов для племянника и наблюдать перехлестывающее через край половодье отцовских чувств.

    Она снова перебрала в уме все, что произошло во время последнего визита Алекса. Он пошел проводить ее домой после обеда в «Обители мученицы». Хилари нарочно сделала вид, что вовсе не хочет, чтобы он ее провожал, но он все-таки пошел, чего на самом деле она и добивалась. Когда она закончила говорить, он спокойно заметил:

    — Это звучит как ультиматум.

    — Ну, я не стала бы это так называть.

    — А как бы ты это назвала? Шантаж?

    — После того, что между нами произошло, я назвала бы это восстановлением справедливости.

    — Давай остановимся на слове «ультиматум». «Справедливость» — слишком грандиозное понятие, чтобы использовать его для наименования нашей коммерческой сделки. И как всякий ультиматум, он подлежит рассмотрению. Обычно для этого назначают определенный срок. Какой срок назначишь ты?

    Она ответила:

    — Я люблю тебя. Когда ты вступишь в эту новую должность, тебе понадобится жена. Я — самая подходящая жена для тебя. У нас могло бы хорошо получиться. Я сделаю все, чтобы получилось. Я сумею сделать тебя счастливым.

    — Я не уверен в том, какое количество счастья способен выдержать. Может быть, даже больше, чем я заслуживаю. Но никто не наделен даром это счастье мне дать: ни Элис, ни Чарлз, ни Элизабет, ни ты. До сих пор это никому не удавалось.

    Потом он подошел к ней и поцеловал в щеку. Она было прижалась к нему, но он мягко отстранил ее:

    — Я подумаю.

    — Мне хотелось бы объявить об этом поскорее. О помолвке.

    — Надеюсь, ты не станешь требовать, чтобы мы венчались в церкви? Флердоранж, подружки невесты, «Свадебный марш» Мендельсона, «Глас, звучавший над Эдемом»…

    Она ответила:

    — Я вовсе не хочу выставлять нас обоих на посмешище ни сейчас, ни после свадьбы. Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы на самом деле так думать.

    — Понятно. Быстренько и без лишних переживаний забежим в ближайшее регистрационное бюро, чиновник нас окрутит, и вся недолга. Я сообщу тебе о своем решении вечером в воскресенье по возвращении из Лондона.

    Она спросила:

    — Зачем такой официальный тон?

    Алекс ответил:

    — Но ведь он и должен быть официальным, не так ли? Ведь речь идет об ультиматуме.

    Он женится на ней и месяца через три поймет, что она была права. Она одержит победу, ведь тут ее воля гораздо сильнее, чем его. Хилари помнила слова отца: «Жизнь у человека одна, девочка, вот эта самая, другой не будет. Но ее можно построить на своих собственных условиях. Только тупой и слабый вынужден вести рабское существование. А ты — у тебя все есть: здоровье, внешность, мозги. Нужно только, чтоб еще смелости хватало и воли». Эти подонки чуть было не посчитались с ним под конец, но он все-таки прожил жизнь на своих собственных условиях. Она тоже не оплошает.

    Она попыталась отодвинуть мысли об Алексе и их будущем в сторону и заняться делом. Но ей никак не удавалось сосредоточиться. Не находя себе места, она прошла в маленькую гостиную за кухней, где стоял ее погребок, и достала бутылку кларета. Вынула бокал из серванта и наполнила до краев. Отпивая из бокала, она почувствовала, как щербинка чуть царапнула губу. Пить из выщербленного бокала всегда было ей невыносимо. Повинуясь инстинкту, она взяла другой бокал, перелила туда вино и хотела уже выбросить бокал с щербинкой в мусорное ведро. Но заколебалась, так и не нажав на педаль, открывающую крышку. Бокал был одним из тех шести, что подарил ей Алекс. Дефект, не замеченный прежде, был совсем незначительный: едва ощутимая шероховатость на самом краю. Можно было бы ставить в бокал цветы. Она уже мысленно видела их — подснежники, примулы, веточки розмарина. Допив вино, она вымыла оба бокала и, перевернув, поставила на сушилку. Бутылку кларета Хилари оставила незакрытой на столе. Кларет оказался слишком холодным, но через часок будет как раз то, что надо.

    Пора плавать — девять уже пробило, а сегодня ей не хотелось слушать новости. В спальне наверху Хилари сбросила с себя все, натянула трусики от черного бикини и надела синий с белым тренировочный костюм. Сунула босые ноги в старые кожаные сандалии, выцветшие и загрубевшие от морской воды. С крючка в передней сняла стальной медальон на кожаном шнурке, совсем небольшой — он едва вмещал плоский ключик от ее дверного замка, — она надевала медальон на шею, когда отправлялась плавать. Это был подарок Алекса к ее недавнему дню рождениями, держа медальон, она улыбнулась в уверенности, что ее надежда на будущее прочна, как этот металл. Потом Хилари достала из столика фонарь, повесила на плечо полотенце и, захлопнув за собой дверь, направилась к берегу.

    Она почувствовала смолистый запах сосен прежде, чем оказалась среди их стройных, в острых иглах стволов. До берега надо было пройти всего полсотни метров по песчаной, усыпанной толстым слоем опавшей хвои тропе. Здесь было темнее, луна лишь изредка заглядывала в чащу, в царственном великолепии проплывая над высокими кронами, так что Хилари пришлось на несколько секунд включить фонарь. Она вышла из тени сосен, и ее взгляду открылись выбеленный лунным светом песок и трепещущая плоть Северного моря. Бросив полотенце на привычное место — в небольшую впадину у самого края леса, Хилари выскользнула из тренировочного костюма и высоко вскинула над головой руки. Сбросила с ног сандалии и пустилась бегом через узкую полосу гальки, через пыльную кромку песка, через кружево намытой прибоем белой пены, разбивая в брызги невысокие волны, казалось, совершенно бесшумно накатывавшиеся на берег, и наконец погрузилась в очищающий покой. От обжигающе холодной воды у нее перехватило дыхание. Но почти мгновенно резкое, до боли, ощущение холода исчезло, как это всегда и бывало, теперь ей казалось, что омывающая ее плечи вода согрета теплом ее тела и она плывет словно в коконе, отделившем ее от окружающего мира. Хилари плыла кролем, и сильные, ритмичные удары рук быстро уносили ее прочь от берега. Но она точно знала, как долго может оставаться в воде — всего пять минут, до того как снова почувствует, что холод обжигает тело. Настало время возвращаться. Она остановилась, на мгновение перевернулась на спину и легла, покачиваясь на волнах и глядя вверх, на луну. И привычная магия снова сделала свое дело. Неудачи, страхи, огорчения, пережитые днем, исчезли, словно опали, и все ее существо было исполнено счастья — она сказала бы даже экстаза, если бы слово «экстаз» не было слишком напыщенным, не способным передать это чувство полного покоя. А с ощущением счастья пришел оптимизм: все обойдется, все будет хорошо. Она заставит Паско поволноваться еще недельку, а потом отзовет иск. Этот человечишка был слишком незначителен даже для того, чтобы питать к нему ненависть. И ее поверенный был прав — дело о вступлении во владение Скаддерс-коттеджем вполне могло подождать. Тем более что цена коттеджа возрастала день ото дня. Арендная плата поступает аккуратно, так что она ничего не теряет. Мелкие неурядицы на работе — зависть коллег, неприязнь — какое все это имеет значение теперь? Эта часть ее жизни подходит к концу. Она любит Алекса, Алекс любит ее. Он непременно поймет, что ее слова полны здравого смысла. Они поженятся. У нее будет ребенок. Ребенок Алекса. Нет ничего невозможного. А потом на какой-то момент на нее снизошел еще более глубокий покой, и все это тоже утратило значение. Казалось, воды моря смыли мелкие житейские, плотские заботы и она обратилась в бесплотный дух, парящий свободно и взирающий с высоты на свое тело, распростертое на волнах под луной; она даже почувствовала жалость, тихую, ничего не требующую жалость к приземленному созданию там, внизу, не умеющему обрести столь сладостный, пусть и преходящий душевный покой нигде, кроме как в этой чуждой стихии.

    Но пора было возвращаться. Она сильно ударила ногами, перевернулась и мощным кролем поплыла назад к берегу, туда, где кто-то безмолвный наблюдал за ней, поджидая в глубокой тени леса.


    Глава 3

    Воскресное утро Дэлглиш провел в Норидже — снова, в который уже раз посетил собор и церковь Святого Петра Манкрофтского, а потом поел в ресторанчике на окраине города, где они с тетушкой два года назад наслаждались простым, без претензий, но прекрасно приготовленным обедом. Однако и здесь поработало время, принеся перемены. Внешний вид и внутреннее убранство ресторана, казалось, совершенно не изменились, но почти сразу же стало ясно, что не только хозяин, но и шеф-повар теперь другой.

    Еда, поданная подозрительно быстро, явно готовилась где-то в другом месте, а здесь только подогревалась; зажаренная на решетке печень была жесткой и сероватой, не имеющей вкуса печени; облепивший ее клейкий соус был словно резиновый, картофель недожарен, а переваренная цветная капуста превратилась в кашу. Вино к такой еде и заказывать не стоило, но Дэлглиш подкрепил свои силы сыром чеддер с крекером, перед тем как отправиться выполнять намеченную на вечер программу: ему надо было еще зайти в храм XV века — церковь Святых Петра и Павла в Салле.

    В последние четыре года редко случалось так, чтобы, навещая тетушку, он не отправлялся с ней в Салле, и к своему завещанию она присовокупила просьбу развеять ее прах на кладбище при церкви без церковной службы и людных похорон, и чтобы он сам, один сделал это. Дэлглиш знал, что эта церковь имела над тетушкой какую-то власть, оказывала на нее сильное влияние, но вместе с тем тетушка, насколько ему было известно, вовсе не была человеком религиозным. Ее просьба его несколько удивила. Казалось, было бы гораздо естественнее для нее желать, чтобы останки ее физического существования были развеяны по ветру на мысу или если бы она вообще не оставила на этот счет инструкций, считая, что ей не стоит задумываться, как распорядиться тем, что от нее останется, а ему не следует устраивать особых церемоний. Но сейчас ему предстояло выполнить ее просьбу — просьбу, оказавшуюся для него, как ни удивительно, необычайно важной. В последние недели его преследовали, словно не находящий упокоения дух, чувство вины, сознание невыполненного долга. Он обнаружил, что снова, как уже бывало в его жизни, задумывается о свойственной человеку настоятельной потребности в ритуале, в официальном признании необходимости некоего обряда при переходе из одного состояния в другое. Возможно, какое-то время тому назад тетушка поняла это и без излишней суеты, спокойно, как ей всегда было свойственно, оговорила исполнение такого обряда.

    У Фэлторпа Дэлглиш свернул с шоссе В1149 на проселочную дорогу, шедшую по плоской равнине. Не было необходимости сверяться с картой: величественный храм XV века, увенчанный четырьмя шпилями, указывал путь, так что ошибиться было невозможно. Адам ехал к нему по почти безлюдным проселкам со странным чувством: казалось, он возвращается в родные места. Странно было и то, что рядом с ним в машине нет тетушки, что все, что осталось от ее угловатой высокой фигуры, от этой замкнутой, но удивительно сильной и цельной личности, — это пластиковый пакет с беловатым прахом, почему-то очень тяжелый.

    Приехав в Салле, Адам припарковал «ягуар» чуть подальше, в конце переулка, и прошел на кладбище. Как всегда, его поразило, что эта церковь, величественная, словно собор, могла стоять столь изолированно и все же казаться такой уместной среди безмолвных полей, где главным впечатлением от нее было не величие, не грандиозность, но умиротворение и покой. Несколько минут Адам стоял без движения, прислушиваясь, но ничего не услышал: ни пения птиц, ни даже шороха насекомых в высокой траве. В солнечных лучах кладбищенские деревья светились первым золотом осени. Пахота уже закончилась, и коричневая кора изрезанных бороздами и погруженных в воскресный сон полей простерлась далеко, к самому горизонту. Дэлглиш медленно прошел вокруг церкви, ощущая тяжесть пакета в кармане куртки и радуясь, что удалось выбрать время между службами. Однако его беспокоила мысль, что, наверное, было бы более вежливо, а может быть, просто необходимо получить согласие приходского священника, прежде чем выполнить пожелание тетушки. Но он сказал себе, что теперь уже поздно думать об этом, и порадовался, что можно избежать долгих объяснений, а то и осложнений. Пройдя к восточному краю кладбища, Адам раскрыл пакет и высыпал из него на землю беловатый прах, словно вылил вино из бокала, совершая приношение богам. В солнечном свете пепел вспыхнул серебром, и все, что осталось от Джейн Дэлглиш, серебряными искрами рассыпалось меж сухих осенних стеблей и высоких кладбищенских трав. Адам знал, какие слова следует произносить в таких случаях: он достаточно часто слышал их из уст своего отца. Но те, что непрошеными явились в его памяти, были слова из Экклезиаста, высеченные на камне рядом с «Обителью мученицы». И здесь, в этом неподвластном времени уголке, у величественного, исполненного достоинства храма, слова эти не показались ему неуместными.

    Западный вход был не заперт, и, прежде чем покинуть Салле, Дэлглиш провел минут пятнадцать в церкви, снова рассматривая то, что так любил: резные дубовые панели — фазаны, священник, птицы и животные, дракон, пеликан, кормящий птенцов; средневековую, в форме бокала, кафедру проповедника — все это, несмотря на протекшие пять веков, местами еще хранило первоначальные цвета; завесу алтаря; огромный восточный витраж, когда-то блиставший яркими — красными, зелеными и синими — узорами средневековых стекол, а теперь лишь впускавший в храм свет ясного норфолкского дня. Когда дверь западного входа с чуть слышным звяканьем закрылась за ним, Дэлглиш подумал о том, когда же он снова приедет сюда, да и приедет ли?

    Вечер уже наступил, когда Дэлглиш вернулся домой. То, что он все-таки смог съесть за обедом, оказалось невкусным, но достаточно сытным, и Адам с удивлением обнаружил, что вовсе не так уж голоден. Он съел вчерашний суп, сыр с крекерами и десерт из фруктов, а потом разжег огонь и расположился в низком кресле у камина — послушать «Концерт для виолончели» Элгара.[38] Кроме того, надо было наконец начать разбираться с тетушкиными фотографиями. Высыпав снимки из выцветших конвертов на низенький, красного дерева столик, он перебирал их, подолгу задерживая в длинных, сильных пальцах. Это занятие повергло его в меланхолию, временами — из-за выцветшей надписи на обороте фотографии, припомнившегося эпизода или знакомого лица — сменявшуюся приступами душевной боли. Да и концерт Элгара был вполне подходящим аккомпанементом: полные печали звуки порождали мысли о долгих солнечных летних днях эдвардианской Англии, о которых Адам знал только из литературы — романов, поэм, стихов, — о покое и уверенности, о той исполненной оптимизма Англии, в которой родилась Джейн Дэлглиш.

    Среди других была и карточка ее жениха, выглядевшего до смешного мальчишкой в своем капитанском мундире. Дата на фотографии — 4 мая 1918 года, всего за неделю до его гибели. Дэлглиш с минуту вглядывался в это прекрасное и жизнерадостное юношеское лицо — лицо человека, который к тому времени наверняка уже видел бог знает сколько тяжелого и страшного; но лицо это ничего ему не сказало. Перевернув фотографию, Дэлглиш увидел на обороте надпись карандашом по-гречески. Молодой человек должен был изучать классические языки и литературу в Оксфорде, а Джейн Дэлглиш училась греческому у своего отца. Но Адам не знал греческого, так что тайна надписи так и осталась нераскрытой, а вскоре опасность быть раскрытой никогда больше не будет ей угрожать. Рука, выводившая когда-то эти выцветшие теперь буквы, покоится в земле уже семьдесят лет, а ум, их впервые создавший, — почти два тысячелетия. Здесь же, в том же самом конверте, лежала и фотография самой тетушки — примерно в том же возрасте, что и жених. Должно быть, та, что она послала ему на фронт или подарила перед отъездом на войну. Один ее уголок был запачкан чем-то коричневато-красным, похоже, его кровью. Скорее всего фотографию прислали вместе с другими вещами после его гибели. На снимке она стояла смеясь, в длинной, до пола, юбке и застегнутой на множество пуговичек блузке; заплетенные в косы и уложенные у висков волосы двумя крыльями спускались над ушами. Лицо ее и в те годы, что он ее знал, всегда было неординарным, но тут Дэлглиш увидел — и это его прямо-таки поразило, — что в юности Джейн была просто красива. А теперь ее смерть дала ему возможность беспрепятственно разглядывать чужую жизнь, что и для нее, когда она была жива, и для него было бы просто отвратительно. И все же она ведь не уничтожила эти фотографии. Тетушка, разумеется, понимала — она была реалисткой, — что не ее, другие глаза когда-нибудь неминуемо увидят эти снимки. Но может быть, в глубокой старости мы освобождаемся от мелкого тщеславия и преувеличенного самоуважения, по мере того как ум постепенно перестает быть зависим от ухищрений и вожделений плоти? И когда Адам с неожиданной для себя самого неохотой бросил фотографии в огонь и смотрел, как они свернулись, почернели, а затем вспыхнули ярким пламенем и сгорели дотла, ему подумалось, что он совершил предательство.

    Но что же ему было делать со всеми этими незнакомцами, о которых ему неоткуда было узнать; с этими плоскогрудыми женщинами в огромных, перегруженных лентами и цветами шляпах; с этими компаниями на велосипедах — мужчины в брюках-гольф, женщины в длинных юбках колоколом и соломенных шляпках-канотье; со свадебными церемониями, где невест и их подружек едва видно из-за огромных букетов, а главные участники группируются в соответствии с принятыми правилами иерархии и смотрят прямо в объектив, словно надеясь, что щелчок затвора может подчинить себе время, заставить его на секунду остановиться, доказать, что этот обряд перехода из одного состояния в другое имеет по меньшей мере то значение, что связывает неотвратимое прошлое с непредсказуемым будущим? Когда Адам был подростком, мысли о времени не давали ему покоя. За несколько недель до летних каникул его охватывало торжество, ему казалось, что он ухватил время за чуб и может сказать ему: «А теперь давай двигайся побыстрей, и каникулы скоро начнутся. А не хочешь — тянись помедленней, тогда лето продлится подольше». Теперь, постарев, он не знал, что можно придумать, каким обещанием соблазнить время, чтобы задержать неостановимый бег его грохочущей колесницы. А вот и его собственная фотография — в форме ученика приготовительной школы; его фотографировал отец в саду перед пасторским домом. Незнакомый мальчишка в смешном, перегруженном деталями костюме, в шапочке и пиджачке в полоску, стоял почти по стойке «смирно», устремив взгляд в объектив, словно пытаясь побороть ужас прощания с домом. С этим снимком он рад был распрощаться поскорее.

    Когда виолончельный концерт подошел к концу, как и полбутылки кларета, он собрал оставшиеся фотографии, положил их в ящик бюро и решил стряхнуть с себя меланхолическое настроение, прогулявшись перед сном по берегу моря. Ночь была такой тихой и прекрасной, что не стоило тратить ее на бесплодные ностальгические сожаления. Воздух был совершенно недвижен, и даже шум волн, казалось, звучал приглушенно. Море, бледное и таинственное, широко раскинулось в свете полной луны под испещренным сияющими звездами небом. Адам постоял с минуту под высоко вознесенными крыльями мельницы и пошел быстрым шагом через мыс, к северу, мимо соснового бора. Он шел так до тех пор, пока минут через сорок пять не решил спуститься к берегу. Скользя, он сбежал вниз по песчаному склону и увидел перед собой огромные прямоугольные бетонные блоки, почти до половины ушедшие в песок. Из них, словно беспорядочно установленные антенны, торчали погнутые куски железной арматуры. Свет луны, такой же яркий, как последние лучи заходящего солнца, изменил берег до неузнаваемости: каждая песчинка, казалось, светилась сама по себе, каждый камушек обрел таинственную неповторимость. Пришедшее из детства желание ощутить, как море плещется вокруг ног, вдруг овладело Дэлглишем, и, разувшись, он засунул носки в карман куртки, а ботинки, связав шнурками, повесил на шею.

    Море, обжигающе холодное поначалу, в следующий миг показалось теплым, почти температуры тела, и Адам увлеченно зашлепал по воде у самого берега, время от времени останавливаясь и оборачиваясь, чтобы посмотреть на свои следы, как делал в детстве. Через некоторое время он подошел к полосе сосен, между которыми, как он знал, шла узкая тропа вверх, на мыс, мимо дома Хилари Робартс, выводя прямо на дорогу. Этим путем проще всего выбраться на мыс; здесь, правда, севернее, зато не нужно карабкаться вверх по осыпающемуся склону обрыва. Усевшись на невысокий галечный гребень, Адам попытался решить извечную проблему любителей шлепать босиком по воде — как протереть непригодным для этой цели носовым платком ноги, чтобы между пальцами не осталось колючих песчинок. Добившись своего и водрузив на место носки и ботинки, он зашагал по разъезжавшейся под ногами гальке к кромке леса.

    На более высокой части берега, там, где галька сменилась полосой мелкого, словно пудра, песка, Дэлглиш увидел, что кто-то здесь до него уже побывал: по левую руку от него шел двойной след босых ног. Это, конечно, следы Хилари Робартс. Она, должно быть, по своему обыкновению, приходила сюда вечером плавать. Подсознательно он отметил, что следы очень четкие. Она, видимо, была здесь часа полтора назад, но в этот безветренный вечер отпечатки ступней на сухом песке оставались такими четкими, как будто она только что по нему прошла. Прямо перед Дэлглишем лежала тропа, уводившая из лунного света в глубокую тень соснового бора. Да и ночь вдруг стала темнее. Низкая черно-синяя туча на мгновение закрыла луну, ее рваные края серебрились от лунных лучей. Он включил фонарик и повел лучом вдоль тропы. В пятне света, слева от тропы мелькнуло что-то белое — похоже, лист газеты, носовой платок, а может, брошенный кем-то бумажный пакет. Не испытывая ничего, кроме легкого любопытства, Дэлглиш шагнул в сторону от тропы — посмотреть, что это такое. И тут увидел ее. Ее искаженное лицо, казалось, бросилось ему навстречу и, как в кошмарном сне, словно повисло в свете электрического фонарика. Не в силах отвести взгляда, застыв на секунду, словно в трансе, Дэлглиш не верил своим глазам, узнавая и ужасаясь одновременно. Сплавленные воедино в краткое мгновение, эти чувства сотрясли все его существо, заставив замереть сердце. Хилари лежала на примятом тростнике в неглубокой впадине, которую и впадиной трудно было назвать, но все же достаточно глубокой, чтобы росшая по краям трава скрывала лежащее там тело: заметить его можно было, лишь подойдя вплотную. Справа от Хилари, одним концом под ней, лежало смятое пляжное полотенце в красную и синюю полоску, а повыше его — аккуратно поставленные бок о бок кожаные сандалии и — рядом — электрический фонарь. Тут же — тщательно сложенная одежда, похоже, тренировочный костюм, синий с белым. Должно быть, край этого костюма и попался на глаза Дэлглишу. Хилари лежала на спине, головой в его сторону, незрячие глаза подняты вверх, будто обращены к нему в последней, немой мольбе о помощи. Пучок волос был засунут под верхнюю губу, обнажив зубы: похоже было на угрожающе оскалившегося кролика. К щеке прилип черный волосок, и Адам едва поборол настоятельное желание опуститься на колени, чтобы его снять. На ней были только трусики от черного бикини, стянутые вниз, они обнажали бедра. Адам мог ясно видеть, откуда срезаны волосы. Буква «L», точно посередине лба. казалось, была вырезана с великим тщанием, две тонкие линии сходились углом просто идеально. Груди, с темными овалами вокруг острых сосков, опали и расплылись, их кожа казалась молочно-белой по сравнению с загорелыми плечами и руками; меж грудями лежал металлический, в форме ключа, медальон на кожаном шнуре. И пока Дэлглиш смотрел вниз, на Хилари, медленно проводя лучом фонаря от головы к ногам и обратно, ушла туча, открыв лунный лик, и он увидел ее всю, все распростертое перед ним нагое тело, бледное и бескровное, словно выбеленный луной песок; увидел ясно, как при свете дня.

    Дэлглиш был человеком закаленным: не многие проявления человеческой жестокости, насилия, безнадежного отчаяния остались незнакомы его опытному глазу. Правда, он никогда не мог с холодным безразличием взирать на тело очередной жертвы насилия — был для этого слишком чутким и впечатлительным, но только в одном случае, в самый последний раз, эта его впечатлительность заставила его испытать нечто большее, чем минутное беспокойство. А ведь о Поле Бероуне его предупредили заранее. Сегодня же впервые в жизни он чуть ли не споткнулся о тело убитой. Глядя на мертвую Хилари, он подумал о том, как разнятся реакции эксперта, вызванного на место преступления, знающего, чего следует ожидать, и человека, вот так, неожиданно, увидевшего жертву убийства. И он сам был удивлен не только тем, что ему интересно анализировать отличие этих реакций, но и собственной отстраненностью, допускающей столь трезвый анализ. Опустившись на колени, он коснулся рукой ее бедра. Оно было холодным как лед и упругим, словно туго надутый резиновый мяч. Если надавить, обязательно останутся следы пальцев. Дэлглиш слегка провел пальцами по волосам — они были еще влажными у корней, но концы уже высохли. Поздний вечер был не по-сентябрьски теплым. Адам взглянул на часы — 10.33. Он вспомнил — ему ведь говорили, правда, он не помнил, когда и кто именно, — что у Хилари вошло в обычай каждый вечер выходить плавать чуть позже девяти. Физические признаки подтверждали то, что он и предположил с самого начала — она умерла не более двух часов тому назад.

    На прибрежном песке он не заметил больше ничьих следов, только ее и свои. Но начинался отлив; в девять часов волны, должно быть, захлестывали гораздо дальше, чем сейчас, хотя сухая и пыльная песчаная полоса у кромки леса говорила о том, что вода не добиралась до впадины, где лежала Хилари. Впрочем, убийца скорее всего прошел тропой, идущей через лес, по которой, очевидно, ходила и сама Хилари. Деревья в этом случае служили бы ему хорошим укрытием: прячась в лесной тени, он мог следить и ждать, сам оставаясь невидимым. Песчаная почва под соснами была укрыта толстым слоем опавшей хвои, вряд ли сохранившей отпечатки ног, но важно было ничего не потревожить. Двигаясь с величайшей осторожностью, Дэлглиш, пятясь, отошел от трупа, а потом прошел метров десять по галечному гребню назад, к югу. Светя фонариком, низко наклонившись, чуть ли не приседая, он пробрался сквозь густо растущие сосны, обламывая по пути хрупкие нижние ветки. По крайней мере он выяснил, что до него тут никто недавно не проходил. Через несколько минут он вышел на дорогу; еще десять минут быстрой ходьбы, и он доберется до мельницы. Но ближайший телефон — в коттедже Хилари Робартс. Скорее всего он заперт, а взламывать дверь Дэлглиш не собирался. Важно было ничего не потревожить и в доме жертвы, не только на самом месте преступления. Рядом с телом Хилари не было сумочки, не было ничего, кроме аккуратно стоявших у края впадины сандалий да фонаря рядом с ними, тренировочного костюма и полотенца в яркую красно-синюю полоску, один конец которого оказался под ней. Вполне возможно, что ключ она оставила дома, решив не запирать дверь. Очень немногие из жителей мыса побоялись бы оставить дом незапертым, уходя на полчаса, после наступления темноты. Стоило потратить пять минут и посмотреть.

    Тимьян-коттедж, когда Адам смотрел на него сверху, из окна мельницы, всегда поражал его своим видом: это был, с его точки зрения, самый непривлекательный дом на мысу. Квадратный, задней стеной обращенный к морю, а перед ним вместо сада был вымощенный булыжником дворик. Широкие современные окна притемненного сплошного стекла лишали дом очарования старины, которое раньше, по всей вероятности, у него было, и делали его похожим на современную модификацию дома в густонаселенном сельском районе, совершенно неуместного здесь, на пустынном и голом, израненном морем мысу. С трех сторон дом окружали сосны. Они стояли так близко, что почти касались стен. Порой Дэлглиш пытался догадаться, почему это Хилари Робартс пришло в голову поселиться именно здесь. Удобное расположение дома — вблизи АЭС — не казалось ему достаточно веской причиной. После обеда у Элис Мэар он решил, что понял почему. Сейчас во всех комнатах первого этажа ярко горел свет, слева сиял огромный прямоугольник окна, доходившего почти до самой земли, а справа — квадратное окошко поменьше. Должно быть, кухня, подумал Дэлглиш. В обычных условиях эти сияющие окна уверенно говорили бы о нормальной жизни, о гостеприимстве, о возможности укрыться от атавистических страхов, порождаемых близко надвинувшимся лесом и пустынным, выбеленным луной пространством мыса. Но сейчас, ярко освещенные, не закрытые занавесями, они лишь усиливали всевозрастающее чувство тревоги. И когда Дэлглиш подошел совсем близко, между ним и ярко освещенным домом снова возникло, словно на не до конца проявленной пленке, это запечатлевшееся в мозгу, изуродованное мертвое лицо.

    Кто-то побывал в коттедже до него. Дэлглиш перепрыгнул через низкую каменную ограду и увидел, что сплошное стекло огромного окна почти целиком выбито. Мелкие осколки сверкали на булыжнике двора, словно драгоценные камни. Дэлглиш стоял, всматриваясь в ярко освещенную гостиную меж неровно торчащих в выбитом окне зубцов. Ковер был усыпан битым стеклом: осколки мерцали бусинами серебряного света. Не было сомнений, что удар был нанесен снаружи, а на полу Адам увидел и то, что послужило орудием. Внизу, под окном, на ковре гостиной, лицом вверх лежал портрет Хилари Робартс. Он был рассечен почти до рамы двумя идущими под углом надрезами, образовавшими букву «L».

    Дэлглиш не стал дергать дверь, пытаясь выяснить, заперт дом или нет. Важнее было ничего не нарушить на месте преступления, чем позвонить в полицию на десять-пятнадцать минут раньше. Хилари мертва. Быстрота, конечно, важна, но не жизненно важна. Снова выйдя на дорогу, он направился к мельнице, то бегом, то опять переходя на шаг. Вдруг он услышал шум машины и, обернувшись, увидел быстро приближающийся с севера свет автомобильных фар. Это был «БМВ» Алекса Мэара. Выйдя на середину дороги, Дэлглиш помахал зажженным фонарем. Машина замедлила ход и остановилась. Подняв глаза к открытому правому окну, он увидел бледное в свете луны лицо. Мэар с минуту напряженно, без улыбки вглядывался в Адама, словно это была заранее назначенная тайная встреча.

    Дэлглиш сказал:

    — К сожалению, у меня очень неприятная для вас новость. Убита Хилари Робартс. Я только что обнаружил ее труп. Мне необходимо попасть к телефону.

    Рука, спокойно лежавшая на рулевом колесе, сжалась, потом разжалась снова. Взгляд, устремленный прямо в глаза Дэлглишу, стал настороженным. Но голосом Мэар владел безупречно. Только непроизвольное движение руки выдало его чувства.

    — Свистун? — спросил он.

    — Похоже на то.

    — У меня в машине есть телефон.

    Не произнося больше ни слова, он открыл дверь, вышел на дорогу и молча стоял в стороне, пока Дэлглиш, едва сдерживая раздражение, целых две минуты дозванивался до штаб-квартиры Рикардса. Рикардса на месте не было, и, передав сообщение, Дэлглиш повесил трубку. Мэар отошел от машины метров на пятнадцать и смотрел назад, на сверкающую огнями АЭС, словно желая подчеркнуть свою непричастность к происходящему.

    Теперь, снова подходя к машине, он произнес:

    — Мы все предупреждали ее, чтобы она не плавала одна по вечерам, но она ничего не желала слушать. Правда, мне не верилось, что опасность и в самом деле существует. Я полагаю, все жертвы всегда так именно и думают, пока не станет поздно. «Со мной такого не может случиться». Но ведь может. И случается. И все-таки это невероятно, просто невозможно поверить. Вторая жертва на станции. Где она?

    — У самой кромки леса… Там, куда обычно ходила купаться… так мне представляется.

    Мэар направился было в сторону моря, но Дэлглиш сказал:

    — Ничего уже не сделаешь. Я вернусь и подожду полицию.

    — Я знаю, что ничего уже не сделаешь. Мне надо ее увидеть.

    — Лучше не надо. Чем меньше людей окажется на месте преступления, тем лучше: не будут повреждены улики.

    Неожиданно Мэар вспылил:

    — Господи, Дэлглиш, неужели вы не можете хоть на минуту перестать мыслить как полицейский? Я сказал: мне надо ее увидеть!

    «Не я расследую это дело, а силой я остановить его не могу», — подумал Дэлглиш. Но он по крайней мере мог постараться, чтобы прямой путь к трупу не был поврежден. Ничего не сказав, он направился к месту преступления. Мэар пошел за ним. Почему он так настаивает на том, чтобы увидеть труп? — думал Дэлглиш. Хочет удостовериться, что она на самом деле мертва? Типичное стремление ученого проверить и получить подтверждение? Или он хочет избавиться от ужаса, который, как он понимает, может в воображении казаться гораздо более страшным, чем в реальности? Или, может быть, им движет гораздо более глубокое побуждение, стремление отдать ей последний долг, постоять над телом в одиночестве и тишине ночи, прежде чем прибудет полиция со всеми официальными атрибутами, необходимыми для расследования убийства, и навсегда разрушит все то, что связывало их двоих?

    Мэар не произнес ни слова, когда Дэлглиш повел его к берегу, забирая южнее, минуя утоптанную тропу, и по-прежнему молча последовал за ним, когда тот нырнул во тьму и стал пробираться между стволами плотно стоящих сосен. Свет его фонарика вырывал из темноты колючие обломки нижних ветвей там, где он пробирался после того, как обнаружил труп, освещал хвойный ковер под ногами, присыпанный песком, сухие сосновые шишки, блеснул на старой, смятой консервной банке. В темноте смолистый аромат сосен, казалось, стал еще сильнее; он словно наркотик проникал во все поры, сгущая воздух и затрудняя дыхание, будто в знойную летнюю ночь.

    Через несколько минут они выбрались из отупляющей тьмы в прохладную белизну береговой полосы, и перед ними, словно выпуклый щит чеканного серебра, раскинулось мерцающее под луной море. Они постояли с минуту бок о бок, молча переводя дух, как будто только что прошли сквозь тяжкое испытание. Следы Дэлглиша все еще четко виднелись на сухом песке выше последнего галечного гребня, и, пройдя по этим следам, они вскоре остановились над телом Хилари Робартс.

    «Не хочу быть здесь, не хочу стоять рядом с ним, вот так, без всякого стыда разглядывая это нагое тело», — думал Дэлглиш. Ему казалось, что все его чувства, все восприятия необычайно обострены этим холодным, изнурительным лунным светом. Молочно-белое тело, темный ореол волос, кричаще яркое красно-синее полотенце, примятый тростник и торчащие рядом кустики травы — все это виделось плоским, в одном измерении, словно на цветной гравюре. Неизбежный в ожидании полиции караул у мертвого тела был бы делом обычным и вполне терпимым: Дэлглишу вовсе не внове было нетребовательное присутствие недавно погибшего человека. Но рядом с ним стоял Мэар, и Адам чувствовал себя не просто пассивным наблюдателем — извращенцем. Чувство неприязни в гораздо большей степени, чем деликатность, заставило его отойти чуть в сторону и устремить взгляд в темноту соснового бора, в то же время не упуская ни малейшего движения, ни слабого вздоха оттуда, где стоял высокий, застывший в напряженном молчании человек, глядевший на Хилари с пристальным вниманием хирурга.

    Потом Мэар сказал:

    — Этот медальон у нее на шее… Я ей подарил его в день рождения, двадцать девятого августа. Он по размеру как раз годится для ее ключа. Мне его сделал один токарь на АЭС. Они там, в цехе, делают замечательно тонкие работы по металлу.

    Дэлглиш встречался с самыми разными проявлениями шока. Он ничего не ответил. Вдруг Мэар изменил тон и произнес очень резко:

    — Ради Бога, Дэлглиш, неужели нельзя ее чем-нибудь накрыть?

    «Чем? — подумал Адам. — Он что, хочет, чтобы я выдернул из-под нее полотенце?» И возразил:

    — Нет. Извините. Мы не должны ее трогать.

    — Но это же работа Свистуна. Господи, Адам, это же ясно. Вы же сами сказали.

    — Свистун — такой же убийца, как любой другой. Он приносит что-то с собой на место преступления и может что-то оставить. Это «что-то» может стать вещественным доказательством. Он ведь человеческое существо, а не стихия.

    — Когда приедет полиция?

    — Думаю, нам не долго ждать. Я не смог поговорить с Рикардсом, они сами с ним свяжутся. Если хотите, можете уйти, я подожду их. Вам тут все равно нечего делать.

    — Я могу побыть тут, пока ее не увезут.

    — Возможно, вам придется долго ждать, если они не смогут быстро вызвать патологоанатома.

    — Значит, я буду долго ждать.

    Он молча повернулся и пошел вниз, к морю, оставляя на песке следы, параллельные следам Адама. Адам спустился туда, где кончался песок, и сел на гальку, обхватив колени руками. Он смотрел, как высокий, стройный человек ходит у самой кромки воды взад и вперед, взад и вперед, без конца. Если у него на ботинках и оставались какие-то вещественные доказательства, их больше нет. Мысль эта показалась ему самому смехотворной. Ни один убийца не оставлял на жертве столь ясных знаков своей работы, как Свистун. Откуда же тогда это чувство неловкости, ощущение, что не все здесь так просто, как представляется?

    Дэлглиш подвигался на гальке, поглубже поставив ноги и усаживаясь поудобнее, и приготовился ждать. Холодный свет луны, непрестанное биение волн, сознание, что неподалеку, за его спиной, лежит, коченея, тело убитой женщины, — все это порождало тихую грусть, мысли о смерти вообще и о своей собственной тоже. Timor mortis conturbat me.[39] Он думал: в юности мы способны рисковать жизнью, потому что смерть кажется нам чем-то нереальным. Юность облачена в ризы бессмертия. Только пройдя жизнь до середины, мы ощущаем над собой тень, осознав, что жизнь преходяща. А ведь страх смерти, каким бы иррациональным он ни был, — несомненно, вещь совершенно естественная независимо от того, считаем ли мы, что смерть есть уничтожение или просто обряд перехода из одного состояния в другое. Каждая клеточка нашего тела запрограммирована для жизни: всякое нормальное, здоровое создание цепляется за жизнь до последнего вздоха. Как тяжко, но как вместе с тем утешительно осознать, что этот извечный враг всего сущего может когда-то прийти и как друг. Возможно, отчасти в том и заключается привлекательность его профессии, что процесс расследования придает достоинство каждой отдельной смерти, даже смерти самых неприятных, самых недостойных людей: ведь в повышенном интересе к уликам и побудительным мотивам отражается неумирающее стремление человека разгадать тайну смерти; кроме того, процесс расследования создает иллюзию существования высокоморальной вселенной, где невинность торжествует или может быть отомщена, где право можно отстоять, а порядок восстановить. Но ничто никогда нельзя восстановить, тем более — жизнь, и единственное, что можно отстоять, — это не всегда справедливую людскую справедливость. Разумеется, его профессия привлекала Адама не только тем, что заставляла работать интеллект, не только тем, что давала основания для строго оберегаемого уединения. Тетушка оставила ему достаточно денег, чтобы и того и другого хватало ему с избытком. Может быть, именно это намерение она и осуществила своим бескомпромиссным завещанием? В самом деле, не хотела ли она сказать: «Здесь достаточно денег, чтобы тебе не нужно было заниматься ничем иным, кроме поэзии. Не настало ли время сделать выбор?»

    Это не его расследование. Это дело никогда не попадет в его руки. Но в силу привычки он отметил время прибытия полиции: только через тридцать пять минут он расслышал первые шорохи в глубине леса. Полицейские шли тем путем, что он указал им, и здорово шумели. Первым появился Рикардс. Рядом с ним — полицейский помоложе, высокий и плотный, а за ними беспорядочно двигались еще четверо: эти были тяжело нагружены. Адаму подумалось, что они — огромные, мощные инопланетяне, с квадратными лицами, высвеченными враждебным светом луны, принесшие с собой громоздкое и отравляющее все вокруг оборудование. Рикардс кивнул ему, но ничего не сказал, только коротко представил своего сержанта: Стюарт Олифант.

    Вместе они подошли к трупу и остановились, глядя вниз, на то, что еще недавно было Хилари Робартс. Рикардс тяжело дышал, как после быстрого бега. Дэлглишу казалось, что от него исходит мощный ток возбуждения и энергии. Олифант и четверо других полицейских сбросили на землю свою ношу и стояли чуть в стороне, не произнося ни слова. Дэлглишу представилось, что все они вместе актеры в будущем фильме, ожидающие команды режиссера начать съемку, или что сейчас раздастся возглас: «Закончили!» — и их небольшая группа рассыплется, жертва потянется всем телом и сядет, растирая затекшие руки и ноги и ворча, что замерзла.

    Через некоторое время Рикардс спросил:

    — Вы ее знаете, мистер Дэлглиш?

    — Хилари Робартс, исполняющая обязанности главного администратора на Ларксокенской АЭС. Впервые встретил ее в прошлый четверг, на обеде у мисс Мэар.

    Рикардс повернулся и посмотрел в сторону Алекса Мэара. Тот неподвижно стоял спиной к морю, но так близко от воды, что Дэлглишу подумалось: волны, должно быть, касаются его ног. Мэар не двинулся по направлению к ним, будто ждал, что его позовут или что Рикардс спустится к нему.

    — Доктор Алекс Мэар, — сказал Дэлглиш. — Директор Ларксокенской АЭС. Это из его машины я звонил вам по телефону. Он говорит, что останется здесь до тех пор, пока ее не увезут.

    — Ну, ему придется долго ждать. Так, значит, это доктор Алекс Мэар? Я про него читал. Кто ее обнаружил?

    — Я. Мне казалось, я достаточно ясно заявил об этом по телефону.

    То ли Рикардс намеренно хотел получить информацию о том, что ему и так было известно, то ли его сотрудники были на удивление бестолковыми, не могли даже самое простое сообщение как следует передать.

    Рикардс повернулся к Олифанту:

    — Пойдите объясните ему: мы не собираемся торопиться. Здесь ему совершенно нечего делать, будет только мешаться под ногами. Уговорите его — пусть отправляется домой, спать. Не сможете уговорить, попробуйте приказать. Я поговорю с ним завтра.

    Рикардс замолчал. Шаги Олифанта уже захрустели по гальке, когда Рикардс крикнул ему:

    — Олифант! Если он не собирается двигать отсюда, скажите, чтоб держался от нас подальше. Я не хочу, чтобы он к нам подходил. Потом поставите вокруг нее ширму. Это ему удовольствие-то подпортит.

    Такой холодной жестокости Дэлглиш от него не ожидал. Что-то было с Рикардсом не в порядке. Он, видимо, находился под влиянием чего-то гораздо более глубокого, чем профессиональный стресс при виде новой жертвы Свистуна. Какая-то глубоко личная, полуосознанная тревога, которую не удалось полностью побороть, вырвалась наружу при виде этого трупа, победив профессиональную осторожность и самодисциплину.

    Но Дэлглиша его реплика возмутила.

    — Этот человек — вовсе не извращенец, — вступился он. — Вполне возможно, сейчас он просто не способен действовать рационально. В конце концов, он ведь хорошо знал эту женщину. Хилари Робартс была одним из его ведущих сотрудников.

    — Он ничем ей теперь полезен быть не может, хоть она и была его любовницей. — Потом, словно признав справедливость упрека, Рикардс добавил: — Ладно. Пойду поговорю с ним.

    Он тяжело побежал по гальке. Услышав его шаги, Олифант обернулся, подождал, и они вдвоем направились к человеку, молча поджидавшему их у кромки воды. Дэлглиш смотрел, как они совещаются; потом все трое повернулись и направились вверх, к лесу. Алекс Мэар шагал меж двумя полицейскими, словно заключенный под конвоем. Рикардс снова подошел к трупу, а Олифант явно намеревался проводить Алекса до самой машины. Он включил фонарь и скрылся в лесу. Мэар колебался. Он больше не смотрел на мертвое тело, словно его там уже не было, но взглянул на Дэлглиша так, будто какое-то их общее дело осталось незавершенным. Потом коротко попрощался и пошел вслед за Олифантом.

    Рикардс не стал объяснять, почему Мэар вдруг передумал, или комментировать собственные методы убеждения. Вместо этого он произнес:

    — Сумочки при ней нет.

    — Ключ от дома — в медальоне, у нее на шее.

    — Вы трогали труп, мистер Дэлглиш?

    — Только бедро и волосы, проверить их влажность. Медальон — подарок Мэара. Он сам мне сказал.

    — Она живет тут рядом, верно?

    — Вы должны были заметить ее дом, когда подъехали. Сразу, на том краю бора. Я пошел туда, когда обнаружил труп, думал, может, не заперто и я смогу позвонить оттуда. Там кто-то совершил акт вандализма — ее портрет заброшен в дом сквозь окно. Свистун — и преступное нанесение ущерба. Все в один вечер. Странное совпадение.

    Рикардс повернулся и посмотрел Дэлглишу прямо в лицо:

    — Возможно. Только это не Свистун. Свистун мертв. Покончил с собой в истхейвенской гостинице около шести вечера. Я пытался дозвониться вам, чтобы сообщить об этом.

    Он опустился на корточки рядом с телом, коснулся лица убитой, потом приподнял ее голову и снова отпустил.

    — Окоченения еще нет. Даже не началось. Всего несколько часов назад, судя по виду. Свистун умер — грехов на его совести было предостаточно. Но это… Это, мистер Дэлглиш, — и он резко ткнул пальцем в сторону мертвого тела, — это, скажу я вам, совсем, совсем другое.


    Глава 4

    Рикардс натянул резиновые перчатки. Его огромные пальцы, обтянутые тонкой резиной, выглядели почти непристойно, словно вымя самки какого-то огромного зверя. Опустившись на колени, он покрутил в руках медальон. Тот раскрылся с тихим щелчком, и Дэлглиш увидел в нем плоский ключ от замка: ключ покоился там точно в гнезде, абсолютно подходя по размеру. Вынув его, Рикардс произнес:

    — Ладно, мистер Дэлглиш. Пойдемте-ка посмотрим, что там за преступное нанесение ущерба.

    Минуты через две Адам вслед за Рикардсом подошел по тропке ко входу в коттедж. Рикардс отпер дверь, и они вошли в коридор, ведущий к лестнице, с дверями по обеим его сторонам. Рикардс открыл дверь слева и ступил в гостиную; Дэлглиш шел за ним. Гостиная — большая комната — тянулась во всю длину дома; по обеим сторонам были окна, в стене напротив двери — камин. Портрет лежал среди осколков стекла примерно в метре от окна. Рикардс и Дэлглиш стояли у самой двери, разглядывая место происшествия.

    — Картину написал Райан Блэйни, — сказал Дэлглиш. — Тот, что живет в Скаддерс-коттедже, на мысу, подальше к югу. Я ее увидел в первый раз в тот же день, как приехал.

    Рикардс заметил:

    — Странный способ доставки. Она ему позировала, не знаете?

    — Не думаю. Он писал портрет для собственного удовольствия, не для того, чтобы ей угодить.

    Адам хотел было добавить, что Блэйни, с его точки зрения, меньше всего похож на человека, способного уничтожить собственную работу. Но подумал, что на самом-то деле картина вовсе не уничтожена. Два надреза в форме буквы «L» не так уж трудно будет заделать. И надрезы эти были столь же точно и аккуратно сделаны, как и знак, вырезанный на лбу Хилари Робартс. Картину повредили вовсе не в приступе гнева.

    Но Рикардс как будто утратил к картине всякий интерес.

    — Так, — сказал он, — значит, тут она и жила. Наверное, ей нравилось быть в одиночестве. Конечно, если она жила тут одна.

    Дэлглиш ответил:

    — Насколько мне известно, она жила одна.

    До чего же унылая комната, думал он. И дело не в том, что она неудобная. Здесь есть все необходимое для комфорта, только мебель выглядит так, будто все вещи появились из разных домов, а не выбирались самой хозяйкой. Подле камина, куда была подведена газовая горелка, стояли два кресла, обтянутые коричневой искусственной кожей. В центре комнаты — овальный обеденный стол, у стола — четыре не подходящих друг к другу стула. По обе стороны фасадного окна — стеллажи с книгами: подборка справочников, какие-то случайные романы. Две нижние полки были уставлены коробками с картотекой. И только на длинной стене напротив двери можно было увидеть что-то такое, что говорило о попытках создать хоть малое подобие уюта. Хилари, очевидно, любила акварели: вся стена была увешана ими, как в картинной галерее. Среди них были одна-две, которые, как ему показалось, он узнал, и ему захотелось подойти и рассмотреть их получше. Но, вполне возможно, кто-то уже побывал в этой комнате, и важно было ничего не трогать.

    Рикардс закрыл дверь и открыл другую, напротив, по правой стороне коридора. Она вела в кухню — функционально обустроенное, не очень-то интересное помещение. Здесь имелось все необходимое, но по сравнению с кухней в «Обители мученицы» эта казалась просто голой.

    Посередине стоял небольшой с виниловым покрытием стол, у стола, аккуратно задвинутые, четыре одинаковых стула. На столе — открытая бутылка вина, рядом с ней — пробка и металлический штопор.

    На сушилке — два простых бокала, вымытые и поставленные вверх дном.

    Рикардс сказал:

    — Два бокала, оба вымыты ею или ее убийцей. Отпечатков на них не найти. И открытая бутылка. Кто-то с ней тут пил сегодня вечером.

    — Если и пил, то весьма умеренно. Или это она пила совсем мало.

    Рукой в перчатке Рикардс поднял бутылку за горлышко и осторожно повернул.

    — Налили не больше одного стакана. Может, планировали допить после ее купания. — Он взглянул на Дэлглиша и спросил: — А вы не заходили сюда раньше, мистер Дэлглиш? Я должен задавать этот вопрос всем, кто ее знал.

    — Разумеется. Нет, я раньше сюда не заходил. Я пил сегодня кларет, но не с ней.

    — Жаль, что не с ней. Она была бы сейчас жива.

    — Не обязательно. Я мог уйти, когда она пошла переодеться для плавания. И если кто-то был с ней сегодня вечером, он вполне мог именно так и поступить. — Дэлглиш помолчал, раздумывая, говорить или не стоит, потом сказал: — У бокала слева слегка выщерблен край.

    — Хотел бы я иметь ваше зрение. Впрочем, вряд ли это так уж важно.

    — Некоторые терпеть не могут пить из битых стаканов. Я сам терпеть этого не могу.

    — В таком случае почему она не разбила его, почему не выбросила? Какой смысл хранить бокал, если не собираешься из него пить? Когда передо мной две альтернативы, я начинаю с наиболее правдоподобной. Два бокала — значит, пили двое. Такое объяснение отвечает здравому смыслу.

    Еще бы, подумал Дэлглиш. На этом и строится большая часть полицейской работы. Только когда очевидное оказывается несостоятельным, берутся расследовать менее правдоподобное. Но этот первый шаг может оказаться фатально легким шагом в лабиринт неверных концепций. Почему, интересно, инстинкт подсказывает ему, что она пила одна? Может, потому, что бутылка была в кухне, а не в гостиной? Вино — Chateau Talbot, 1979 года, вряд ли предназначено для того, чтобы выпить походя. Почему бы не отнести бутылку в гостиную и, удобно там расположившись, не отдать вину должное? С другой стороны, если она была одна и хотела лишь наскоро выпить глоток перед купанием, она вряд ли стала бы утруждаться. А если в кухне пили двое, Хилари слишком педантично задвинула стулья у стола. Но пожалуй, наиболее убедительным ему показалось количество выпитого вина. Зачем открывать новую бутылку, если собираешься налить по полбокала вина? Это, разумеется, не означало, что она не ждала кого-то потом, чтобы выпить остальное вместе.

    Рикардс, казалось, испытывал необыкновенный интерес к бутылке и ярлыку на ней. Вдруг он спросил довольно резко:

    — Вы когда вышли из дому, мистер Дэлглиш?

    — В девять пятнадцать. Я посмотрел на дорожный будильник на каминной полке и сверил с ним свои часы.

    — Никого не встретили по дороге?

    — Никого. И никаких следов, кроме ее и моих.

    — И что же вы делали на мысу в такое время?

    — Прогуливался, размышлял. — Он чуть не добавил: шлепал босиком по воде, как мальчишка, но вовремя остановился.

    Рикардс повторил раздумчиво:

    — Прогуливался, размышлял.

    Чуткому слуху Дэлглиша нетрудно было уловить в его тоне, что он считает подобные действия не только эксцентричными, но и подозрительными. Адам подумал, интересно, как прореагировал бы Рикардс, если бы он решился сказать ему: «Я думал о своей тетушке, о людях, которые ее любили, о ее женихе, погибшем в 1918 году, и о человеке, чьей любовницей она, возможно, была — или не была. Думал о тысячах людей, ходивших по этому берегу и теперь лежащих в земле, как и моя тетушка. Как мальчишкой я ненавидел фальшивый романтизм глупого стихотворения, в котором говорится о великих мира сего, чьи следы навсегда запечатлены на песке времени, — ведь на это, и только на это, может рассчитывать каждый из нас, надеясь оставить на песке преходящий след, который будет стерт следующей же приливной волной. Я думал о том, как мало знал свою тетушку, и о том, можно ли вообще знать человека глубже, чем на самом поверхностном уровне, — даже тех женщин, которых любил. Я думал о столкновении в ночи невежественных армий, потому что ни один поэт не может бродить при лунном свете у моря, не повторяя про себя замечательные стихи Мэтью Арнольда.[40] Я размышлял о том, мог ли я стать лучшим поэтом, и вообще — мог ли бы я стать поэтом, если бы не решил стать полицейским. А если говорить обо всем этом более прозаически, я время от времени задумывался над тем, как изменится моя жизнь — к лучшему или к худшему — теперь, когда я незаслуженно стал обладателем трех четвертей миллиона».

    То, что он не собирался рассказывать Рикардсу даже о самых приземленных из этих своих размышлений, и поистине детское стремление сохранить в тайне факт шлепанья босиком по воде вызывали необъяснимое чувство вины, будто Адам и в самом деле утаил какую-то важную информацию. В конце концов, убеждал он себя, нельзя придумать более невинного занятия. Да и не могут же подозревать его на самом деле. Мысль об этом скорее всего показалась бы Рикардсу слишком смехотворной, чтобы рассматривать ее сколько-нибудь всерьез, хотя, логически рассуждая, следовало признать, что никто из тех, кто жил на мысу и был знаком с Хилари Робартс, не может избежать расследования, а он, старший полицейский чин, тем более. Но он — свидетель. Он обладает сведениями, которые может сообщить или утаить, и то, что Рикардс знает, что он ничего утаивать не собирается, ничуть не меняет дела: теперь отношения между ними уже не могут быть прежними. Он вовлечен в это расследование, хочет он того или нет, и Рикардсу нет необходимости указывать ему на этот малоприятный факт. Профессионально это было не его дело, оно его не касалось. Но оно не могло не касаться его как человека.

    Дэлглиш был удивлен и даже несколько расстроен тем, как неприятен ему допрос, в какую бы мягкую форму он ни облекался. Неужели человек не имеет права прогуляться по берегу поздно вечером, не давая об этом отчета полицейскому чиновнику? Ему было весьма полезно испытать это ощущение поруганного уединения, это чувство благородного негодования, какое должны были испытывать самые невиновные из подозреваемых на допросах в полиции. И он снова, в который уже раз, осознал, что всегда, с самого детства, терпеть не мог, чтобы его допрашивали. «Чем ты занят? Где ты был? Что ты читаешь? Куда ты идешь?» Он был поздним, таким желанным, единственным ребенком пожилых родителей, вечно озабоченных родительскими тревогами и сверхдобросовестных в исполнении родительского долга. К тому же семья жила в деревне, где очень немногое из того, что делал сын деревенского священника, могло остаться незамеченным. И, стоя в этой тщательно прибранной, какой-то стерильной и безличной кухне, Адам вдруг ясно, так, что болезненно замерло сердце, вспомнил тот момент, когда было нарушено его самое святое уединение. Он вспомнил то скрытое от чужих глаз место, среди густо разросшихся кустов лавровишни и бузины, в самом глухом конце сада, где светящийся солнцем туннель из зеленых листьев вел в его святая святых, в его пропахшее сыростью и перегноем крохотное — всего в полтора квадратных метра — укрытие; он вспомнил тот августовский день, хруст веток и толстое лицо кухарки меж листьев над собой: «Ваша матушка так и думала, что вы тут, мастер Адам. Вас пастор ищет. И что вам за радость прятаться в грязных да мокрых кустах? Лучше бы на солнышке поиграли». Значит, его последнее убежище, самое-самое тайное, было обнаружено. Они давно про него знали. Он произнес:

    — О Боже, от Тебя укрыться если б мог…

    Рикардс быстро взглянул на него:

    — Что это вы такое сказали, мистер Дэлглиш?

    — Да просто цитата на ум пришла.

    Рикардс не ответил. Возможно, он подумал: «Ну что ж, говорят, ты поэт. Поэтам положено…» Он в последний раз внимательно оглядел кухню, словно полагая, что сила его взгляда заставит этот ничем не примечательный стол и четыре стула, открытую бутылку вина и два вымытых стакана выдать хранимую ими тайну. Потом сказал:

    — Я запру дом и поставлю охрану до завтра. Я договорился встретить доктора Мэйтланда-Брауна, патологоанатома, в Истхейвене. Он взглянет на Свистуна, а потом поедет прямо сюда. К тому времени и судебный биолог должен подъехать из лаборатории. Вы ведь сами хотели посмотреть на Свистуна, а, мистер Дэлглиш? И время подходящее, не хуже любого другого.

    Дэлглиш полагал, что хуже времени не придумаешь. Одной насильственной смерти за вечер вполне достаточно. Им овладело непреодолимое желание очутиться в покое и уединении мельницы. Но надежды уснуть до наступления утра не было, и возражать не имело смысла. А Рикардс добавил:

    — Я мог бы отвезти вас туда, а потом привезти обратно.

    При мысли, что ему придется совершить поездку в машине наедине с Рикардсом, Дэлглиш почувствовал неприязнь. Он ответил:

    — Если вы подбросите меня к мельнице, я возьму свою машину. Мне незачем будет задерживаться в Истхейвене, а вам, может быть, придется подождать.

    Дэлглиша несколько удивила готовность Рикардса уехать с берега. Разумеется, здесь оставался Олифант и другие полицейские; процедура обследования места преступления была четко определенной, а сотрудники Рикардса достаточно компетентны, чтобы сделать все необходимое; кроме того, до прибытия судебного патологоанатома труп нельзя трогать с места. Но Адам чувствовал: дело не только в этом. Рикардсу важно, чтобы они вместе могли взглянуть на труп Свистуна, и он никак не мог вспомнить, что же могло произойти раньше, во время их совместной работы, что вызвало такое стремление.


    Глава 5

    Гостиница «Балморал» стояла последней в ряду ничем не примечательных строений в дальнем, почти не посещаемом конце построенного в XX веке променада. Гирлянды лампочек, оставшиеся от летнего сезона, все еще тянулись от одного фонарного столба к другому, но лампочки уже не горели, а сами гирлянды провисли неопрятными петлями и напоминали дешевые старые бусы, грозящие рассыпаться при первом порыве ветра. Официально курортный сезон уже закончился. Вслед за полицейским «ровером» Дэлглиш подъехал к гостинице и поставил машину у левой обочины променада. Между променадом и сверкающим под луной морем располагалась детская площадка, огороженная сеткой. Калитка была заперта на засов; закрытая деревянными щитами беседка заклеена выцветшими, наполовину оборванными афишами летних концертов, плакатами, рекламировавшими мороженое самой неожиданной формы и цвета; на одном из плакатов — голова клоуна. Качели были подтянуты высоко; ветер с моря, усиливаясь, сотрясал одно из металлических сидений, и оно выбивало бесконечную дробь о железную раму. Гостиница выделялась среди обшарпанных соседних домов свежеокрашенными ярко-голубыми стенами, кричаще яркими даже в тусклом свете уличных фонарей. Фонарь у подъезда освещал картонный щит с надписью: «Новые владельцы, Билл и Джой Картеры, приветствуют гостей. Добро пожаловать в «Балморал»». Приколотая под надписью карточка сообщала: «Места есть».

    Они постояли, пережидая, пока проедут две-три машины, медленно двигавшиеся по дороге — водители высматривали место, где бы припарковаться. Рикардс сказал:

    — Это их первый сезон. И до сих пор у них вовсе не плохо получалось, хоть погода в это лето хуже некуда. Во всяком случае, так они говорят. А это им все дело испортит. Воронья-то налетит достаточно, это уж точно; а вот родители с детишками, те сто раз подумают, прежде чем приехать сюда весело каникулы провести. Им еще повезло, что в гостинице сейчас почти никого. Сегодня утром двое сообщили, что не смогут приехать, так что у них сейчас только три пары снимают, да и тех не было, когда мистер Картер нашел труп. И нам пока удается держать их в счастливом неведении. Сейчас-то они по своим номерам разошлись, может, спят уже. Будем надеяться, что до утра не проснутся.

    Однако прибывшая еще до них полиция, по-видимому, вызвала настороженный интерес у местных обитателей. Но стоявший незамеченным в подъезде констебль в штатском заставил любопытствующих разойтись, и теперь променад был пуст, если не считать группки из четырех-пяти человек метрах в пятидесяти отсюда, на той стороне, что ближе к морю. Они как будто тихо переговаривались меж собой, но как только Дэлглиш посмотрел в их сторону, зашевелились, задвигались бесцельно, никуда не направляясь: казалось, их расшевелил ветер.

    — Но, Господи Боже мой, почему именно здесь? — спросил Дэлглиш.

    — Мы знаем почему. Мы до черта многого не знаем, но это-то по крайней мере нам известно. У них тут бармен работает — не полный день. Элберт Апкрафт его зовут. Ему семьдесят пять стукнуло, ни днем меньше. Так он помнит. Что было вчера — не очень четко помнит, а вот с памятью о прошлом у него все в полном порядке. Похоже, Свистун сюда мальчишкой еще приезжал. Его тетушка — сестра отца — была тут управляющей лет двадцать назад. Забирала его у матери — бесплатно каникулы провести, когда в делах затишье. Особенно когда у мамаши новый мужик появлялся и этот новый «дядя» не хотел, чтоб мальчишка под ногами путался. Он иногда оставался тут на несколько недель. Никому беспокойства не доставлял. Помогал постояльцам, иногда ему даже на чай давали, ходил в воскресную школу.

    — «Вот кончается день…» — произнес Дэлглиш.

    — Ну, его-то день уже закончился, это точно. Он снял номер сегодня, в два тридцать дня. Ту же самую комнату скорее всего. Самую дешевую в гостинице. На одного. В самом конце. А Картеры должны благодарны ему быть за это. Он ведь мог решить, что уйти надо с шиком. Снять двойной номер с ванной и видом на море. Все как положено, весь набор.

    Констебль у входа отдал им честь, и они прошли через вестибюль в холл, встретивший их запахом краски, свеженатертых полов и лавандового дезинфектанта. Все здесь блистало прямо-таки гнетущей чистотой. По яркому цветастому ковру шла узкая дорожка из прозрачного пластика. Обои явно только что сменили; на каждой из стен узор был иной. Сквозь раскрытую дверь столовой видны были столики на четверых; каждый — под белоснежной скатертью; на каждом — небольшая вазочка с искусственными цветами: желтые и белые нарциссы, мелкие продолговатые розы. Муж и жена, вышедшие откуда-то из глубины дома им навстречу, выглядели такими же опрятными, как их гостиница. Билл Картер, франтоватый, небольшого роста, казалось, только что сошел с гладильной доски: складки на брюках и на рукавах белоснежной сорочки словно бритва, узел галстука завязан совершенно безупречно. На его жене было летнее платье из цветастого кримплена, поверх него — белый вязаный свитер. Она, видимо, недавно плакала. Ее круглое, почти детское лицо под тщательно уложенными светлыми волосами покраснело и припухло, как от пощечин. Разочарование ее — ведь приехали только они двое — было совершенно очевидным.

    — Я думала, вы приедете его забрать, — сказала она. — Почему вы его не заберете?

    Рикардс не стал представлять Дэлглиша, только сказал:

    — Обязательно заберем, миссис Картер, как только патологоанатом его посмотрит. Теперь уже не долго ждать. Он уже выехал.

    — Патологоанатом? Это ведь доктор? Зачем вам доктор? Он ведь уже умер, верно? Его Билл обнаружил. У него же горло перерезано. Господи, да мертвее и быть нельзя!

    — Он пробудет здесь теперь уже не очень долго, миссис Картер.

    — Билл говорит, вся простыня залита кровью. Он меня туда не пускает. Да я и не хочу на это смотреть. И ковер весь испорчен. Кровь ужасно трудно выводится, это всякому известно. Интересно, кто нам заплатит за ковер, за кровать? О Господи, я-то думала, может, теперь у нас все пойдет на самом деле хорошо. Зачем он вернулся сюда, чтоб такое над собой сделать? Не очень-то хорошо с его стороны, правда ведь? Только о себе заботился, вот что я вам скажу.

    — Он был не очень-то заботливым человеком, миссис Картер.

    Ее муж обнял ее за плечи и увел прочь. Не прошло и минуты, как он появился снова и сказал:

    — Это все шок. Естественно. Она очень расстроена. А кто на ее месте не расстроился бы? Вы знаете, как пройти наверх, мистер Рикардс. Ваш полицейский все еще там. Я не пойду с вами, если не возражаете.

    — Конечно, мистер Картер. Я знаю, как туда пройти.

    Картер вдруг обернулся и произнес:

    — Ради Бога, сэр, заберите его поскорее, очень прошу.

    Дэлглишу показалось, что он тоже плачет.

    Лифта в гостинице не было. Дэлглиш вслед за Рикардсом прошел три пролета вверх по лестнице, потом вдоль узкого коридора в глубь дома и свернул направо, в короткий тупичок. Молодой полицейский, сидевший у двери, поднялся со стула и, открыв левой рукой дверь, прижался к стене, чтобы дать им пройти. В нос ударил густой запах — запах крови и смерти.

    Свет в комнате был включен. Низко свисавшая с потолка лампа в дешевом розовом абажуре ярко освещала ужасное зрелище. Кровать стояла в крохотной комнатушке, чуть больше чулана, с маленьким, под самым потолком, окном, из которого открывался вид разве что на небо. Места здесь хватало только для этой кровати, стула, тумбочки и небольшого низкого комода, служившего одновременно и туалетным столиком. Над ним висело зеркало. Комната, как и все в гостинице, была угнетающе опрятной, и то страшное и неопрятное, что лежало на залитой кровью постели, выглядело поэтому еще более страшным. Разверстое горло с белыми сморщенными сосудами и провал рта над ним, казалось, возмущенно протестуют против этого порядка, против всех этих приличий. На шее не было видно пробных надрезов, и Дэлглиш подумал, что этот единственный акт уничтожения, акт насилия над собственной плотью потребовал, должно быть, гораздо большего напряжения сил, чем то, на которое могла быть способна детская рука с тонкими согнутыми пальцами, лежавшая теперь на затвердевшей от темной засохшей крови простыне. Нож — пятнадцать сантиметров окровавленной стали — лежал рядом с этой рукой. Почему-то Свистун разделся, готовясь к смерти, и теперь лежал в майке, трусах и коротких нейлоновых носках синеватого цвета, отчего казалось, что на ногах трупа уже появились признаки разложения. На стуле у кровати лежал аккуратно сложенный костюм — темно-серый, в полоску. На спинке стула — белая в голубую полоску сорочка из быстро сохнущей и не требующей глажки ткани, на ней — галстук.

    Под стулом — поставленные аккуратно бок о бок ботинки, сильно поношенные, но начищенные до зеркального блеска. Небольшого размера, они были бы впору девушке.

    — Невилл Поттер, — сказал Рикардс, — тридцати шести лет. Малорослый тощий хиляк. И не поверишь ведь, что в этих костлявых руках хватило бы силы цыпленка задушить. Заявился сюда принарядившись — в лучшем своем костюме, — чтобы встретиться с Создателем. Только после, видно, передумал. Может, вспомнил, что мамочка рассердится, если он воскресный костюм кровью зальет. Вам неплохо бы познакомиться с его мамочкой, мистер Дэлглиш. Вот уж кто наше с вами образование расширит. Через нее многое можно объяснить. Но он оставил вещественные доказательства. Все тут, все выложил для нас, чтоб ясно было как на ладони. Вот ведь аккуратный паршивец!

    Дэлглиш протиснулся мимо спинки кровати, стараясь не ступить в лужу крови на полу. На комоде лежало вооружение Свистуна и его трофеи: кожаный собачий поводок, аккуратно свернутый, светлый парик и синий берет, складной нож, лампочка с батарейкой, изобретательно вставленная в центр металлического обруча. Рядом помещалась пирамидка спутанных курчавых волос — светлых, темно-каштановых, рыжих. Перед аккуратно выложенными на комод предметами — листок бумаги, вырванный из тетрадки, с короткой запиской; тщательно, по-детски выписанные шариковой ручкой печатные буквы:

    «Это ухудшается. Не знаю другого способа себя остановить. Пожалуйста, позаботьтесь о Понго».

    «Пожалуйста» — подчеркнуто.

    — Это пес его, — сказал Рикардс. — Понго.[41] О Господи!

    — А вы как полагали он его назовет? Цербер?

    Рикардс открыл дверь и, встав в проеме спиной к коридору, дышал глубоко, словно изголодался по свежему воздуху. Потом продолжал:

    — Он жил со своей мамочкой в поселке из жилых фургонов, на окраине Кромера. Целых двенадцать лет. Он там был на все руки работник: делал мелкий ремонт, присматривал за фургонами по ночам, выезжал на жалобы. У хозяина имеется еще один такой же поселок, за Ярмутом, так Свистун иногда ездил туда — на смену постоянному парню. Всегда вроде один, сам по себе. Все имущество — машина-универсал и собака. Несколько лет назад женился на девчонке из того же поселка. Только продолжалось это недолго, всего четыре месяца. Бросила его. Мамочка ее допекла или вонь в этом фургоне. Бог знает, как она четыре-то месяца вытерпела.

    — Он, разумеется, был одним из главных подозреваемых. Вы наверняка его проверяли.

    — Мамочка подтвердила его алиби по двум убийствам. То ли пьяная была и не знала, был он дома или нет, то ли покрывала его. А то, вполне возможно, ей было с высокой горки плевать на все это. — Рикардс вдруг с неожиданной злостью произнес: — Кажется, давно пора было научиться не принимать на веру такого рода алиби. Постоянно говорю об этом районному комиссару, который проводил опрос подозреваемых, но вы же знаете, как это бывает. Тысячи опрашиваемых, проверки и перепроверки, все результаты вводятся в компьютер. А я бы дюжину компьютеров отдал за одного комиссара полиции, который нюхом чует, когда свидетель лжет. Господи, да неужели фиаско с делом Потрошителя из Йоркшира нас так ничему и не научило?!

    — Неужели ваш сотрудник не обыскал его машину?

    — Обыскали, а как же. Проявили хоть малую толику инициативы. Там было чисто. Он все это прятал в каком-то другом месте. Может, доставал каждый вечер, выжидал, выслеживал, выбирал удачный момент. — Он посмотрел на обруч. — Изобретательно, ничего не скажешь. Как его мамочка утверждает, у него всегда были «умные» руки.

    Небольшой темно-синий прямоугольник неба в единственном окне под потолком был залит светом яркой, тоже единственной звезды. Дэлглишу подумалось, что с того момента, как он проснулся нынешним утром и встретил напоенную запахами моря холодную осеннюю зарю, он столько пережил и перечувствовал, что хватило бы на полжизни. Этот день вместил в себя раздумчивую, медлительную прогулку под высокими сводами церкви Святого Петра Манкрофтского; ностальгическую боль, в которую он не без удовольствия позволил себе погрузиться, рассматривая выцветшие фотографии давно умерших; плеск наступающих и снова откатывающихся волн вокруг его босых ступней; смешанное чувство потрясения и узнавания, когда его фонарь осветил труп Хилари Робартс. Этот растянувшийся до бесконечности день вместил, казалось, все времена года. Видно, таков один из способов растянуть время, время, которое для Свистуна остановилось в тот момент, как хлынула из раны кровь. И вот теперь, когда сегодняшний день подошел к концу, Дэлглиш стоит в этой опрятной каморке, в этой камере, где свершилась казнь, и не может не думать, не представлять себе так, словно эта картина запечатлелась в его памяти с давних времен, худенького мальчишку, лежащего навзничь на этой самой кровати и глядящего в окно на эту самую одинокую звезду. А на комоде — аккуратно разложенные трофеи, добытые за день: чаевые — пенсы и шестипенсовые монетки, раковины и разноцветные камушки с пляжа, сухие пряди пятнистых водорослей.

    А сам он стоит здесь потому, что так пожелал Рикардс; это Рикардсу понадобилось, чтобы он оказался в этой комнате именно в это время. Он вполне мог осмотреть труп Свистуна завтра, в морге, или, поскольку он вряд ли мог заявить, что у него не хватит для этого выдержки, — на секционном столе во время вскрытия. И все лишь для того, чтобы подтвердить то, что вовсе не нуждалось в подтверждении: этот тощий и малорослый убийца — вовсе не двухметровый верзила — Душитель из Баттерси, которого кому-то удалось один раз мельком увидеть. Но Рикардсу нужна была аудитория, нужен был он, Дэлглиш, с его опытом в криминалистике, с его неколебимым спокойствием и сдержанностью, в лицо которому он, Рикардс, мог швырнуть всю горечь, отчаяние и боль своей неудачи. Пять погибших женщин, а их убийца — тот самый подозреваемый, которого опросили и отпустили с миром в самом начале расследования. Запах провала долго еще будет щекотать ноздри если не у других, то у него самого, очень долго после того, как угаснет газетная шумиха и закончится официальное расследование. И вот теперь — эта шестая смерть, смерть Хилари Робартс, которая могла и не погибнуть, а если и погибла бы, то уж наверняка не так, успей они остановить Свистуна раньше. Но Дэлглиш ясно чувствовал: есть что-то гораздо более личное, чем профессиональная неудача, и это что-то добавляло масла в огонь, разжигая злость и вызывая столь нехарактерную для Рикардса жестокую грубость выражений. Дэлглиш подумал: может, это как-то связано с его женой, с ребенком, который вот-вот родится?

    — А что будет с собакой? — спросил он.

    Рикардс вроде бы и не заметил нелепости вопроса.

    — А вы как думаете? Кто захочет взять пса, который был там, где был его хозяин, и видел то, что видел он? — Рикардс опустил глаза на застывающее тело, потом, взглянув на Дэлглиша, резко сказал: — Вам-то его небось жалко.

    Дэлглиш не ответил. Он мог бы сказать: «Да, мне его жаль. И его жертв тоже. И вас. А впрочем, и себя — иногда». Еще он подумал: «Только вчера я читал «Анатомию меланхолии». Странно. Роберт Бертон, священник из Лестершира, семнадцатый век. Сказал все, что можно было бы сказать в этот момент». Слова прозвучали в памяти так ясно, будто он произнес их вслух:

    «Их добром и их телом мы можем распорядиться сами, но только Господь знает, что станет с их душами; Его милосердие может свершиться inter pontem et fontem, inter gladium et jugulum — в промежутке между мостом и потоком, между ножом и горлом».

    Рикардс вдруг странно и резко встряхнулся, словно вздрогнул от сильного холода. Потом сказал:

    — Ну что ж. Во всяком случае, он сэкономил государству стоимость его содержания в течение двадцати лет. Один из аргументов в пользу сохранения жизни таким, как он, то, что мы можем что-то выяснить, чему-то научиться, добиться, чтобы такое не повторялось. Но можем ли? Мы посадили под замок Страффена, Брэйди, Нильсона. Многому мы от них научились?

    — Ну, я думаю, вы бы не повесили сумасшедшего? — сказал Дэлглиш.

    — Я бы никого не повесил. Я отыскал бы менее варварский способ. Но они ведь не сумасшедшие, вот в чем дело. Во всяком случае, пока не пойманы. До тех пор они справляются с жизнью так же, как большинство других людей. Потом мы вдруг обнаруживаем, что они чудовища, и решаем — вот так сюрприз! — классифицировать их как сумасшедших. От этого делается все гораздо понятнее. Нам больше не надо думать о них как о существах, принадлежащих роду человеческому. Нам больше не надо употреблять слово «зло». Все сразу чувствуют себя намного лучше. Хотите повидаться с его матерью, а, мистер Дэлглиш?

    — Не вижу смысла. Он явно не тот, кем занимается наш отдел. Да я ни одной минуты и не сомневался в этом.

    — Вам надо бы повидать его мамочку. Настоящая стерва, скажу я вам. А как ее зовут знаете? Лилиан. «L» — первая буква. Психиатру будет над чем голову поломать. Это она сделала его таким. Но мы же не можем проверять всех, чтобы сказать: этот может иметь детей, а этому нельзя такое дело доверить. Тем более — доверить их воспитание. Я-то думаю, когда она его родила, она ведь что-то к нему все-таки чувствовала? Надеялась, какие-то планы строила. Вряд ли она понимала, кого родила на свет, верно? У вас никогда не было детей, мистер Дэлглиш?

    — Был сын. Очень недолго.

    Рикардс пнул каблуком дверь, не очень сильно. На Дэлглиша он не смотрел.

    — Черт бы меня побрал. Совсем из головы вон. Простите. Выбрал время спрашивать — что для вас, что для меня.

    На лестнице послышались чьи-то уверенные шаги. Вскоре они раздались в коридоре. Дэлглиш заметил:

    — Судя по шагам, патологоанатом прибыл.

    Рикардс не отреагировал. Он прошел к комоду и указательным пальцем тихонько подтолкнул пирамидку спутанных волос, двинув ее по полированной крышке.

    — Одного образца тут нам не найти, — произнес он. — Волос Хилари Робартс. Судебный медик будет проверять и перепроверять, только все равно не найдет. А мне теперь придется искать совсем другого убийцу. И Богом клянусь, мистер Дэлглиш, теперь уж я его поймаю как пить дать.


    Глава 6

    Через сорок пять минут Рикардс снова был на месте преступления. Казалось, он уже перешел ту грань, когда человек сознает, что устал. Теперь он действовал в совершенно ином измерении времени и пространства, в котором его мозг работал с необычайной ясностью, а тело словно утратило вес, и он превратился в существо из света и воздуха, столь же нереальное, как и та странная обстановка, в которой он двигался, разговаривал и отдавал распоряжения. Лик луны поблек и казался прозрачным от яростного сияния передвижных прожекторов, высветившего и уплотнившего очертания древесных стволов, людей, оборудования, но странным образом лишившего их свойственной им формы и сути, так что они стали более четко видны, но в то же время трансформировались в нечто незнакомое и враждебное. И непрестанно за голосами мужчин, за хрустом шагов по гальке, за хлопаньем брезента под несильным ветром слышалось немолчное дыхание моря.

    На своем «мерседесе» доктор Энтони Мэйтланд-Браун приехал из Истхейвена на место убийства раньше других. В халате и резиновых перчатках он уже склонился над трупом, когда к нему присоединился Рикардс. У Рикардса хватило ума оставить врача одного. М.Б. терпеть не мог, чтобы за ним наблюдали, когда он проводил предварительный осмотр на месте преступления и ничтоже сумняшеся выражал свое возмущение, вопрошая капризным тоном: «Что, разве нам так уж необходимо, чтобы столько народу толпилось вокруг?» — если кто-нибудь подходил к нему ближе, чем на три метра. Можно было подумать, что полицейский фотограф, полицейский, охраняющий место преступления, и судебный биолог — это просто толпа любопытствующих любителей сенсаций.

    М.Б. был элегантен и необычайно красив: стройный и высокий — под два метра, он в юности услышал — ходили такие слухи, — как кто-то сказал, что он похож на Лесли Хоуарда. Он потратил годы на то, чтобы не только сохранить, но и усилить это сходство. Он удачно развелся, сохранив дружеские отношения с женой; у него было вполне достаточно средств: его мать завещала ему значительный доход с капитала; и два увлечения, которым он вполне свободно мог предаваться, — дорогие костюмы и опера. В свободное время он сопровождал в Ковент-Гарден или Глайндборн[42] прехорошеньких актрис, сериями следовавших одна за другой. Они были, по-видимому, готовы вытерпеть три смертельно скучных часа, чтобы показаться в его обществе ради престижа, а может быть, потому, что их бросало в сладкую дрожь сознание, что те же элегантные руки, что наливают им вино или помогают выйти из «мерседеса», в другое время делают нечто гораздо более необычное.

    Рикардс никогда не считал сотрудничество с ним особенно приятным, но не мог не признать, что М.Б. — судебный патологоанатом высшего класса, а лишь одному Богу известно, насколько это редкое явление в наши дни. Читая его ясные и подробные отчеты о вскрытии, Рикардс способен был простить ему даже запах лосьона.

    Сейчас, отойдя от трупа, Рикардс заставил себя пойти поздороваться с новоприбывшими: фотографом, кинооператором, судебным биологом. Кусок берега вокруг места убийства — пятьдесят метров в одну и пятьдесят метров в другую сторону — был тщательно огорожен канатами. Тропа укрыта полосами пластика и освещена цепочкой подвешенных над ней фонарей. Рядом с Рикардсом Стюарт Олифант едва сдерживал возбуждение. Наконец сержант произнес:

    — Мы обнаружили след, сэр. Метрах в сорока отсюда, где подлесок.

    — На траве и хвое?

    — Нет, сэр, на песке. Кто-то, может, ребенок какой, должно быть, просыпал из ведерка. Отпечаток очень хороший, сэр.

    Рикардс пошел за ним в глубину леса. Вся тропа была укрыта, но в одном месте, с правой стороны, в мягкую землю сбоку была воткнута вешка. Сержант Олифант откинул пластик, потом приподнял коробку, прикрывавшую след. В свете фонарей, повешенных над тропой, все было видно очень четко: сырой песок, присыпавший сосновые иглы и примятую траву всего-то сантиметров на пятнадцать в длину и десять в ширину, а на нем — отпечаток замысловатого узора подошвы. Правого ботинка.

    — Мы его обнаружили вскоре после того, как вы уехали, сэр, — сказал Олифант. — Один-единственный. Но он очень четкий. Снимки уже сделали, а результаты обмера будут в лаборатории завтра утром. Сорок третий размер, на мой взгляд. Они смогут дать нам результаты довольно быстро, сэр, но это вряд ли необходимо. Это кроссовки, сэр. Фирмы «Бамбл».[43] Вы знаете, конечно. У них на заднике пчела изображена. И на подошве силуэт пчелы. Вот тут, смотрите, кривая — линия крыла, сэр. Однозначно.

    Кроссовка Бамбла. Если нужен след — ничего лучше и не придумаешь. Такой ни с чем не спутаешь. Олифант высказал свои мысли вслух:

    — Конечно, эти кроссовки довольно популярны, но не слишком. Из спортивной обуви они самые дорогие. Я бы сказал, они как автомобиль «порше» среди других марок. Ребята с деньгами предпочитают покупать «бамблы». Дурацкое название — «бамбл». Часть фирмы и правда принадлежит человеку по фамилии Бамбл; кроссовки эти были выброшены в продажу всего года два как, но он их очень энергично продвигает. Думаю, он рассчитывает, что название примелькается и покупатели будут брать их нарасхват, как «веллингтоны».[44]

    — Он выглядит довольно свежим, — заметил Рикардс. — Когда у нас последний дождь был? Поздно вечером в субботу, верно?

    — Около одиннадцати. К полуночи прошел. Но ливень был сильный.

    — Эта часть тропы не прикрыта кронами сосен. След совсем гладкий. Если он был оставлен в субботу до полуночи, я думаю, на нем остались бы рябины от дождевых капель. Интересно, что только один и идет прочь от моря. Если кто-нибудь в таких «бамблах» прошел по тропе в воскресенье — в любое время, — предположительно хотя бы один такой же отпечаток нашелся бы на песчаной полосе в верхней части берега.

    — Не обязательно, сэр. В некоторых местах галька доходит почти до самой тропы. Мы не найдем никаких отпечатков, если он не сходил с гальки. Но если этот след был оставлен в воскресенье прежде, чем она погибла, вряд ли он сохранился бы. Она-то должна была тоже здесь пройти.

    — Совсем не обязательно ей было на него наступать. Он сильно сдвинут вправо. Все-таки странно. Слишком он ясный, слишком четкий и очень своевременный. Можно даже подумать, что он оставлен нарочно, чтоб нас сбить.

    — Кроссовки Бамбла продаются в магазине спорттоваров в Блэкни. Я могу кого-нибудь из ребят послать туда и купить пару сорок третьего размера, как только они откроются.

    — Смотрите, чтоб он был в штатском и платил наличными, как обыкновенный покупатель. Мне нужно подтверждение, что рельеф на подошве именно такой, прежде чем мы станем просить, чтобы люди порылись в своих обувных запасах. Нам придется иметь дело с достаточно интеллектуальными подозреваемыми. Я не хочу, чтобы мы все к чертям собачьим запутали с самого начала.

    — Жалко время тратить, сэр. У моего брата такие же. Рельеф точно такой. Однозначно.

    — Мне нужно подтверждение, и как можно скорее, — повторил упрямо Рикардс.

    Олифант вернул на место коробку, снова прикрыл эту часть тропы пластиком и пошел вслед за Рикардсом назад, на берег. Рикардс чувствовал себя неуютно, почти физически ощущая недовольство, антагонизм и даже некоторое презрение к себе, которые прямо-таки источал его сержант. Но он не мог избавиться от этого человека. Олифант с самого начала входил в группу, несшую основную тяжесть расследования убийств, совершенных Свистуном. И хотя это скорее всего уже совсем другое дело, заменить Олифанта будет очень трудно, так как это может вызвать массу личных и организационных проблем, чего Рикардс старался всячески избегать. За пятнадцать месяцев охоты на Свистуна его легкая неприязнь к сержанту переросла в антипатию, которая — он прекрасно сознавал это — была не вполне обоснованной. Он старался подавить ее, как в интересах расследования, так и ради собственных. Расследование серийного убийства — и так достаточно сложное дело, чтобы еще больше осложнять его личными неурядицами.

    У Рикардса не было реальных доказательств, что Олифант применяет тактику запугивания допрашиваемых, просто он так выглядел. Рост — метр восемьдесят два, тренированное мускулистое тело, темные волосы, довольно хорош собой; черты лица, пожалуй, чуть слишком одутловаты; губы полные, жесткий взгляд, посредине мясистого, круглого, словно пончик, подбородка — глубокая ямка. Рикардс обнаружил, что ему с трудом удается отвести взгляд от этой ямки. Отвращение к этому человеку делало Рикардса необъективным. Олифант слишком много пил, в профессии полицейского это была, так сказать, производственная опасность. Но то, что Рикардс никогда не видел его по-настоящему пьяным на работе, только подливало масла в огонь. Не полагается, чтобы человек, влив в себя такое количество алкоголя, был способен твердо держаться на ногах.

    Со старшими по званию Олифант вел себя безупречно, был уважителен без подобострастия, но при этом ухитрился дать Рикардсу понять, что тот не вполне отвечает должным — по личным представлениям сержанта — стандартам. Стажеры — из наименее чутких — смотрели на него с восхищением, остальные предпочитали держаться подальше. Рикардс говорил себе, что, приключись беда с ним самим, меньше всего ему хотелось бы, чтобы за ним пришел такой вот Олифант. Вполне возможно, что Олифант воспринял бы это соображение как комплимент. И никогда ни от кого, с кем Олифанту приходилось иметь дело, не поступало никаких жалоб. Это тоже необъяснимым образом усиливало недоверие Рикардса, заставляя предполагать, что там, где дело касалось личных интересов, Олифант был достаточно хитер, чтобы действовать вопреки собственной натуре. Он не был женат, но, не хвастаясь грубо, в открытую, умел создать у окружающих впечатление, что ни одна женщина не способна перед ним устоять. Может быть, так оно и было, но Олифант, во всяком случае, держался подальше от жен своих сотрудников. Словом, сержант был воплощением всех тех качеств молодого полицейского, которых Рикардс терпеть не мог: агрессивность, сдерживаемая, потому что сдержанности требовало благоразумие; откровенное наслаждение властью; бьющая в глаза уверенность в своих мужских достоинствах и преувеличенно высокое мнение о собственных способностях. А способности его и в самом деле были немалые. Олифант, несомненно, когда-нибудь станет главным инспектором, а то и выше пойдет. Рикардсу так и не удалось заставить себя обращаться к сержанту не по фамилии, пользоваться его прозвищем — Джамбо.[45] Олифант же странным образом не просто терпимо относился к этой детской и совсем не подходящей ему кличке: казалось, ему даже нравится, чтобы его так называли, во всяком случае, те, кому он это сам позволил. Менее привилегированным смертным удавалось обратиться к нему так только один раз.

    Мэйтланд-Браун был уже готов сообщить результаты предварительного осмотра трупа. Встав во весь свой двухметровый рост, он стянул с рук перчатки и швырнул их районному комиссару, словно актер, снимающий с себя часть сценического костюма. Не в его привычках было обсуждать результаты осмотра прямо на месте события. Тем не менее на этот раз он снизошел до того, чтобы о них сообщить:

    — Я проведу вскрытие завтра, и вы получите отчет в среду. После предварительного осмотра достаточно ясно, что смерть наступила в результате удушения. Орудие убийства имело гладкую поверхность, его ширина — два сантиметра, возможно, пояс или собачий поводок. Убитая была сильной, мускулистой женщиной. Понадобилась сила, однако не слишком большая, здесь было то преимущество, что ее застали врасплох. Он, вероятно, стоял в тени сосен, затем шагнул вперед и накинул удавку ей через голову, как только она вернулась с купания. Она успела лишь взять полотенце. Одно-два конвульсивных движения ступнями ног: вы можете видеть это по состоянию травы. По имеющимся признакам я заключаю, что она скончалась между половиной девятого и десятью.

    Мэйтланд-Браун произнес свое заключение и явно не ожидал вопросов. Да в них и не было необходимости. Он протянул руку за пальто, которое и было услужливо подано ему районным комиссаром, попрощался и уехал. Рикардс был почти уверен, что он вот-вот раскланяется, как на сцене.

    Рикардс посмотрел вниз, на то, что недавно было Хилари Робартс. Сейчас, укрытая с головы до ног полиэтиленом, она казалась игрушкой в подарочной упаковке, игрушкой человека с дорогостоящими и странными вкусами, резиновой куклой с синтетическими волосами и стеклянными глазами, искусным подобием реальной женщины.

    Голос Олифанта донесся до Рикардса словно откуда-то издалека:

    — Значит, коммандер Дэлглиш не приехал с вами, сэр?

    — А зачем? Это ведь не его голубок. Лег спать, наверное.

    Он подумал: «О Господи, если бы я тоже мог лечь спать…»

    События дня вдруг уплотнились и тяжким грузом давили на усталые плечи: пресс-конференция по поводу самоубийства Свистуна; разговор с главным констеблем, с сотрудником, ответственным за связи с прессой; это новое расследование; подозреваемые, которых надо будет опросить; факты, которые необходимо установить; неприятная задача — начать расследование нового убийства после недавнего провала, камнем лежащего на сердце. Да еще надо как-то выкроить время и позвонить Сузи.

    — Мистер Дэлглиш — свидетель, а не следователь, — сказал он.

    — Свидетель? Подозреваемым его вряд ли можно считать?

    — Почему же? Он живет на мысу, он был знаком с этой женщиной, он знал, как убивает Свистун. С нашей точки зрения, его, может, и нельзя подозревать всерьез, но ему придется давать показания, как и всем остальным.

    Взгляд Олифанта был совершенно бесстрастным.

    — Это будет для него совершенно новый опыт. Будем надеяться, ему понравится, — произнес он.


    Книга четвертая
    Понедельник, 26 сентября


    Глава 1

    Энтони разбудил ее, как обычно, чуть позже половины седьмого. Тереза с трудом выпуталась из многослойной паутины сна, заслышав знакомые утренние звуки: скрип и постукивание деревянной кроватки, пыхтение и бормотание малыша, который поднимался на ноги, ухватившись за перильца боковины. Она снова окунулась в привычную атмосферу детской — смесь запахов присыпки, скисшего молока и мокрых пеленок. Нащупала выключатель и зажгла настольную лампу под грязноватым абажуром с бахромой из танцующих Бэмби. Только тогда она открыла глаза и взглянула прямо в лицо Энтони. Малыш тут же наградил ее широкой беззубой улыбкой и радостно запрыгал, сотрясая кроватку и с удовольствием совершая этот утренний приветственный ритуал. Тихонько приоткрыв дверь в спальню двойняшек, Тереза убедилась, что девочки крепко спят: Элизабет — свернувшись калачиком, Мари — на спине, далеко откинув руку. Если ей удастся переодеть и накормить Энтони до того, как он начнет капризничать, сестренки смогут поспать еще полчаса, подарив отцу целых тридцать минут покоя.

    Ради матери Тереза готова была изо всех сил заботиться об Элизабет и Мари, пока сестры в ней нуждаются, но по-настоящему она любила Энтони. Она полежала тихонько еще минутку, глядя на малыша и наслаждаясь той спокойной радостью, какую они доставляли друг другу. Потом Энтони убрал одну ручонку с перилец, приподнял ногу, словно пародируя неуклюжего танцовщика, плюхнулся на матрас, перевалился на спину и, засунув кулачок в рот, принялся громко причмокивать. Очень скоро ему надоест сосать собственную лапу. Тереза спустила ноги с кровати, подождала чуть-чуть, пока не почувствовала, как оживают, наливаются силой руки и ноги, подошла к кроватке и взяла малыша на руки. Она переоденет его внизу, на кухонном столе, подстелив газету, потом усадит в высокий стульчик и пристегнет ремнем, так что он сможет смотреть на нее, пока она греет молоко. А когда она его накормит, проснутся близняшки, и она уже освободится и сможет помочь им одеться — как раз к тому времени, как миссис Хантер из социальной помощи заедет за ними, чтобы отвезти в дневную группу. Потом — завтрак для отца и ее самой, и можно идти с отцом и Энтони к перекрестку, где она сядет в школьный автобус.

    Тереза едва успела погасить горелку под кастрюлькой с молоком, как раздался телефонный звонок. Сердце у нее подскочило и забилось сильнее и громче, она чувствовала, как оно ритмично колотится в ребра. Она схватила трубку, надеясь, что успела вовремя и звонок не разбудил отца. В громком голосе Джорджа Джаго звучали заговорщические нотки, он охрип от возбуждения.

    — Тереза? Папа встал?

    — Нет, мистер Джаго. Он еще спит.

    Он помолчал некоторое время, словно раздумывая, потом сказал:

    — Ладно, не беспокой его. Когда проснется, скажешь, что Хилари Робартс умерла. Вчера ночью. Убита. Нашли на берегу.

    — Вы хотите сказать — это Свистун ее?

    — Это так выглядит. Кому-то надо было, чтоб на него подумали, если хочешь знать. Только он не мог этого сделать. Свистун-то ведь умер. К тому времени уж часа три как, а то и больше. Да я же тебе говорил. Вчера вечером. Помнишь?

    — Помню, мистер Джаго.

    — Хорошо, что я вам вчера вечером дозвонился, верно? Ты отцу-то сказала про это? Сказала ему про Свистуна?

    В его возбужденном голосе Тереза расслышала взволнованную настойчивость.

    — Да, — ответила она. — Я ему сказала.

    — Ну тогда все в порядке. А теперь расскажи ему про мисс Робартс. И попроси, чтоб мне позвонил. Мне тут надо кое-кого в Ипсвич отвезти, но часам к двенадцати я уже вернусь. Или прямо сейчас я бы ему пару слов сказал, если он сразу подойдет.

    — Он не сможет сразу, мистер Джаго. Он ведь еще спит. А я кормлю Энтони.

    — Ну ладно. Только ты ему обязательно расскажи. Не забудь.

    — Я ему обязательно расскажу.

    Он снова сказал:

    — Хорошо, что я вам вчера вечером дозвонился. Он поймет почему.

    Тереза положила трубку. Ладони у нее были совсем мокрые от пота. Она отерла их о ночную рубашку и вернулась к плите. Но когда она взяла кастрюльку с молоком, руки у нее дрожали так, что ясно было: она не сможет перелить молоко в узкогорлый рожок. Стоя над раковиной и действуя очень осторожно, она ухитрилась наполнить бутылочку до половины. Потом отстегнула ремни, взяла Энтони на руки и села с ним в низкое кресло перед пустым камином. Рот малыша раскрылся, и Тереза всунула туда сосок рожка. Она смотрела на жадно причмокивавшего Энтони: глаза его вдруг лишились всякого выражения, хотя глядели прямо ей в лицо, пухлые ручонки он поднял, ладошки смотрели вниз, словно лапки какого-то зверька.

    И тут она услышала, как скрипнули ступени. Вошел отец. Он никогда не появлялся перед ней по утрам неодетым. Старый плащ, служивший ему вместо халата, был наглухо застегнут. Лицо его под спутанными после сна волосами было серым и припухшим, губы — неестественно красными. Он спросил:

    — Кто-то звонил?

    — Да, папа. Мистер Джаго.

    — Что это ему вдруг понадобилось? Да еще так рано?

    — Он позвонил сказать, что мисс Робартс умерла. Ее убили.

    Отец, конечно, не может не заметить, как изменился у нее голос. Терезе казалось, что губы у нее так пересохли, что даже видно, какие они серые и распухшие. Она низко наклонила голову, почти уткнувшись в малыша, чтобы отец не видел ее лица. Но отец не смотрел на нее. И ничего не говорил. Стоя к ней спиной, он наконец произнес:

    — Значит, Свистун, да? Добрался до нее все-таки? Ну что ж. Сама виновата. Давно напрашивалась.

    — Нет, папочка. Это не мог быть Свистун. Помнишь, мистер Джаго вчера вечером звонил, в полвосьмого, и сказал, что Свистун умер… А когда он сегодня утром звонил, он сказал, хорошо, мол, что вчера нам дозвонился и сказал про Свистуна. И что ты поймешь почему.

    Отец по-прежнему молчал. Она слышала, как зашипела в кране и полилась в чайник вода, видела, как отец медленно отнес чайник на стол и вставил вилку в розетку, потом достал с полки кружку. Тереза чувствовала, как колотится у нее сердце, ощущала теплую тяжесть братишки на руке, подбородок ее касался нежного пушка на голове Энтони. Она спросила:

    — Пап, а что мистер Джаго хотел сказать?

    — Он хотел сказать, что тот, кто убил мисс Робартс, собирался свалить это на Свистуна. А это значит, что полиция будет подозревать тех, кто не знал, что Свистун умер.

    — Но ты-то знал, папочка, ведь я же тебе сказала.

    Тут отец обернулся и произнес, не глядя на нее:

    — Твоей маме не понравилось бы, что ты говоришь неправду.

    Но он не сердился и не собирался ее ругать. В голосе отца Тереза не расслышала ничего, кроме величайшей усталости. Она спокойно ответила:

    — Это вовсе не неправда, пап. Мистер Джаго позвонил, когда ты был во дворе, в уборной. Когда ты пришел, я тебе сказала.

    Отец повернул к ней голову, и она встретила его взгляд. Никогда еще Тереза не видела в его глазах такую безнадежность, никогда еще он не казался ей таким побитым, как в этот момент.

    — Ну, правильно, — произнес он. — Ты мне говорила. Так и скажешь полицейским, когда тебя спросят.

    — Конечно, папочка. Я скажу им, как все было. Мистер Джаго сказал мне про Свистуна, а я сказала тебе.

    — А что я тебе ответил, ты помнишь?

    Сосок рожка слипся. Тереза вытащила его изо рта Энтони и потрясла бутылочку, чтобы впустить туда воздух. Энтони немедленно завопил от возмущения, но Тереза утихомирила его, заткнув ему рот соской.

    — Кажется, ты ответил, что это хорошо, — сказала она. — Что теперь мы все будем в безопасности.

    — Да, — сказал отец. — Теперь мы все в безопасности.

    — Это значит, что нам не надо теперь уезжать из дома?

    — Это от многого зависит. Во всяком случае, если и придется уезжать, то не сразу.

    — А к кому он теперь перейдет, пап?

    — Не знаю. Кому она завещала, тот его и получит. Так я думаю. Они могут захотеть его продать.

    — А мы можем его купить, а, пап? Как было бы хорошо, правда?

    — Это ведь зависит от того, сколько за него запросят. Какой смысл нам сейчас об этом думать? Пока что нам тут и так хорошо.

    Тереза спросила:

    — А полицейские прямо к нам сюда придут?

    — Обязательно. Скорей всего прямо сегодня.

    — А зачем они к нам сюда, а, папочка?

    — Чтобы выяснить, знал ли я, что Свистун умер. Спросить, выходил ли я из дома вчера вечером. Они скорее всего будут здесь, как раз когда ты из школы вернешься.

    Но она вовсе не собиралась сегодня идти в школу. Сегодня было важнее не оставлять отца одного. И у нее уже наготове причина — схватило живот. И это было правдой… ну, почти. Присев утром в уборной, она чуть ли не с восторгом обнаружила первые розоватые признаки начинающейся менструации.

    — Но ты ведь никуда не выходил вечером, правда, пап? — сказала она. — Я была тут все время, пока не пошла спать в четверть девятого. И мне слышно было, как ты тут внизу ходишь. И телевизор я слышала.

    — Телевизор не алиби, — ответил он.

    — Но я ведь спускалась вниз, папочка. Помнишь? Я пошла спать рано, в четверть девятого, но не могла уснуть, и мне пить очень хотелось. Я спустилась сюда попить воды. А потом сидела в мамином кресле и читала. Как же ты не помнишь, папочка? Я тут сидела до полдесятого, только потом уже пошла спать.

    В ответ ей послышался стон. Потом отец сказал:

    — Да. Помню.

    Вдруг Тереза осознала, что двойняшки вошли в кухню и стоят бок о бок у самой двери, глядя на отца ничего не понимающими глазами.

    Она сказала резко:

    — А ну-ка, быстро назад и одеваться! Разве можно спускаться вниз вот так, неодетыми? Вы же простудитесь!

    Девочки покорно повернулись и зашлепали босиком вверх по ступенькам.

    Чайник плевался паром. Отец выдернул вилку из штепселя, но не двинулся, чтобы заварить чай. Вместо этого он сел у стола, низко опустив голову. Терезе показалось, что он шепчет: «Куда я гожусь такой? Куда я гожусь?» Лица его она не видела, но на миг ее охватил ужас: она подумала, что отец плачет. С Энтони на руках, держа рожок и не переставая кормить малыша, Тереза поднялась с кресла и подошла к отцу. Обе руки у нее были заняты, но она встала очень близко к нему, почти вплотную. И проговорила:

    — Все хорошо, папочка. Ты не волнуйся. Все будет хорошо.


    Глава 2

    В понедельник, 26 сентября, Джонатан Ривз работал в смену 8.15–14.45 и, как всегда, оказался на рабочем месте раньше времени. Но телефон зазвонил только в 8.55. Звонок был именно тот, которого он ждал. Голос Кэролайн был совершенно спокойным, только слова требовали немедленных действий.

    — Мне необходимо с тобой увидеться, Джонатан. Сейчас же. Ты можешь уйти?

    — Думаю, да. Мистер Хаммонд еще не пришел.

    — Тогда я жду тебя в библиотеке. Сейчас же. Это очень важно, Джонатан.

    Не было никакой необходимости подчеркивать это. Она не стала бы назначать встречу в рабочие часы, если бы это не было так важно.

    Библиотека помещалась в административном корпусе рядом с регистратурой. Часть помещения служила гостиной для сотрудников, другая часть была собственно библиотекой. Три стены были заняты книжными полками, еще два стеллажа стояли посередине, а вокруг низких столиков располагалось восемь удобных кресел. Кэролайн уже ждала, когда он вошел. Она стояла у стенда новых поступлений, просматривая последний номер журнала «Природа». Больше в библиотеке никого не было. Он подошел к ней, не зная, хочет ли она, чтобы он ее поцеловал, но, когда она повернулась и взглянула на него, он понял, что это было бы ошибкой. Но ведь это была их первая встреча после пятницы — пятницы, которая перевернула всю его жизнь. Конечно же, когда они встречаются вот так, наедине, они не должны вести себя как чужие. Он произнес робко:

    — Ты хотела мне что-то сказать?

    — Подожди минутку. Сейчас ровно девять. Прошу тишины — слушай Глас Божий.

    Он резко поднял голову и взглянул ей в лицо. Ее тон поразил его так, будто она произнесла непристойность. Они никогда не говорили всерьез о докторе Мэаре, но Джонатан считал само собой разумеющимся, что Кэролайн восхищается их директором и счастлива быть его личным секретарем-референтом. Ему припомнилось, как однажды случайно он услышал шепот Хилари Робартс, когда Кэролайн появилась на общем собрании вместе с директором: «Се служительница Господня!» Такой она и была в глазах всех: умная, выдержанная, красивая, но покорная служительница человека, которому согласна была служить, потому что считала его достойным служения.

    Щелкнул динамик внутренней связи. Послышался чей-то негромкий голос — слов не разобрать; затем зазвучала серьезная, размеренная речь Мэара:

    — Вряд ли сейчас найдется на станции человек, не слышавший о том, что Хилари Робартс была вчера вечером найдена на берегу мертвой. Ее убили. Поначалу представлялось, что она стала второй ларксокенской жертвой Свистуна из Норфолка, но сейчас почти наверняка известно, что сам он умер до того, как была убита Хилари. Со временем мы, разумеется, найдем способ выразить наше общее горе по поводу этой утраты, как и по поводу утраты Кристин Болдуин. А сейчас гибель Хилари Робартс является предметом полицейского расследования, и главный инспектор норфолкского отделения уголовного розыска Рикардс, руководивший расследованием убийств, совершенных Свистуном, возглавил расследование этого нового дела. Сегодня утром, чуть позже, он прибудет на станцию и может захотеть опросить тех из вас, кто лучше других знал Хилари Робартс и смог бы познакомить его с деталями, касающимися ее жизни. Если кто-то из вас располагает информацией, пусть даже незначительной, которая могла бы помочь расследованию, будьте добры, свяжитесь с главным инспектором Рикардсом либо здесь, на станции, либо в приемной отдела регистрации несчастных случаев в Хоувтоне. Номер телефона приемной 499–623.

    Динамик щелкнул и замолк.

    Кэролайн сказала:

    — Интересно, сколько черновиков он исписал, прежде чем смог все это правильно сформулировать? Текст выхолощен, уклончив, ничего открыто не утверждается, и тем не менее все понятно. И наш директор не стал раздражать нас, говоря, что он рассчитывает, что все мы будем продолжать спокойно работать, будто мы — нервные подростки из шестого класса средней школы. Он не любит тратить время и слова на вещи несущественные. Из него получится прекрасный госслужащий высшего эшелона, можешь быть уверен.

    — А этот главный инспектор Рикардс, — спросил Джонатан, — как ты думаешь, он нас всех захочет опросить?

    — Всех, кто знал Хилари. И нас в том числе. Об этом я и хочу с тобой поговорить. Когда он меня вызовет, я собираюсь сказать ему, что мы с тобой провели прошлый вечер вместе, с шести примерно до половины одиннадцатого. Конечно, мне нужно, чтобы ты подтвердил мои слова. Разумеется, все зависит оттого, не опровергнет ли кто-нибудь наше заявление. Это нам с тобой и необходимо обсудить.

    На миг он замер, неприятно пораженный.

    — Но мы же не были вместе. Ты просишь, чтобы я солгал? Это же расследование убийства! И вообще полиции лгать просто опасно, они всегда так или иначе об этом узнают.

    Он понимал: ей кажется, что он ведет себя как перепуганный ребенок, который капризничает, боясь принять участие в опасной игре. Он смотрел прямо перед собой — ему не хотелось встретиться с ней глазами, страшно было увидеть в них мольбу, гнев, презрение.

    Кэролайн спросила:

    — Ты звонил мне в субботу и сказал, что родители уезжают в Ипсвич провести воскресенье у твоей замужней сестры. Они уезжали или нет?

    Джонатан, чувствуя себя совершенно подавленным, ответил:

    — Да. Уезжали.

    Именно потому, что он знал — родителей не будет дома, он и подумал, полунадеясь, что Кэролайн предложит снова провести вечер в ее бунгало. Он вспомнил, что она ответила тогда по телефону: «Слушай, бывают дни, когда женщине необходимо побыть одной. Неужели ты этого не понимаешь? То, что произошло вчера, вовсе не означает, что мы каждую секунду отпущенного нам времени должны проводить вместе. Я же сказала тебе, что я тебя люблю. И Богом клянусь, я это доказала. Неужели этого не достаточно?»

    — Значит, ты вчера был дома совсем один, — заключила Кэролайн. — Или нет? Если кто-то заходил или звонил, тогда мне, очевидно, придется придумать что-нибудь еще.

    — Никто не заходил и не звонил. Я был один до ленча. Потом поехал прокатиться.

    — А вернулся когда? Может быть, кто-то видел, как ты ставил машину в гараж? У вас дом не многоэтажный, нет? Тебе кто-нибудь встретился, когда ты вернулся? А как насчет света в окнах?

    — Я оставлял свет зажженным. Мы всегда так делаем, когда уходим из дому. Мама думает, что так спокойнее — кажется, что в квартире кто-то есть. И я вернулся, когда было уже темно. Мне хотелось побыть одному, подумать. Я поехал в Блэкни, побродил там по пустоши. Домой вернулся только без четверти одиннадцать.

    Она с облегчением вздохнула.

    — Ну, тогда все, кажется, в порядке. А когда ты к дому подходил, тебе никто не встретился?

    — Какая-то пара с собакой. Только они были довольно далеко. Вряд ли они могли меня разглядеть, даже если знают в лицо.

    — А где ты ел? — тон у нее был резкий, допрос велся с пристрастием.

    — Нигде. Мне не хотелось. Только когда уже домой приехал.

    — Очень хорошо. Значит, все в порядке. Нам ничто не грозит. За мной в бунгало тоже никто не шпионил. И никто не стал бы заходить или звонить: обычно никто этого не делает.

    «Шпионил». Странное какое слово она выбрала, подумал он. Но она была права. Ее бунгало, такое же невыразительное, как его название — «Вид на поле», стояло в полном одиночестве близ унылой проселочной дороги, недалеко от Хоувтона. Раньше он никогда не был там, ему не разрешалось провожать ее до дома. До прошлой пятницы. Они вместе приехали туда вечером, и Джонатан был удивлен, даже немного шокирован. Кэролайн говорила ему, что сняла бунгало вместе с мебелью у хозяев, уехавших на год в Австралию к замужней дочери и решивших там остаться. Но она-то почему решила здесь остаться? Он не мог этого понять. Не может быть, чтобы не нашлось где-то более привлекательного дома, коттеджа, который она могла бы снять, или небольшой квартирки в Норидже, купить которую у нее хватило бы денег. А тут, войдя вслед за ней в дом, он был поражен контрастом между серой скудостью и вульгарностью обстановки и строгой красотой Кэролайн. Сейчас он снова видел все это перед собой: коричневатый ковер в передней, гостиная, где две стены были оклеены обоями в розовую полоску, а две другие пестрели огромными букетами роз; жесткая софа и два кресла в грязных чехлах; небольшая репродукция картины Констебла «Телега с сеном» повешена слишком высоко, чтобы ее было хорошо видно, и в нелепой близости от непременной гравюры с желтолицей китаянкой; старомодная газовая плитка, прикрепленная к стене. Кэролайн не сделала ничего, чтобы хоть что-нибудь здесь изменить, добавить хоть что-то, что носило бы отпечаток ее собственной личности. Казалось, она и не замечает всех этих недостатков, этого уродства. А он, Джонатан, уже в передней ощутил холод этого дома. Он чуть было не крикнул ей: «Ведь это первый раз, что мы вместе! А для меня — вообще первый раз! Неужели мы не можем пойти куда-нибудь в другое место? Разве обязательно, чтобы это произошло здесь?»

    Он жалобно произнес:

    — Боюсь, я не смогу этого сделать. Будет неубедительно. Главный инспектор Рикардс сразу поймет, что я лгу. У меня вид будет виноватый и смущенный.

    Но она решила быть с ним помягче; теперь она пыталась уверить его, что все будет в порядке:

    — Он ведь и ждет, что ты будешь смущен. Ты же станешь говорить ему о том, что мы провели вечер вместе, занимаясь любовью. Это достаточно убедительно. И вполне естественно. Он нашел бы более подозрительным, если бы вид у тебя не был виноватый. Ты что, не понимаешь, что чем смущенней и виноватей ты будешь выглядеть, тем убедительней покажется твой рассказ?

    Так даже его неопытность, его беспомощность, даже его чувство стыдливости должны быть использованы в каких-то ее целях?

    А Кэролайн продолжала:

    — Слушай, ведь все, что нам надо сделать, это просто поменять два вечера местами. Просто пятница была вчера, вот и все. Ничего не фабрикуй, ничего не выдумывай. Расскажи им, что мы делали, что ели, какую еду, какое было вино, о чем разговаривали. Это будет звучать правдиво, потому что это и есть правда. И они не могут поймать нас па телепрограммах, потому что телевизор мы не смотрели.

    — Но ведь то, что произошло между нами, — это наше личное. Это только для нас…

    — Теперь уже нет. Убийство разрушает все личное. Мы занимались любовью. Разумеется, полицейские употребят гораздо более грубое выражение. Если и не произнесут, то подумают. Но мы занимались любовью. В моей спальне. На моей кровати. Ты это помнишь?

    Помнит ли он? О да, еще бы! Лицо его пылало. Казалось, пылает все тело. Слезы, хотя он напрягал всю свою волю, стараясь их удержать, жгли глаза. Он зажмурился, чтобы не дать слезам пролиться, чтобы не пришлось вытирать их платком. Конечно, он помнит. Эта унылая квадратная комнатушка за гостиной, безликая, словно номер в дешевой гостинице; волнение и страх, почти его парализовавшие; неумелые и неловкие движения; нежные слова шепотом, которые потом звучали как указания… Она была терпелива и опытна и в конце концов принялась им руководить. Что ж, он не был настолько наивен, чтобы предполагать, что это будет и для нее в первый раз. Для него — да, но не для нее. Но то, что произошло, было необратимо, в этом он вполне отдавал себе отчет. Это она овладела им, не он ею. И овладение было не только физическим. Сейчас он не находил слов. Трудно было поверить, что те гротескные, но выверенные движения хоть как-то связаны с Кэролайн, которая теперь стояла перед ним так близко, но была такой далекой. С обостренной восприимчивостью отметил он девственную чистоту ее строгой, мужского покроя блузки, белой в серую полоску, изящный силуэт длинной серой юбки, черные лаковые лодочки, простую золотую цепочку и в том же стиле золотые запонки в манжетах. Ее волосы, цвета спелой ржи, были зачесаны назад и скульптурно уложены в одну пышную косу. В это ли он когда-то был влюблен, это ли все еще любил? Она ли — тот мальчишеский романтический идеал женщины, воплощение холодного, недоступного совершенства? И он понял, чуть не застонав, что их первое соитие разрушило гораздо больше, чем создало; что то, о чем он мечтал, чего все еще по-прежнему жаждал и что навсегда утратил, была красота — недостижимая, совершенная красота. Но он прекрасно знал и то, что стоит Кэролайн пальцем пошевелить, и он снова последует за ней в это ее бунгало, в эту постель.

    Он спросил, чувствуя себя совершенно несчастным:

    — Но зачем? Зачем это нужно? Они же не станут подозревать тебя. Просто не могут. Об этом даже подумать смешно. У тебя с Хилари были прекрасные отношения. У тебя со всеми на станции прекрасные отношения. Если кто меньше всего и заинтересует полицию, так это ты. И мотива преступления у тебя никакого нет.

    — Как же нет? Я всегда терпеть ее не могла, а отца ее по-настоящему ненавидела. Ведь это он разорил мою мать, из-за него она проводит последние годы жизни в бедности. Из-за него я не имела возможности получить приличное образование. Я всего-навсего секретарша, по сути — просто машинистка-стенографистка, и никем иным мне никогда уже не стать.

    — Ну, я всегда считал, что ты можешь стать кем угодно, стоит только захотеть.

    — Без образования? Ну, хорошо, я знаю, можно было бы получить грант. Но мне необходимо было поскорее окончить школу и начать зарабатывать. И дело не только во мне. Дело еще и в том, как Питер Робартс обошелся с моей матерью. Она ему доверяла. Она вложила все свои деньги, все, что отец оставил, в эту его компанию по производству пластика. Я ненавидела его всю жизнь. А из-за него и ее тоже. Но если у меня будет алиби, все кончится раз и навсегда. Нас оставят в покое — и тебя, и меня. Надо только сказать, что мы были вместе, и дело с концом.

    — Да не могут же они считать то, как отец Хилари поступил с твоей матерью, поводом для убийства. Это неразумно. И все это случилось так давно.

    — Если речь идет об убийстве человека, никакой повод не может быть разумным. Людей убивают по самым невероятным причинам. А у меня к тому же какой-то пунктик в отношении полиции. Я знаю: это совершенно необъяснимо, но со мной так было всегда. Потому я и осторожничаю так всегда, когда машину веду. Знаю, что настоящего допроса просто не выдержу. Полиции до смерти боюсь.

    Она и правда боялась полиции, вспомнил Джонатан, словно за соломинку хватаясь за очевидное, как будто эта правда могла как-то узаконить ее просьбу. Она маниакально боялась превысить скорость, даже когда дорога была совершенно свободна, никогда не забывала пристегнуть ремень безопасности, тщательно следила за состоянием машины. А еще он вспомнил, как недели три назад, когда она делала покупки в Норидже, у нее вырвали сумочку, и Кэролайн — как он ни настаивал — отказалась заявить об этом в полицию. Он помнил, как она сказала: «Нет никакого смысла, ее ведь все равно не вернут. Мы только зря отнимем у полицейских время. Пускай пропадает. В ней и было-то не так уж много». Он вдруг подумал: «Господи, да я же проверяю, правду ли она говорит, сверяю каждое слово». И чувство неимоверного стыда, смешанного с жалостью к ней, завладело им целиком. До него донесся ее голос:

    — Ну что ж, я слишком многого требую. Я знаю, что такое для тебя правдивость и честность, знаю твою бойскаутскую приверженность догматам христианской религии. Я прошу тебя пожертвовать высоким мнением о самом себе. А такое вряд ли кому бывает по душе. Мы все стремимся сохранить самоуважение. А твое, по всей видимости, основано на убеждении, что ты морально гораздо выше, чем мы все. Только, по-моему, ты лицемеришь. Говоришь, что ты меня любишь, но солгать ради меня не соглашаешься. А ведь это не такая уж страшная ложь. И никому не причинит вреда. Но ты не можешь. Это идет вразрез с твоей верой. Однако твоя вера, твоя драгоценная религия не помешали тебе отправиться со мной в постель, не правда ли? А я-то полагала, что христиане слишком чисты для случайных связей.

    «Случайные связи». Каждое слово било наотмашь. Это была не яростная, режущая боль, но тупая и ритмичная, словно хорошо рассчитанные удары, не прекращаясь, били все в одно и то же больное место. Никогда, даже в самые первые, самые чудесные дни вместе, он не мог говорить с ней о своей вере. С самого начала она дала ему понять, что эта часть его жизни ей неинтересна, она не могла ни сочувствовать этому, ни отнестись с пониманием. И как мог он объяснить Кэролайн, что последовал за ней в ее спальню, не ощущая вины, потому, что его нужда в ней оказалась сильнее, чем его любовь к Богу, сильнее, чем чувство вины, сильнее веры. Его нужда в ней не требовала объяснений или оправданий — она сама была и объяснением, и оправданием. Как могло быть в этом чувстве что-то плохое, когда каждый нерв, каждая жилка его существа твердили ему, что оно естественно, правильно, даже священно?

    Кэролайн сказала:

    — Ну ладно. Оставим это. Я слишком многого требую.

    Уязвленный ее презрительным тоном, он грустно ответил:

    — Дело не в этом. Я вовсе не лучше. Не выше. И ты не требуешь слишком многого. Если тебе это так важно, конечно, я так и сделаю.

    Она быстро взглянула на него, словно желая убедиться в его искренности, в готовности пойти ей навстречу. Джонатан услышал облегчение в ее голосе, когда она произнесла в ответ:

    — Слушай, ничего страшного. Мы с тобой ни в чем не виноваты, мы же знаем это. И то, что мы скажем полицейским, вполне могло быть правдой.

    Но тут Кэролайн допустила ошибку, и по ее глазам он понял, что и она понимает это.

    — Могло быть, но ведь не было, — сказал он.

    — Это так тебе важно? Важнее, чем мое душевное спокойствие, важнее, чем то, что, как мне казалось, мы испытываем друг к другу?

    Ему хотелось спросить, почему ее душевное спокойствие должно основываться на лжи. Хотелось спросить, а что же на самом деле они испытывают друг к другу, что она испытывает к нему.

    Кэролайн сказала, взглянув на свои часики:

    — В конце концов, это будет и твое алиби. Это даже важнее. В конце концов, все на станции знают, как плохо она к тебе относилась после той передачи по местному радио. Устроил крестовый походик против атома, Христов воитель несчастный. Это, надеюсь, ты не забыл?

    Грубость напоминания, нотки раздражения в ее голосе оттолкнули его. Он снова сказал:

    — А если нам не поверят?

    — Слушай, не стоит начинать все сначала. Почему это нам вдруг не поверят? Да и какое это имеет значение, если и не поверят? Они же не смогут доказать, что мы лжем, вот что самое важное. Да и, в конце концов, это же совершенно естественно, если бы мы были вместе. Мы ведь не вчера познакомились. Слушай, я должна вернуться в директорскую. Я с тобой свяжусь, но сегодня вечером нам лучше не встречаться.

    Он и не предполагал, что они встретятся сегодня вечером. Сообщение о новом убийстве к тому времени уже передадут по местному радио, начнутся разговоры и перешептывания, и мама будет с нетерпением ожидать его возвращения с работы, горя желанием услышать самые свежие новости.

    Но ему нужно было сказать Кэролайн еще кое-что, прежде чем она уйдет, и он ухитрился собрать все свое мужество, чтобы произнести:

    — Я звонил тебе вчера, когда поехал прокатиться. Остановился у телефонной будки и позвонил. Тебя не было дома.

    Кэролайн не ответила. Он испуганно взглянул ей в лицо, но оно ничего не выражало. Немного погодя она спросила:

    — В какое время это было?

    — Примерно без двадцати десять, может, чуть позже.

    — А зачем? Зачем ты звонил?

    — Хотел поговорить с тобой. Одиноко было. Наверное, я чуть-чуть надеялся — может, ты передумаешь и позовешь меня.

    — Ну ладно. Пожалуй, лучше рассказать тебе про это. Вчера вечером я была на мысу. Хотела устроить Рему пробежку. Оставила машину сразу за деревней и дошла до самого аббатства, до развалин. Кажется, это было чуть после десяти.

    — Ты была на мысу! — Джонатан был поражен и испуган. — И все то время она, убитая, лежала в нескольких метрах от тебя!

    Кэролайн резко возразила:

    — Не в нескольких метрах от меня, а больше чем в сотне метров. У меня не было ни малейшего шанса на нее наткнуться, и убийца ее мне не встретился, если ты это имеешь в виду. И я оставалась наверху, не спускалась на берег. Если бы спустилась, полиция нашла бы мои следы — и мои, и Рема.

    — Но кто-то вполне мог тебя заметить, луна светила вовсю.

    — На мысу никого не было. А убийца, если он прятался между деревьями и видел меня, вряд ли явится, чтобы заявить об этом. Но ситуация для меня не очень-то завидная. Поэтому мне и нужно алиби. Мне не хотелось тебе говорить, но теперь ты знаешь. Я ее не убивала. Но я была там, и у меня имеется мотив. Потому я и прошу тебя помочь мне.

    Впервые Джонатан расслышал в ее голосе нотки нежности и чуть ли не мольбу. Она сделала движение, словно хотела коснуться его, но удержалась, и этот несмелый жест, эта сдержанность были словно ласка, словно Кэролайн коснулась ладонью его щеки. Боль и унижение, владевшие им в прошедшие десять минут, исчезли, смытые волной нежности. Губы его, казалось, вспухли так, что мешали говорить, но он все-таки нашел и произнес нужные слова:

    — Ну конечно же, я помогу. Я люблю тебя. И я тебя не подведу. Можешь на меня положиться.


    Глава 3

    Рикардс договорился с Алексом Мэаром, что будет на станции утром, в 9.00, но до этого он собирался заехать в Скаддерс-коттедж к Райану Блэйни. Визит этот требовал особого подхода. Рикардс знал, что Блэйни — многодетный отец, значит, придется допрашивать и детей, хотя бы самых старших. Но этого он сделать не сможет, если с ним не будет ПКЖ — полицейского констебля-женщины. Сразу обеспечить ее присутствие не удалось. Разумеется, по сравнению со всем прочим это мелочь, но подобные мелочи вызывали у него раздражение, с ними трудно было примириться, к тому же он понимал, что без ПКЖ глупо рассчитывать на что-либо иное, чем краткий визит к Блэйни. Какими бы серьезными ни были подозрения в отношении Блэйни, Рикардс не мог пойти на риск и заработать жалобу наверх о том, что информация получена от несовершеннолетних без соблюдения должной процедуры. В то же время Блэйни имел право знать, что случилось с его картиной, и, если ему не сообщат из полиции, досужие языки не замедлят проинформировать его об этом. А главное, Рикардсу было важно увидеть выражение лица Блэйни, когда тот услышит и про изрезанную картину, и про убийство Хилари Робартс.

    Он подумал, что ему редко приходилось видеть жилище более унылое, чем Скаддерс-коттедж. Сыпала мелкая морось, дом и запущенный цветник перед ним виднелись сквозь перламутровую сетку тумана, стиравшего очертания и цвета, так что все вокруг, казалось, слиплось в одну аморфную, сочащуюся влагой серую массу.

    Оставив своего помощника, Гэри Прайса, в машине, Рикардс в сопровождении Олифанта прошел по заросшей сорняками дорожке к крыльцу. Звонка не было, но, когда Олифант постучал металлическим дверным молотком в дверь, она почти сразу открылась. Перед ними стоял Райан Блэйни, высоченный — под два метра ростом, худой, с мутными, покрасневшими глазами, и смотрел на них пристально и неприязненно. Казалось, побледнела даже его рыжая шевелюpa, и Рикардс подумал, что, пожалуй, никогда не видел, чтобы человек, настолько изможденный, все еще мог держаться на ногах. Блэйни не пригласил их в дом, а Рикардс не попросил разрешения войти. Это вторжение лучше было отложить до того момента, когда с ними будет ПКЖ. Блэйни мог и подождать. Сейчас Рикардсу нужно было как можно скорее попасть на Ларксокенскую АЭС. Он сообщил Блэйни, что портрет Хилари Робартс был изрезан и обнаружен в Тимьян-коттедже, но о подробностях умолчал. Ответа не последовало. Тогда он спросил:

    — Вы слышали, что я сказал, мистер Блэйни?

    — Да, слышал. Я знал, что портрет исчез.

    — Когда?

    — Вчера вечером, примерно в девять сорок пять. Мисс Мэар за ним заезжала. Она собиралась ехать в Норидж сегодня утром и обещала его отвезти. Она вам сама скажет. А сейчас он где?

    — У нас. То, что от него осталось. Он нам понадобится для судебной экспертизы. Мы, естественно, выдадим вам квитанцию.

    — А толку-то что? Можете себе оставить — и картину, и квитанцию вашу. Вы говорите, ее на куски изрезали?

    — Не на куски. Там два аккуратных надреза. Может быть, еще удастся исправить. Мы привезем портрет с собой, когда опять к вам приедем, чтобы вы могли его опознать.

    — Я не хочу его видеть. Можете оставить его себе.

    — Нам нужно, чтобы вы его опознали, мистер Блэйни. Но давайте поговорим об этом позже, когда мы снова к вам приедем. Когда, кстати, вы видели портрет в последний раз?

    — В четверг вечером, когда упаковал его и оставил в сарае, где работаю. С тех пор я там не был. Пусть Элис Мэар или Адам Дэлглиш его опознают. Они оба его видели.

    — Вы хотите сказать, что знаете, кто это сделал?

    Ответом снова было молчание. Рикардс нарушил его, сказав:

    — Мы будем у вас во второй половине дня, возможно, между четырьмя и пятью, если вам удобно. И нам придется побеседовать с детьми. С нами будет ПКЖ. Дети ведь сейчас в школе, наверное?

    — Двойняшки в дневной группе, а Тереза дома. Она неважно себя чувствует. Слушайте, чего вы так беспокоитесь о порезанном портрете? С каких это пор полиция интересуется картинами?

    — Мы интересуемся преступным нанесением ущерба. Но это еще не все. Я должен вам сообщить, что вчера вечером была убита Хилари Робартс.

    Произнося это, Рикардс пристально вглядывался в лицо Блэйни. Наступил момент разоблачения, возможно, момент истины. Не было сомнения, что Блэйни, услышав эту новость, не сможет скрыть своих чувств: потрясения, страха, удивления, истинного или притворного. Вместо этого он спокойно сказал:

    — Об этом вы мне тоже могли не говорить. Я уже знаю. Джордж Джаго, из «Нашего героя», звонил мне сегодня рано утром.

    Ах вот как, подумал Рикардс и мысленно включил Джорджа Джаго в список тех, кого нужно допросить как можно скорее.

    — Что, Тереза во второй половине дня будет дома? — спросил он. — Здоровье позволит ей поговорить с нами?

    — Она будет дома. И здоровье ей позволит.

    Он решительно захлопнул перед ними дверь.

    — Бог знает, зачем Робартс вообще понадобилось покупать эту развалюху, — заметил Олифант. — Купила, сдала, а потом принялась выживать его с ребятишками из дома. Сколько месяцев воевала с ним. В Лидсетте все возмущались, да и на мысу тоже.

    — Вы мне все это уже говорили по дороге сюда. Но если это Блэйни ее убил, вряд ли он стал бы привлекать к себе внимание, зашвырнув этот портрет в окно Тимьян-коттеджа. А два преступления, не имеющих отношения друг к другу и совершенных в один и тот же вечер — убийство и злостное нанесение ущерба, — это, знаете ли, совпадение, которое очень трудно переварить.

    Начало дня оказалось неудачным. Морось, проникая за воротник плаща, усиливала дурное расположение духа. Рикардс не обратил внимания на дождь, когда они ехали через мыс, и теперь готов был поверить, что переулок Скаддерс-лейн и живописная, но жалкая лачуга создают вокруг себя особый, гнетущий климат. Ему предстояло еще очень много сделать, прежде чем он вернется в Скаддерс-коттедж, чтобы снова, теперь уже по-настоящему, схватиться с Райаном Блэйни, и думал он обо всем этом без большого удовольствия. С усилием захлопнув калитку, цеплявшуюся за пучки буйно разросшихся сорняков, он еще раз взглянул на коттедж. Из трубы на крыше не поднимался дымок, окна, мутные от морской соли, были плотно закрыты. Невозможно было поверить, что здесь живет целая семья, что этот дом не заброшен давным-давно, не оставлен гнить и разрушаться от сырости. И тут он заметил, что в верхнем правом окне появилось бледное личико, обрамленное золотисто-рыжими волосами. Сверху на них смотрела Тереза Блэйни.


    Глава 4

    Через двадцать минут трое полицейских офицеров были уже на Ларксокенской АЭС. Для их машины было зарезервировано место на стоянке перед внешним забором станции, недалеко от проходной. Как только они приблизились к воротам, щелкнул, отпираясь, замок, и один из охранников вышел убрать конусы. Формальности заняли совсем немного времени. С почти бесстрастной любезностью их принял дежурный офицер службы безопасности, они расписались в журнале и получили нагрудные именные планки. Дежурный позвонил, сообщил об их прибытии, доложил им, что секретарь-референт директора, мисс Эмфлетт, очень скоро за ними зайдет, и, казалось, утратил к ним всякий интерес. Его напарник, который открывал им ворота и убирал конусы, спокойно стоял, беседуя с коренастым человеком в водолазном костюме; шлем тот держал под мышкой; очевидно, водолаз был из тех, кто работал на одной из водозаборных башен. Никого из них явно не заинтересовало прибытие на станцию полицейских. Если доктор Мэар отдал распоряжение, чтобы их приняли любезно, но без излишней суеты, его сотрудники не могли бы лучше выполнить волю директора.

    В окно проходной они увидели женщину, явно мисс Эмфлетт, шагавшую не торопясь по бетонной дорожке. Это была холодная, сдержанная блондинка; войдя в проходную, она не обратила внимания на дерзкий взгляд Олифанта, будто его здесь вообще не было, и с серьезным видом поздоровалась с Рикардсом. На его улыбку она не ответила, либо потому, что считала улыбку несоответствующей ситуации, либо скорее всего потому, что, на ее взгляд, лишь немногие посетители станции были достойны этой персональной привилегии, а полицейские были не из их числа. Она сказала:

    — Доктор Мэар готов принять вас, главный инспектор. — И пошла прочь, указывая путь.

    Рикардсу казалось, что он — пациент, которого ведут на прием к профессору-консультанту. Очень многое можно узнать о человеке по его личному секретарю, и то, что Рикардс узнал сейчас о докторе Алексе Мэаре, укрепило его давние представления о нем. Он подумал о собственной секретарше, буйноволосой девятнадцатилетней мисс Ким, которая предпочитала в одежде наиболее странный и предельно экстравагантный стиль современной молодежной моды; ее стенографические записи были столь же ненадежны, как ее обещания явиться точно в назначенное время, но зато она никогда не встречала даже самых незначительных посетителей без широкой улыбки и предложения — которым лучше было бы пренебречь — угоститься конторским кофе с печеньем.

    По дорожке меж широких газонов они проследовали за мисс Эмфлетт к административному корпусу. Мисс Эмфлетт была из тех женщин, рядом с которыми чувствуешь себя не в своей тарелке, и Олифант, явно желая самоутвердиться, начал говорить без остановки:

    — Вон там, направо, — турбинный корпус, сэр, и реакторный блок, а за ним — холодильная установка. Мастерские и цех — налево, сэр. Это тепловой реактор, сэр, впервые введенный в действие в тысяча девятьсот пятьдесят шестом. Нам все это объясняли, когда мы были здесь на экскурсии. Топливо — уран. Чтобы сохранить нейтроны и получить возможность использовать природный уран, топливо обкладывается сплавом магнезия, который называется магнокс, с низким уровнем нейтронной абсорбции. Отсюда и название реактора. Тепло извлекается при помощи пропускания углекислого газа над топливом в сердечнике реактора. Тепло передается воде в генераторе пара, а пар вращает турбину, соединенную с электрогенератором.

    Рикардсу было жаль, что Олифант испытывает потребность демонстрировать свои поверхностные познания в области ядерной энергии в присутствии мисс Эмфлетт. Оставалось лишь надеяться, что он достаточно правильно все это воспроизводит. А Олифант продолжал:

    — Конечно, этот тип реактора уже устарел. Его собираются заменить реактором типа PWR, охлаждаемым водой под давлением, такой уже строится в Сайзвелле. Я и в Сайзвелле был, не только в Ларксокене, сэр. Решил, мне все равно ведь надо знать, что у нас в таких местах делается.

    Рикардс подумал, ну если ты, Слонище, смог и вправду это узнать, то ты даже умнее, чем сам о себе полагаешь.

    Помещение на третьем этаже административного корпуса, куда их провели, поразило Рикардса своими размерами. Комната была почти совершенно пуста, пространство и свет были использованы с таким расчетом, чтобы во всю мощь заявить о человеке, поднявшемся из-за огромного черного, в стиле модерн стола и стоявшем так, без улыбки ожидая, когда они подойдут к нему по казавшейся бесконечной ковровой дорожке. Даже когда они пожимали друг другу руки (рукопожатие Мэара было сильным, но ладонь — обескураживающе холодной), глаза и память Рикардса продолжали вбирать в себя характерные детали этого кабинета. Две его стены были окрашены гладкой светло-серой краской, а с восточной и южной сторон от пола до потолка простерлись окна из сплошного стекла, открывая панораму неба, моря и мыса. Утро было хмурым, но в воздухе разливалось бледное, неверное сияние, горизонт был размыт, и казалось, что море и небо слились в одно мерцающее перламутром целое. На миг Рикардсу представилось, что он утратил вес и плывет в космосе, заключенный в какую-то странную футуристическую капсулу. А потом эта иллюзия сменилась другой. Ему прямо-таки слышался ритмичный шум машин, и чувствовалось, как вздрагивает под ногами палуба корабля, когда его нос врезается в мощные океанские валы.

    Мебели здесь было очень мало. Напротив южного окна — стол Алекса Мэара, свободный от бумаг, перед ним — высокое, но очень удобное кресло для посетителей. Прямо перед этим окном — стол для совещаний, у стола — восемь стульев. Перед восточным окном — демонстрационный стол с макетом: Рикардс решил, что это макет реактора PWR, который вскоре должен быть здесь построен. Взгляда мельком оказалось достаточно, чтобы увидеть, как замечательно выполнен макет — настоящее чудо из стекла, металла и плексигласа, сделанный настолько искусно, что казалось — он один из элементов декора. На северной стене — единственная картина маслом — человек с ружьем на изможденном коне на фоне мрачного пейзажа: песок и тощий кустарник, на заднем плане — цепь далеких гор. Но головы у человека не было. На месте головы — шлем из черного металла с прорезью для глаз. Картина показалась Рикардсу удручающе страшной. Где-то в глубине памяти сохранилось воспоминание, что он вроде уже видел репродукцию с нее или что-то очень похожее и что художник был австралиец.[46] С раздражением он вдруг понял, что думает об Адаме Дэлглише: тот наверняка знал бы, что это такое и кто ее написал.

    Мэар прошел к столу для совещаний, взял один из стульев, легко поднял и переставил к своему столу. Они должны были сесть напротив него. Поколебавшись с минуту, Гэри Прайс взял стул для себя, поставил его за спиной Мэара и незаметно достал блокнот. Глядя в серые, полные сарказма глаза, Рикардс подумал: «Интересно, как воспринимает меня Алекс Мэар?» И на ум ему непрошено пришел отрывок разговора, случайно услышанного в столовой Нью-Скотланд-Ярда: «Ну, наш Рикки вовсе не такой уж дурак, ни черта подобного. Он намного умней, чем выглядит». — «Хорошо бы так. Он мне напоминает персонаж из фильмов про войну, знаешь, в каждом фильме есть такой: бедный, но честный. И парняга этот всегда кончает одинаково — рожей в грязи и с пулей в груди».

    Но он вовсе не собирается ударить лицом в грязь, расследуя это новое дело. Пусть этот огромный кабинет словно специально рассчитан на то, чтобы его запугать, все равно это всего-навсего рабочее место. Алекс Мэар со всей его самоуверенностью и хваленым интеллектом тоже всего-навсего человек, и если это он убил Хилари Робартс, то кончит он, как кончали многие получше его, глядя на небо в крупную клеточку, а на вечно меняющееся море и вообще только во сне да в мечтах.

    Когда они уселись, Мэар сказал:

    — Я полагаю, вам понадобится где-то беседовать с людьми. Я договорился, чтобы вам предоставили небольшую комнату в отделе медико-физических исследований. Когда вы закончите здесь, мисс Эмфлетт проведет вас туда. Не знаю, сколько времени вам понадобится, но мы поставили там небольшой холодильник и все необходимое, чтобы можно было сварить кофе или вскипятить чай. А если хотите, кофе и чай вам могут принести из нашей столовой. И работники столовой, разумеется, смогут вас накормить, правда, еда у нас очень простая. Мисс Эмфлетт распорядится, чтобы вам принесли сегодняшнее меню.

    Рикардс ответил:

    — Спасибо. Мы сами сварим себе кофе.

    Он почувствовал, что инициатива выхвачена из его рук, и подумал: интересно, нет ли здесь специального расчета? Конечно, им обязательно понадобится комната для проведения опроса, и у него не было причин быть недовольным, что Мэар предвидел эту необходимость. Но все-таки начало было бы более удачным, если бы инициатива принадлежала ему. Его ощущения не поддавались логическому объяснению, но почему-то Рикардс чувствовал: в том, как заботливо его заверили, что он будет накормлен и напоен, было нечто унижающее его профессию. Мэар смотрел на него через стол спокойно, задумчиво и, как инспектору представилось, оценивающе, словно судья, собирающийся вынести приговор. Рикардс сознавал, что перед ним — воплощение власти, той власти, с которой ему до сих пор не приходилось иметь дела: авторитетной и уверенной власти мощного интеллекта. Целый сонм высших полицейских чинов показался бы ему менее устрашающим.

    — Начальник вашего полицейского управления уже связался со специальным полицейским управлением при Агентстве по ядерной энергии, — сказал Мэар. — Инспектор Джонстон хотел бы поговорить с вами сегодня утром, если возможно — до начала опроса сотрудников. Он, разумеется, знает, что мы — в юрисдикции Норфолкского управления полиции, и оно за все тут отвечает, но и он, естественно, не может не интересоваться этим делом.

    — Мы это понимаем и будем рады с ним сотрудничать, — ответил Рикардс.

    «И это будет только сотрудничество. Вмешиваться я ему не позволю», — подумал он. Он уже ознакомился с обязанностями спецуправления полиции при АЯЭ и понимал, что существует потенциальная опасность разногласий и смешения полномочий. Но, по существу, это новое дело было целиком в компетенции Норфолкского уголовного розыска и считалось как бы продолжением расследования по делу Свистуна. Если инспектор Джонстон готов вести себя достаточно разумно, то и он, Рикардс, пойдет ему навстречу. Но обсуждать эту проблему с доктором Мэаром он не собирался.

    Мэар открыл правый ящик стола и вытащил оттуда коричневую картонную папку.

    — Это — личное дело Хилари Робартс, — произнес он. — Нет никаких возражений против того, чтобы вы его просмотрели, но оно содержит лишь самые необходимые биографические данные: год рождения, где получила образование, какие имеет степени, где работала до прихода сюда в качестве заместителя главного администратора в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году. Curriculum vitae,[47] в котором vita совершенно блистательно отсутствует. Присутствует лишь ее сухой костяк. — И Мэар подтолкнул папку по поверхности стола к Рикардсу.

    В его жесте была какая-то странная завершенность, окончательность. Завершена чья-то жизнь, и дело с концом. Взяв папку, Рикардс сказал:

    — Благодарю вас, сэр. Это нам очень поможет. Может быть, вы смогли бы облечь плотью этот сухой костяк, хотя бы отчасти? Вы хорошо ее знали?

    — Очень хорошо. На самом деле мы некоторое время были любовниками. Это, конечно, не обязательно означает только физическую близость, но я, вероятно, знал ее не хуже, чем кто-либо другой здесь, на станции.

    Мэар говорил спокойно, не выказывая ни малейшего смущения, как если бы рассказывал, что учился с Хилари в одном университете. И Рикардс подумал: «Он, видно, ждет, чтобы я ухватился за это его сообщение». Вместо этого он спросил:

    — Она пользовалась популярностью здесь, на станции?

    — Она была очень дельным работником. А это, как я заметил, не обязательно приводит к популярности. Но она пользовалась у сотрудников уважением, а у тех, кому пришлось иметь с ней дело, мне кажется, даже любовью. О ней будут сожалеть, может быть, даже сильнее и глубже, чем о других, очень популярных коллегах.

    — И вы?

    — Мы все.

    — Когда оборвалась ваша связь, доктор Мэар?

    — Примерно три или четыре месяца назад.

    — Без скандала?

    — Не было ни обид, ни оскорблений. До этого мы все реже и реже виделись друг с другом. Мое будущее в настоящий момент не очень определенно, но я вряд ли долго останусь директором станции. Понимаешь, что любовная связь исчерпала себя, точно так же, как понимаешь, что исчерпало себя дело, которым до сих пор занимался. Возникает естественное ощущение, что закончился определенный жизненный этап.

    — А она? Чувствовала то же, что и вы?

    — Так мне представляется. У нас обоих были некоторые сожаления по поводу разрыва, но, я думаю, ни один из нас никогда не предполагал, что пылает страстью к другому или что наши отношения продлятся сколько-нибудь долго.

    — У нее не было никого другого?

    — Насколько мне известно, нет. Впрочем, почему бы мне это могло быть известно?

    — Тогда вас, вероятно, удивило бы, если бы вы узнали, что в воскресенье утром она написала своему поверенному, чтобы договориться о встрече. Она хотела обсудить свое завещание и сообщала ему, что собирается замуж. Мы обнаружили неотправленное письмо в ее бумагах.

    Мэар несколько раз быстро моргнул, но ничем иным не выдал своего волнения. Он сказал очень ровным тоном:

    — Да, это меня удивило бы, хоть я и не смог бы объяснить почему. Полагаю, потому, что она, казалось, вела довольно замкнутый образ жизни, и мне трудно представить, откуда у нее взялось время и возможности заводить новые знакомства. Разумеется, вполне вероятно, что какой-то человек из ее прошлого возник снова и они пришли к какому-то согласию. Боюсь, тут я ничем не могу вам помочь.

    Рикардс изменил направление беседы.

    — Впечатление такое, — сказал он, — вроде тут у вас считают, что она была вам не очень-то хорошим помощником во время публичного обсуждения проблемы установки нового реактора на станции. Когда был сделан официальный запрос по этому поводу, это ей было поручено давать разъяснения? Я не совсем понимаю ее роль в этом деле.

    — Официально — не ей. Но на одной-двух встречах с местными жителями и еще как-то, на Дне открытых дверей, она, к сожалению, весьма неудачно, ввязалась в спор с заводилами из публики. Мисс Робартс пришлось заменить заболевшего научного сотрудника, который обычно вел экскурсии по станции. Она, пожалуй, была не вполне тактична, отвечая некоторым из присутствовавших. После этого я устроил так, чтобы ей больше не приходилось вступать в прямой контакт с населением.

    — Значит, она была из тех, кто способен спровоцировать антагонизм? — спросил Рикардс.

    — Не настолько, чтобы спровоцировать убийство, я полагаю. Она была предана нашему делу и не могла мириться с тем, что ей представлялось умышленным обскурантизмом. Она не получила научной подготовки, но была достаточно хорошо знакома с теми научными изысканиями, которые проводятся у нас на станции, и питала уважение, вполне возможно, несколько преувеличенное, к мнению наших ученых экспертов. Я подчеркивал, что неразумно ждать того же от широкой публики. В конце концов, вполне возможно, что когда-то экспертам приходилось убеждать людей, что многоэтажные дома не рушатся под собственной тяжестью, лондонскому метро не грозят пожары, а паромы, идущие через пролив к берегам Франции, не переворачиваются вверх килем.

    Олифант, до тех пор хранивший молчание, вдруг произнес:

    — Я был одним из посетителей на том Дне открытых дверей. Кто-то задал ей вопрос про Чернобыль. А она тогда сказала вроде, что, мол, «погибло всего тридцать человек, стоит ли об этом столько говорить?». Ведь она именно так сказала, верно? Сам собой напрашивался вопрос: сколько должно быть погибших, чтобы мисс Робартс сочла эту цифру неприемлемой?

    Алекс Мэар взглянул на него, словно пораженный тем, что Олифант вообще обладает даром речи, и, поразмышляв с минуту, ответил:

    — Сравнивая число жертв Чернобыля с количеством смертельных случаев в промышленности и при добыче ископаемых энергоносителей, она совершенно резонно подчеркнула разницу, хотя, разумеется, могла бы сделать это с большим тактом. Чернобыль — очень больная тема. Нам уже несколько надоело объяснять, что русский реактор типа RBMK — реактор большой мощности, канальный — уже в проекте имел целый ряд слабых мест, в частности, высокий положительный паровой коэффициент реактивности при низком напряжении в реакторе. При остановке реактора это может вызвать неуправляемый рост мощности с последующим взрывом. Реакторы типа Магнокс, AGR — охлаждаемые газом, и PWR, охлаждаемые водой, не обладают этим дефектом независимо от уровня напряжения. Так что катастрофа, подобная чернобыльской, у нас просто физически невозможна. Простите, если все это звучит слишком специально. Я всего-навсего хотел сказать, что у нас это не произойдет, у нас это не может произойти и фактически никогда и не происходило.

    Олифант бесстрастно заметил:

    — Вряд ли так уж важно, сэр, произойдет катастрофа или нет, если мы все равно будем иметь здесь те же результаты. А правда, что после того Дня открытых дверей Хилари Робартс подала в суд на одного из здешних жителей — за клевету?

    Алекс Мэар ответил не ему, его он будто бы не замечал. Он разговаривал с Рикардсом:

    — Полагаю, это всем здесь известно. С моей точки зрения, это был неверный шаг. Иск ее был вполне обоснован, но это обращение в суд вряд ли принесло бы ей самой удовлетворение.

    — Вы пытались отговорить ее, исходя из интересов станции? — спросил Рикардс.

    — И ее собственных. Да, пытался.

    На столе Мэара зазвонил телефон. Мэар нажал кнопку.

    — Нет, я думаю, уже недолго, — произнес он. — Скажите ему, пусть перезвонит через двадцать минут.

    Рикардс подумал: интересно, он специально договорился, чтобы ему позвонили? И как бы в подтверждение его подозрений Мэар сказал:

    — В связи с тем, какие отношения существовали между мной и мисс Робартс в прошлом, вам необходимо знать о моих передвижениях в воскресенье. Может быть, мне стоит ознакомить вас с ними прямо сейчас. Нам обоим предстоит нелегкий день.

    Это должно было послужить не очень-то тонким напоминанием, что им пора приниматься за дело.

    Рикардсу удалось ответить спокойным тоном:

    — Вы нам очень этим поможете, сэр.

    Гэри Прайс склонился над блокнотом так старательно, как будто его только что отругали за пренебрежение обязанностями.

    — То, чем я занимался до воскресного вечера, вряд ли имеет отношение к делу, но я лучше расскажу вам, как провел весь конец недели. В пятницу, чуть позже десяти сорока пяти, я выехал отсюда на машине в Лондон, позавтракал с университетским приятелем в Реформ-Клубе и к двум тридцати отправился в министерство энергетики на встречу с заместителем министра. Потом поехал домой — в свою квартиру в Барбикане, а вечером с тремя друзьями посетил спектакль «Укрощение строптивой» в театре «Барбикан». Если вам впоследствии понадобится их подтверждение, что мне представляется вряд ли необходимым, я, разумеется, могу сообщить вам их имена и фамилии. В Ларксокен я поехал в воскресенье утром, позавтракал в пабе по дороге и прибыл домой около четырех. Выпил чашку чая и пошел прогуляться по мысу, в «Обитель мученицы» вернулся примерно через час. Около семи поужинал вместе с сестрой — это не заняло много времени — и в семь тридцать или чуть позже поехал на станцию. Я работал в компьютерной в полном одиночестве до десяти тридцати, потом поехал домой по дороге вдоль берега, где меня остановил коммандер Дэлглиш с сообщением, что Хилари Робартс убита. Остальное вам известно.

    — Не вполне, доктор Мэар, — сказал Рикардс. — До нашего приезда прошло некоторое время. Вы не касались трупа?

    — Я стоял и смотрел на нее, но к ней не прикоснулся. Дэлглиш весьма добросовестно выполнял свои обязанности, или — видимо, правильнее будет сказать — ваши. Он напомнил мне, что ничего нельзя трогать и что на месте преступления все должно оставаться как было. Я спустился вниз и ходил там, у моря, пока вы не прибыли.

    Рикардс спросил:

    — Вы что, по воскресным вечерам всегда работаете?

    — Непременно, если приходится проводить пятницу в Лондоне. В настоящее время дела так поджимают, что их невозможно уместить в пять рабочих дней. На самом деле я провел здесь меньше трех часов, но эти часы оказались весьма плодотворными.

    — И вы работали в компьютерной в полном одиночестве, сэр? Чем вы занимались?

    Если Мэар и счел этот вопрос не относящимся к делу, он не подал виду:

    — Я работал над своим исследованием. Изучаю поведение реакторов в гипотетической ситуации — катастрофа в результате потери охладителя. Разумеется, не я один работаю в этой области, которая считается одной из самых важных в исследовании проблем проектирования ядерных реакторов. Эти исследования проводятся на основе весьма широкого сотрудничества ученых всего мира. Если по существу, то я занимаюсь оценкой возможных результатов потери охладителя, используя математические модели, которые затем оцениваются при помощи численного анализа и сложных компьютерных программ.

    — И здесь, в Ларксокене, вы занимаетесь этим совершенно один?

    — На нашей станции — один. Подобные же исследования проводятся в Уинфрите и за рубежом — в целом ряде стран, в том числе и в США. Как я уже упоминал, на основе широкого международного сотрудничества.

    — А что, потеря охладителя — это самое страшное из всего, что может случиться? — неожиданно спросил Олифант.

    Алекс Мэар некоторое время смотрел на сержанта, словно решая, требует ли вопрос, прозвучавший из таких уст, какого бы то ни было ответа. Потом сказал:

    — Потенциально потеря охладителя невероятно опасна. Разумеется, существуют чрезвычайные меры, если нормальные охладительные процессы нарушены. Инцидент на станции Три-Майл-Айленд в Соединенных Штатах лишний раз доказал необходимость знать гораздо больше о природе и степени опасности, которой чреваты подобные инциденты. Феномен, который следует проанализировать, включает в себя три основных явления: серьезное повреждение в результате воздействия топлива и расплавление сердечника, миграция высвободившихся продуктов распада и аэрозолей через первичную систему охлаждения и поведение продуктов распада в высвобожденном топливе и паре в реакторном блоке. Если вы на самом деле интересуетесь этими исследованиями и знаете достаточно, чтобы в этом разбираться, я могу указать вам необходимую научную литературу. Сейчас же, мне думается, мы выбрали не совсем удачное время и место для расширения научных познаний.

    Олифант улыбнулся, как будто эта отповедь доставила ему удовольствие, и спросил:

    — Разве тот ученый, который покончил с собой, доктор Тоби Гледхилл, не был тоже занят научной стороной дела? Не вместе с вами работал? Мне казалось, я что-то об этом читал в какой-то из местных газет.

    — Да. Он был моим ассистентом. Тобиас Гледхилл был физиком и, кроме того, необычайно талантливым компьютерщиком. Настоящим экспертом в этой области. О нем глубоко сожалеет весь коллектив — и как о коллеге, и как о человеке.

    Вот и поставил точку на Тоби Гледхилле, подумал Рикардс. В устах кого-нибудь другого эта эпитафия могла бы тронуть своей простотой. У Мэара она прозвучала как мрачное подведение итогов. Но, в конце концов, самоубийство всегда причиняет массу хлопот и неприятностей. Рикардс и сам счел бы такое происшествие безобразным вторжением в свой четко организованный мир.

    Мэар повернулся к Рикардсу:

    — Сегодня утром мне предстоит еще масса дел. Как, вне всякого сомнения, и вам, главный инспектор. Вы считаете, этот вопрос действительно имеет отношение к делу?

    — Это поможет сделать картину более полной, — невозмутимо ответил Рикардс. — Я полагаю, вы отметили время своего прихода на станцию вчера вечером и соответственно время своего ухода?

    — Вы имели некоторую возможность познакомиться с нашей системой, когда сами прибыли сюда. Каждый штатный сотрудник имеет нагрудную именную планку с фотографией и образцом подписи, а также конфиденциальный личный номер. Этот номер регистрируется электронным устройством, когда кто-то из персонала входит на территорию, и, помимо этого, происходит визуальная проверка именной планки сотрудниками службы безопасности при входе. Всего у меня в штате пятьсот тридцать человек; они работают в три смены так, чтобы работа не прекращалась двадцать четыре часа в сутки. В выходные дни работают две смены — дневная, с восьми пятнадцати до двадцати пятнадцати, и ночная — с двадцати пятнадцати до восьми пятнадцати.

    — И никто не мог бы пройти незамеченным, даже директор?

    — Никто. И меньше всего, как мне представляется, директор. Время моего прихода и ухода будет отмечено, и, кроме того, дежурный сотрудник охраны видел, как я приехал и как уезжал.

    — И пройти на территорию станции нельзя иначе, как через проходную?

    — Если только вы не попытаетесь последовать примеру героев старых фильмов про войну и не сделаете глубокий подкоп под забором. В воскресенье вечером никто такого подкопа не делал.

    — Нам придется выяснить, где находился и чем занимался каждый ваш сотрудник в воскресенье, с раннего вечера до десяти тридцати, когда коммандер Дэлглиш обнаружил труп.

    — Вы не думаете, что нет необходимости захватывать такой большой промежуток времени? Ведь она, несомненно, была убита чуть после девяти?

    — Представляется, что это наиболее вероятное время наступления смерти. Мы ожидаем, что в отчете патологоанатома о вскрытии будут более точные данные. В настоящий момент мне не хотелось бы делать необоснованные предположения. У нас имеются экземпляры опросных листов, которые мы распространяли в связи с расследованием дела Свистуна; нам хотелось бы раздать их всем вашим сотрудникам. Я думаю, что таким образом нам легко удастся исключить очень многих. Большинство сотрудников, те, кто имеет семью или бывает в обществе друзей, смогут подтвердить свое алиби на воскресный вечер. Может быть, у вас есть идея, как распространить эти опросные листы, чтобы как можно меньше мешать работе персонала станции?

    Мэар ответил:

    — Самый простой и эффективный способ — оставить их в проходной. Каждый сотрудник получит опросный лист, как только там появится — приходя или уходя. Те сотрудники, которые сегодня больны или в отгуле, должны получить их на дому. Я могу дать вам их фамилии и адреса. — Он помолчал, потом добавил: — Мне кажется совершенно невероятным, чтобы это убийство имело хоть какое-то отношение к Ларксокенской АЭС. Но, поскольку Хилари Робартс работала у нас и вы собираетесь опрашивать наших сотрудников, вам было бы полезно иметь представление о том, как все тут расположено и организовано. Мой секретарь-референт подготовила для вас папку с планом территории и брошюрой с описанием действия реактора, которая поможет разобраться в том, какие функции выполняет персонал. Там же вы найдете поименный список сотрудников с указанием должности каждого, описание внутренней административной структуры, какова она на сегодняшний день, а также список операционников по каждой смене. Если вы сочтете нужным осмотреть какой-то из отделов, я попрошу, чтобы вас провели туда. Вы, разумеется, понимаете, что в некоторые из помещений нельзя входить без защитных комбинезонов и последующей радиологической проверки.

    Подготовленная для них папка лежала в правом ящике стола, и Мэар протянул ее Рикардсу. Рикардс раскрыл папку и внимательно просмотрел организационную схему АЭС. Минуту спустя он сказал:

    — У вас — семь подразделений, каждый отдел возглавляется заведующим: медфизик, главный химик станции, заведующий операционным отделом, заведующий административно-хозяйственным отделом, заведующий реакторным блоком, главный инженер строительного отдела и главный администратор станции — этот пост занимала Хилари Робартс.

    — Занимала лишь временно. Главный администратор станции умер от рака три месяца назад, и эта должность пока не занята. Кроме того, мы собираемся реорганизовать внутреннюю административную структуру, вместо семи подразделений будет три — как в Сайзвелле. На мой взгляд, их система гораздо более разумна и эффективна. Но наше будущее не вполне определенно, как вы, по всей вероятности, слышали, и возможно, придется подождать с реорганизацией, пока новый директор или управляющий станцией не будет назначен.

    — А в настоящее время главный администратор подчиняется не непосредственно вам, а вашему заместителю? — спросил Рикардс.

    — Да, вы правы — доктору Джеймсу Макинтошу. В данный момент доктор Макинтош находится в Штатах, изучает их ядерные установки. Он там уже целый месяц.

    — А заведующий операционным отделом — зав. ОПО, как здесь обозначено, — это Майлз Лессингэм, он был одним из гостей на обеде у мисс Мэар в четверг?

    Алекс Мэар не ответил. Рикардс продолжал:

    — Вам очень не повезло, доктор Мэар. Три насильственных смерти среди ваших сотрудников на протяжении всего двух месяцев. Сначала самоубийство доктора Гледхилла, затем Свистун убивает Кристин Болдуин, а теперь — убийство Хилари Робартс.

    — У вас есть сомнения в том, что Кристин Болдуин убил Свистун? — спросил Мэар.

    — Никаких. Ее волосы были обнаружены среди волос других его жертв, когда Свистун покончил с собой. А ее муж, который, естественно, мог быть первым из подозреваемых, представил убедительное алиби: его подвезли домой друзья.

    — А смерть Тоби Гледхилла явилась предметом расследования; заключение — «смерть в результате нарушения устойчивости психики», удобная подачка приверженцам приличий и религиозным ортодоксам.

    — А устойчивость его психики действительно была нарушена, сэр? — спросил Олифант.

    Мэар устремил на него иронично-вдумчивый взгляд:

    — Я не способен проникнуть в глубины его психики, сержант. Единственное, о чем я могу с уверенностью судить, это что он совершил самоубийство и что никто ему в этом не помогал. Несомненно, в тот момент он чувствовал, что у него достаточно причин для этого. У доктора Гледхилла бывали маниакально-депрессивные состояния. Он мужественно противостоял им, и они почти не препятствовали его работе. Но при таком психологическом складе риск самоубийства всегда оказывается выше среднего. И если вы согласитесь, что эти три смерти не связаны между собой, то нам не следует тратить время на обсуждение двух первых. Или ваше замечание было просто выражением сочувствия, главный инспектор?

    — Я сказал то, что думал, сэр, — ответил Рикардс и продолжил: — Один из ваших сотрудников, Майлз Лессингэм, обнаружил труп Кристин Болдуин. Он тогда сообщил нам, что ехал на обед к вам и мисс Мэар. Я предполагаю, что он во всех деталях описал вам то, что с ним случилось. И я считаю, это было бы вполне естественно. Трудно держать такое про себя.

    — Поистине невозможно, вы согласны? — откликнулся Мэар. И добавил: — В присутствии друзей.

    — Вот именно. Все друзья были вместе, мисс Робартс в том числе. И все вы услышали рассказ о происшедшем во всех кровавых подробностях. Прямо по горячим следам. Включая и те подробности, о которых его специально просили не упоминать.

    — Какие именно, главный инспектор?

    Вместо ответа Рикардс спросил:

    — Вы могли бы назвать мне всех находившихся в «Обители мученицы», когда туда приехал Майлз Лессингэм?

    — Моя сестра и я, Хилари Робартс, миссис Деннисон, экономка из старого пасторского дома, и коммандер Дэлглиш из столичной полиции. И девочка Блэйни — Тереза, кажется, ее зовут. Она помогала моей сестре готовить. — Он помолчал, потом заговорил снова: — Эти опросные листы, которые вы предлагаете раздать всем сотрудникам… Это, по-видимому, совершенно необходимо — отнимать у них таким образом время. Разве еще не ясно, что произошло? Наверняка ведь это убийство подпадает под категорию, которую у вас называют «подделка»?

    — Именно так оно и есть, сэр, — ответил Рикардс. — Все детали совершенно совпадают. Очень умно, очень убедительно. Только две черты не совпадают. Этот убийца знал свою жертву, и он был совершенно нормален.

    Через пять минут, шагая вслед за мисс Эмфлетт по коридору к помещению, предоставленному им для опроса сотрудников, Рикардс думал: «Ну ты и тип! Выдержки у тебя хоть отбавляй». Никаких вызывающих неловкость выражений сожаления, горя, страха, которые всегда звучат так неискренне. Никаких заявлений о собственной невиновности. Убежденность, что ни один человек в здравом уме и твердой памяти не заподозрит его в убийстве. Он и не попросил, чтобы его адвокат присутствовал. Впрочем, адвокат ему и не был нужен. Но Мэар, конечно, слишком умен, чтобы не понять значения вопросов о том званом обеде. Кто бы ни убил Хилари Робартс, он должен был знать, что она пойдет в тот вечер купаться при лунном свете, чуть позже девяти. И кроме того, он знал совершенно точно, как Свистун убивает свои жертвы. Довольно много людей знали одну из деталей, но число тех, кто знал обе, было крайне ограничено. И шестеро из них в прошлый четверг присутствовали на обеде в «Обители мученицы».


    Глава 5

    Помещение, предоставленное им для опроса сотрудников, было безликой комнатушкой с видом на запад, где главной достопримечательностью служило огромное здание турбинного зала. Помещение было обставлено вполне адекватно своему назначению, но не более того. Абсолютно подходит для приема посетителей, которых терпят, но не очень-то привечают, раздраженно отметил про себя Рикардс. Здесь был поставлен однотумбовый письменный стол, явно перенесенный из чьего-то кабинета, три жестких, с прямыми спинками стула и один более удобный — с подлокотниками, вроде кресла; небольшой журнальный столик, на нем — поднос с электрическим чайником, четыре чашки с блюдцами (Мэар что, предполагает, они подозреваемых будут кофе поить?!), сахарница с сахаром в обертках и три жестяные коробки с крышками.

    — Что это они тут нам приготовили, Гэри? — спросил Рикардс.

    Гэри Прайс занялся коробками.

    — Пакетики кофе и пакетики чая, сэр. А в третьей — печенье.

    — Что за печенье? — спросил Олифант.

    — Полезное для желудка, сержант.

    — Шоколадное, что ли?

    — Нет, сержант, просто полезное.

    — Ну, будем надеяться, хоть не радиоактивное. Давайте включим чайник — начнем-ка с кофе. Где, интересно, мы тут воду возьмем?

    — Мисс Эмфлетт сказала, в раздевалке есть кран, сержант, это в конце коридора. Но в чайнике вода уже есть, так что все в порядке.

    Олифант уселся на один из стульев, откинувшись и вытянув ноги, словно проверяя, насколько он удобен. Стул заскрипел. Сержант сказал:

    — Ну и тип. Холодный, как рыба. А умен! Не очень-то много из него вытянешь, сэр.

    — Да я бы так не сказал, сержант. Мы узнали о жертве больше, чем он представляет. Деловая, но ее тут не очень-то любили, склонная вмешиваться вдела вне пределов ее компетенции, может быть, потому, что втайне больше хотела заниматься наукой, чем администрированием. Агрессивная, бескомпромиссная, не терпящая критики. Вызывала антагонизм среди местного населения и порой не приносила станции ничего хорошего, кроме плохого. Ну и, конечно, любовница самого директора, хорошо это или плохо.

    — Это кончилось три или четыре месяца назад, — сказал Олифант. — Естественный конец, без обид и оскорблений ни с той, ни с другой стороны. Его версия.

    — А ее версии нам уже никогда не узнать, верно? Только вот что странно. Когда Мэар встретил мистера Дэлглиша, он ехал отсюда домой. Его сестра, по всей вероятности, его ждала, но он ей не позвонил, это совершенно очевидно. Ему это вроде даже и в голову не пришло.

    — Потрясен был, сэр. Совсем другим голова была занята. Только что узнал, что его бывшая подружка — жертва особо жестокого убийцы-психопата. Такое может затмить всякие там братские чувства и мысли о чашечке какао перед сном.

    — Возможно. Интересно, мисс Мэар звонила ему сюда узнать, почему он задерживается? Спросим.

    Олифант сказал:

    — Если не звонила, я могу найти только одну причину. Она ожидала, что он задержится. Она считала, что он — в Тимьян-коттедже с Хилари Робартс.

    — Если она не звонила потому, что думала именно так, значит, ей не было известно, что Хилари Робартс умерла. Ладно, сержант, давайте начинать. Прежде всего перекинемся парой слов с мисс Эмфлетт. Личный секретарь хозяина обычно знает об организации больше всех других, не исключая и самого хозяина.

    Но если Кэролайн Эмфлетт и располагала интересной информацией, она весьма умело держала ее про себя. Она сидела в кресле с видом спокойным и уверенным, как человек, нанимающийся на работу и знающий, что это место ему обеспечено. На вопросы Рикардса она отвечала спокойно, даже бесстрастно, за исключением того случая, когда он попытался выведать у нее хоть что-то об отношениях директора с Хилари Робартс. Тут она состроила гримаску неудовольствия, ведь кто-то посторонний позволил себе вульгарно любопытствовать о делах, которые его совершенно не касались. Она подчеркнуто строго ответила, что доктор Мэар не имеет привычки делиться с ней подробностями своей частной жизни. Она признала, что ей было известно о регулярных вечерних купаниях мисс Робартс и о том, что эти купания продолжаются и в осенние месяцы, а иногда и дольше. Она полагала, что этот факт был широко известен в Ларксокене. Мисс Робартс прекрасно плавала и относилась к этому виду спорта с энтузиазмом. Сама мисс Эмфлетт не очень интересовалась Свистуном, хотя, конечно, предпринимала кое-какие предосторожности, например, старалась не ходить по вечерам одна. Она ничего не знала о методах Свистуна, кроме того, как сообщалось в газетах, что он душил свои жертвы. Она знала о званом обеде в «Обители мученицы» в прошлый четверг. Ей кажется, что Майлз Лессингэм упоминал об этом, но никто не обсуждал с ней событий того вечера, да она и не видит, зачем кто бы то ни было стал это делать. Что касается ее передвижений в воскресный вечер, она провела его весь целиком, начиная с шести часов, в своем бунгало с другом — Джонатаном Ривзом. Они были все время вместе, пока он не уехал, примерно в 10.30. Холодный взгляд, брошенный ею на Олифанта, прямо-таки вынудил его задать ей вопрос о том, что они ели и пили. Когда ее спросили об отношениях с Хилари Робартс, она ответила, что глубоко ее уважала, но не чувствовала к ней ни особой приязни, ни особой неприязни. На работе их отношения были вполне дружескими, но она не может припомнить, чтобы они когда-либо встречались вне пределов станции. Насколько ей известно, у мисс Робартс не было врагов, и она не могла себе представить, чтобы кто-то желал ее смерти.

    Когда дверь за ней закрылась, Рикардс сказал:

    — Мы, конечно, проверим ее алиби, но это не срочно. Пусть этот мальчик Ривз попотеет с часик, а то и подольше. Я хочу сначала проверить тех сотрудников, которые непосредственно работали с Робартс.

    Но следующий час оказался малопродуктивным. Те, кто непосредственно работал с Хилари Робартс, были гораздо больше потрясены, чем огорчены, и то, что они рассказывали, лишь подтверждало уже создавшийся образ женщины, которую уважали, но не любили. Однако никто из них не имел мотива преступления, никто не признал, что ему точно известно, как убивал Свистун, и — самое важное — что касается воскресного вечера, у всех было алиби. Рикардс в общем-то ничего иного и не ждал.

    Прошло чуть больше часа, и Рикардс послал за Джонатаном Ривзом. Тот вошел в комнату белый как мел и держался так напряженно, контролируя каждое свое движение, будто вошел в камеру пыток. Первой реакцией Рикардса было чувство удивления: как могла такая привлекательная женщина, как Кэролайн Эмфлетт, выбрать себе столь неподобающего партнера? И дело вовсе не в том, что у Ривза какое-то особенно невыразительное лицо. О нем нельзя даже сказать, что оно некрасиво, если бы не прыщи. И черты его, каждая в отдельности, вполне правильные. Просто лицо это в целом было каким-то слишком обыкновенным, незначительным — на такое лицо и фоторобот не составишь, как ни старайся. Рикардс решил, что если уж описывать его, то с точки зрения его мимики, а не черт: глаза за очками в роговой оправе почти беспрестанно моргали, он то и дело нервно закусывал губы, а привычка неожиданно вытягивать шею делала его похожим на телевизионного комика. Из списка, предоставленного им Алексом Мэаром, Рикардсу было известно, что работают на Ларксокенской АЭС в основном мужчины. Неужели вот это было лучшее, что могла подобрать себе Эмфлетт? Ну, конечно, любовь зла… Стоит посмотреть на себя самого и Сузи. Может, когда их видят вместе, ее друзья точно так же удивляются.

    Детальный опрос он почти целиком доверил вести Олифанту, и это было ошибкой. Олифант всегда проявлял себя хуже всего с теми из подозреваемых, кто испытывал страх. Он не пожалел времени, чтобы — и не без удовольствия — вытянуть из Ривза все подробности, подтверждающие рассказ Кэролайн Эмфлетт.

    Когда Ривза наконец отпустили, Олифант сказал:

    — Он от каждого вопроса дергался, как клоун на веревочке. Поэтому я так долго с ним возился. Мне кажется, он лжет, сэр.

    Как типично для Олифанта, подумал Рикардс: торопится с выводами и всегда предполагает самое худшее.

    — Не обязательно лжет, сержант, — сухо сказал он. — Просто напуган и смущен. Ему здорово не повезло — первая в жизни ночь любви, и вот пожалуйста — не очень-то деликатное полицейское дознание. Но их алиби кажется достаточно убедительным, и ни у того, ни у другой нет очевидного мотива преступления. И нет доказательств, что кто-то из двоих знал миленькие привычки Свистуна. Давайте-ка займемся тем, кто знал. Майлзом Лессингэмом.

    В последний раз он видел Лессингэма на месте убийства Кристин Болдуин, так как, когда Лессингэм явился в приемную на следующее утро подписать свои показания, сам Рикардс отсутствовал. Сейчас ему стало ясно, что напускное безразличие Лессингэма и попытки язвительно острить там, в лесу, были результатом шока и отвращения; однако Рикардс почувствовал и то, что настороженность этого человека по отношению к полицейским граничит с неприязнью. Это было довольно распространенным явлением даже среди людей из среднего класса, а у Лессингэма, несомненно, были основания. Но из-за этого с ним и раньше трудно было иметь дело, а сейчас и того не легче. Покончив с предварительными формальностями, Рикардс спросил:

    — Вы знали о том, в каких отношениях были доктор Мэар и мисс Робартс?

    — Он — директор, она — и.о. главного администратора.

    — Я имею в виду любовные отношения.

    — Мне о них никто не сообщал. Но, поскольку я не совсем безразличен к моим смертным собратьям, я не исключал, что они могут быть любовниками.

    — И вы знали, что их связь оборвалась?

    — Предполагал. Они не поверяли мне своих секретов ни когда это начиналось, ни когда закончилось. Вам лучше поговорить об этом с доктором Мэаром, если вам необходимо знать детали его личной жизни. Мне хватает хлопот и со своей собственной.

    — Но может быть, вам известно о каких-либо осложнениях, вызванных этими их отношениями? О недовольствах, обвинениях в фаворитизме, ревности, например?

    — Я таких чувств не испытывал, могу вас заверить. Мои интересы лежат в несколько иной сфере.

    — А мисс Робартс? Создалось ли у вас впечатление, что их отношения прервались без скандала? Вам не казалось, что она расстроена, огорчена?

    — Если она и была расстроена, мне в жилетку она не рыдала. Кстати, она вряд ли выбрала бы для этого именно мою жилетку.

    — И вы представления не имеете, кто ее убил?

    — Ни малейшего.

    После некоторой паузы Рикардс спросил:

    — Вы ее недолюбливали?

    — Да.

    На какой-то момент Рикардс даже растерялся. Этот вопрос он довольно часто задавал во время расследования убийств и всегда с почти одинаковым результатом. Очень немногие из подозреваемых признавали, что недолюбливали жертву, не пускаясь в путаные объяснения и оправдания. После минутного молчания, когда стало ясно, что Лессингэм не собирается развивать это свое сообщение, Рикардс спросил:

    — Почему, мистер Лессингэм?

    — Я не очень многих людей «долюбливаю», если считать это слово правомерным, большинство только выношу, и мисс Робартс к числу таковых не принадлежала. Насколько я могу себе представить, вы и сержант вполне можете недолюбливать друг друга. Это не означает, что тот или иной из вас замышляет убийство. Кстати, если говорить об убийстве, а я полагаю, именно для этого я здесь и нахожусь, то на воскресный вечер у меня имеется алиби. Может быть, лучше всего вам сразу его и представить. У меня в Блэкни стоит тридцатифутовая яхта. Я вышел на ней в море с утренним приливом и вернулся только около десяти вечера. У меня есть свидетель. Эд Уилкинсон, который ставит свой смэк[48] рядом со мной, видел, как я выходил в море. Но никто не видел, как я вернулся. Утром ветер был достаточно сильный, чтобы идти под парусом. Потом я встал на якорь, поймал несколько рыбин — треска, хек, приготовил себе ленч. У меня были с собой еда, вино, книги и радиоприемник. А больше мне ничего и не надо. Наверное, это не самое убедительное алиби, но оно отличается простотой и имеет то достоинство, что это правда.

    — У вас была с собой шлюпка? — спросил Олифант.

    — У меня был с собой надувной ялик, на крыше каюты. И, рискуя вас взволновать, я должен сообщить, что у меня с собой был еще и складной велосипед. Но я не сходил на берег ни у мыса в Ларксокене, ни где бы то ни было еще, даже ради того, чтобы убить Хилари Робартс.

    — Вы видели мисс Робартс во время вашей прогулки на яхте? — спросил Рикардс. — Вы проходили в виду берега, где она была убита?

    — Так далеко на юг я не заходил. И никого не видел, ни живых, ни мертвых.

    — Вы что, такой обычай себе завели — выходить на яхте по выходным в полном одиночестве? — спросил Олифант.

    — Никаких обычаев я себе не заводил. Раньше я выходил в море с другом. Теперь выхожу один.

    Рикардс спросил его о портрете мисс Робартс. Лессингэм признал, что видел эту картину Блэйни. Она неделю висела в баре у Джорджа Джаго, хозяина паба «Наш герой», в Лидсетте. Очевидно, по просьбе самого художника. Нет, он не знает, где картина хранилась, и он ее не крал и не портил. Если это кто и сделал, то скорее всего сама мисс Робартс.

    — И сама забросила ее к себе в окно? — спросил Олифант.

    Лессингэм ответил:

    — Вы полагаете, она скорее изрезала бы ее и зашвырнула в окно к Блэйни? Я с вами согласен. Но, кто бы это ни сделал, это не Блэйни.

    — Почему вы так в этом уверены? — спросил Олифант.

    — Потому что человек творческий, художник он или ученый — не важно, не способен уничтожить свою лучшую работу.

    — Обед у мисс Мэар, — сказал Олифант. — Вы описали всем гостям методы Свистуна, не исключая и ту информацию, которую вас специально просили не разглашать.

    — Вряд ли кто-то может явиться на званый обед на два часа позже без объяснения причин, — холодно ответил ему Лессингэм. — Причина моего опоздания была, мягко говоря, необычна. Я счел, что они имеют право испытать то, что пережил я. Помимо этого, молчание потребовало бы от меня больше самоконтроля, чем тот, на который я был тогда способен. Разумеется, убийства и изуродованные трупы — это ваша профессия. Те из нас, кто выбрал менее волнующее занятие, обычно оказываются выбитыми из колеи. Я знал, что могу быть уверен: никто из присутствовавших там гостей не станет беседовать об этом с журналистами. Насколько мне известно, никто из них этого пока не сделал. И вообще зачем спрашивать меня о том, что произошло в четверг вечером? Адам Дэлглиш был одним из гостей на этом обеде, так что в его лице вы можете иметь более опытного и, несомненно, с вашей точки зрения, более надежного свидетеля. Я не стану называть его полицейским шпиком — это было бы несправедливо.

    Теперь, после долгих минут молчания, снова заговорил Рикардс:

    — Более того, это было бы неточно и оскорбительно.

    Лессингэм холодно посмотрел на него:

    — Вот именно. Потому я и не употребил этого выражения. А теперь, если у вас больше нет ко мне вопросов, мне надо заняться АЭС.


    Глава 6

    Опрос сотрудников на станции закончился далеко за полдень. Рикардс и Олифант собирались теперь в «Обитель мученицы». Гэри Прайс оставался на АЭС разбираться с опросными листами; договорились, что за ним заедут после беседы с Элис Мэар. Рикардс подозревал, что беседа с ней окажется более плодотворной, если вести ее будут не трое, а двое полицейских.

    Элис Мэар вышла им навстречу из двери очень спокойная, без малейших признаков волнения или любопытства, бросила беглый взгляд на их удостоверения и пригласила войти. «Как будто мы мастера из телеателье, запоздавшие к назначенному сроку», — подумал Рикардс. И, как он понял, предполагалось, что опрос им придется вести в кухне. Поначалу его поразил этот странный выбор места, но, осмотревшись, он решил, что эту комнату и кухней-то трудно назвать. Скорее она была кабинетом, гостиной и кухней одновременно. Его удивили размеры помещения, и он вдруг поймал себя на том, что пытается понять, пришлось ли Элис Мэар сносить здесь стену, чтобы обеспечить себе такое сверхщедрое пространство для работы. Еще он подумал, интересно, как к этому отнеслась бы Сузи, и решил, что она сочла бы, что такая кухня вызывает ощущение неустроенности. Сузи любила, чтобы в ее доме все имело свое точное назначение: кухня — для готовки, столовая — для еды, салон — чтобы смотреть телевизор, спальня — чтобы спать и иногда, раз в неделю, заниматься любовью. Сейчас он и Олифант расположились по обе стороны камина, в плетеных креслах с подушками на сиденьях и высокими спинками. Кресло оказалось невероятно удобным, дающим отдых всему его длинному телу. Мисс Мэар села на вращающийся стул у письменного стола и повернулась к Рикардсу.

    — Мой брат, разумеется, сообщил мне об убийстве сразу же, как вернулся домой вчера вечером. Что касается смерти Хилари Робартс, боюсь, я ничем не смогу помочь вам. Я весь вечер провела вчера дома и ничего не видела и не слышала. Но я могу кое-что рассказать вам про ее портрет. Не хотите ли вы и сержант Олифант выпить кофе?

    Рикардсу очень хотелось бы выпить кофе: он вдруг почувствовал необыкновенную жажду; но он отказался — и за себя, и за сержанта. Предложение было сделано явно из вежливости, и он успел заметить быстрый взгляд, брошенный ею на стол с аккуратными стопками типографских гранок и машинописных страниц. Похоже было, что они оторвали ее от работы над этими гранками. Что ж, она человек занятой, но и они тоже. И он неожиданно обнаружил, что его — совершенно необъяснимо — раздражает ее самообладание. Конечно, он не ждал, что она устроит истерику или что ей придется с горя принимать успокоительные. Хилари Робартс не была ей близкой родственницей. Но ведь она была тесно связана с ее братом по работе, приходила сюда, в «Обитель мученицы», и, по словам Дэлглиша, обедала здесь всего четыре дня назад. Ему было как-то не по себе оттого, что Элис Мэар могла вот так спокойно сидеть и править гранки, заниматься делом, которое, несомненно, требовало сосредоточенного внимания. А убийство Хилари Робартс требовало значительной силы духа. Его подозрения в отношении Элис Мэар не были такими уж серьезными: это преступление казалось ему не женских рук делом. Но Рикардс позволил подозрению закрасться в душу и застрять там острой колючкой. Необыкновенная женщина, думал он. Беседа с ней могла оказаться еще плодотворнее, чем он предполагал.

    — Вы ведете хозяйство брата, мисс Мэар? — спросил он.

    — Нет. Я веду свое собственное хозяйство. Мой брат живет в этом доме, когда бывает в Норфолке, то есть, разумеется, большую часть недели. Он вряд ли смог бы руководить Ларксокенской электростанцией из своей квартиры в Лондоне. Когда я дома и готовлю обед, он, естественно, обедает со мной. Я придерживаюсь мнения, что было бы неразумно требовать, чтобы он сам жарил себе яичницу, исходя из принципа раздельного хозяйствования. Но я не вижу, каким образом мои хозяйственные дела могут быть связаны с убийством Хилари Робартс. Может быть, нам стоит перейти непосредственно к тому, что произошло вчера вечером?

    Однако их прервали. В дверь постучали, и мисс Мэар, не извинившись, поднялась и пошла по коридору к двери. Они услышали более высокий женский голос, и следом за хозяйкой в кухню вошла женщина. Мисс Мэар представила ее как миссис Деннисон из старого пасторского дома. Это была миловидная, кроткого вида женщина, одетая просто и удобно: юбка из твида и трикотажный ансамбль из блузки и жакета. Она казалась явно расстроенной. Именно так, с его точки зрения, и должна была вести себя и выглядеть женщина, узнавшая об особо жестоком убийстве. Мужчины поднялись с кресел, когда она вошла, и миссис Деннисон села в кресло Олифанта, а он пододвинул себе стул от кухонного стола. Миссис Деннисон сразу же обратилась к Рикардсу:

    — Простите меня, я понимаю, что помешала, но я почувствовала, что не могу оставаться дома. Это совершенно ужасно, инспектор. Вы абсолютно уверены, что это не мог быть Свистун?

    — На этот раз не мог, мадам.

    — По времени не совпадает, — сказала Элис Мэар. — Я же говорила вам, когда звонила утром, Мэг. Полицейские не пришли бы ко мне сейчас, если бы это был он. Свистун уже не мог этого сделать.

    — Я знаю, именно так вы мне и сказали. Но я все равно надеялась, что произошла ошибка, что это он ее убил, а потом себя, что Хилари Робартс была его последней жертвой.

    — В каком-то смысле так оно и было, миссис Деннисон, — произнес Рикардс.

    — Мне кажется, такое убийство у вас называют «подделка», — спокойно сказала Элис Мэар. — В мире насчитывается не один психопат, а этот вид сумасшествия явно оказался заразительным.

    — Ну конечно, но ведь это так ужасно, слов нет! Раз начав, он станет продолжать, как Свистун. Одно убийство за другим, так что никто не сможет чувствовать себя в безопасности…

    — Пусть это вас не беспокоит, миссис Деннисон, — сказал Рикардс.

    Она взглянула на него чуть ли не с яростью:

    — Как это — пусть не беспокоит? Разумеется, беспокоит! Это должно беспокоить нас всех. Мы столько времени жили в страхе перед Свистуном. Ужасно думать, что все начинается снова.

    Элис Мэар поднялась со стула:

    — Вам нужно выпить кофе, Мэг. Главный инспектор Рикардс и сержант Олифант отказались, но нам с вами, я думаю, это просто необходимо.

    Нет, подумал Рикардс, это у вас не пройдет. И сказал весьма решительно:

    — Если вы все равно готовите кофе, мисс Мэар, я, пожалуй, передумаю. Я с удовольствием выпью чашечку. Конечно, и вы, сержант?

    Ну вот, думал он, опять задержка. Она теперь будет молоть кофе, и все должны молчать — из-за шума все равно друг друга не услышать. Почему бы ей просто не залить зерна кипятком, как все нормальные люди делают?

    Но кофе, когда его наконец подали, был отличный, и Рикардс почувствовал, что успокаивается. Миссис Деннисон взяла кружку в обе ладони — так пьет молоко ребенок перед сном. Потом поставила ее на каменную плиту перед камином и сказала Рикардсу:

    — Послушайте, может, надо, чтоб я ушла? Я только выпью кофе и вернусь в пасторский дом. Если вы захотите поговорить со мной, я буду весь день дома.

    Ответила ей мисс Мэар:

    — Почему бы вам не остаться и не послушать, что произошло вчера вечером? Это довольно интересно. — Она повернулась к Рикардсу. — Как я вам уже сказала, я была дома весь вечер, с половины шестого. Брат уехал на станцию вскоре после семи тридцати, и я села за стол — поработать над гранками. Включила автоответчик, чтобы мне не мешали.

    — И не выходили из дома весь вечер? Ни по какому поводу? — спросил Рикардс.

    — Нет. До половины десятого никуда не выходила. Потом поехала к Блэйни. Но может быть, стоит рассказать все по порядку? Примерно в десять минут девятого я выключила автоответчик, подумав, что могут позвонить брату о чем-то важном. Вот тогда-то я и услышала сообщение Джорджа Джаго, что Свистун покончил с собой.

    — Вы никому не позвонили сообщить об этом?

    — Я знала, что в этом нет необходимости. У Джаго — собственная служба новостей. Уж он позаботится, чтобы никто не остался в неведении. Я вернулась на кухню и работала над гранками примерно до половины десятого. Потом решила поехать и забрать портрет Хилари Робартс у Райана Блэйни. Я обещала ему завезти картину в нориджскую галерею по дороге в Лондон. Собиралась отправиться туда на следующее утро, пораньше. У меня склонность придавать слишком большое значение времени, поэтому мне не хотелось никуда заезжать по дороге. Я позвонила в Скаддерс-коттедж сказать, что еду за картиной, но номер был занят. Позвонила еще несколько раз, потом вывела машину и поехала. Приехала туда, должно быть, минут через пятнадцать.

    Заранее написала ему записку, собираясь подсунуть ее под дверь, что взяла картину, как договорились.

    — Вам не кажется все это несколько необычным, мисс Мэар? Почему бы просто не постучать в дверь и взять портрет у него лично?

    — Потому что он позаботился сообщить мне, когда я впервые увидела картину, где именно она хранится и где — слева от двери — находится выключатель. Я восприняла это как вполне резонное указание, что он не ожидает, а скорее, не хочет, чтобы его беспокоили, заходя в дом. Мистер Дэлглиш как раз при этом присутствовал.

    — Но вам это не показалось странным? Ведь он, должно быть, считает, что это хорошая картина. Иначе он не захотел бы ее выставлять. Естественно было бы, чтобы он передал ее вам лично.

    — Разве? Мне это как-то не приходило в голову. Он чрезвычайно замкнутый человек, это еще усилилось после смерти жены. Он не любит визитеров, особенно если это женщины. Ведь они могут весьма критически взглянуть на порядок в доме и на то, как ухожены дети. Я вполне его понимаю. Я и сама отнеслась бы к этому точно так же.

    — Так что вы прошли прямо в сарай, где он работает? Где это?

    — Слева от дома, метрах в тридцати. Небольшая деревянная хижина. Наверное, там когда-то была банька или коптильня. Я освещала фонарем тропинку к двери, но это вряд пи было необходимо. Луна светила необычайно ярко. Дверь была не заперта. И если вы намерены сказать, что и это странно, то вы совершенно не представляете себе, как мы живем здесь, на мысу. У нас здесь такое захолустье, мы отвыкли запирать двери. Я думаю, ему никогда и в голову не пришло бы запирать мастерскую. Я нашла выключатель слева от двери и зажгла свет. Картины на месте не было.

    — Вы не могли бы точно описать, что произошло? Как можно больше подробностей, если не трудно. Все, что припомните.

    — Мы говорим о вчерашнем вечере, главный инспектор. Мне вовсе не трудно припомнить подробности. Я оставила свет в сарае и постучала в дверь коттеджа. Окна были освещены только в нижнем этаже, шторы задернуты. Мне пришлось подождать примерно с минуту, прежде чем он вышел. Он приоткрыл дверь, но не пригласил меня войти. Я сказала: «Добрый вечер, Райан». Он только кивнул, ничего не ответив. От него сильно пахло виски. Потом я сказала: «Я приехала за картиной, но ее нет в мастерской, а если она там, я не сумела ее найти». Тогда он сказал, нечетко произнося слова: «Она слева от двери, упакована в картон и оберточную бумагу. Липкой лентой заклеена». Я ответила: «Сейчас ее там нет». Он не ответил, просто вышел ко мне, оставив дверь открытой. Мы пошли к сараю вместе.

    — Он твердо держался на ногах?

    — Совсем не твердо, но все-таки держался. Когда я сказала, что от него пахло виски и он нечетко произносил слова, я вовсе не имела в виду, что он был совсем ни на что не способен. Но впечатление у меня было такое, что он провел вечер, почти не отрываясь от бутылки. Он остановился в дверях мастерской. Я — рядом с ним. Некоторое время — примерно полминуты — он не произносил ни слова. Потом сказал только: «Да. Пропала».

    — Как это прозвучало? — Так как она не ответила, Рикардс терпеливо продолжал расспросы: — Был ли он потрясен? Рассержен? Удивлен? Или был слишком пьян, чтобы это его взволновало?

    — Я слышала вопрос, главный инспектор. Может быть, вам лучше у него самого спросить, что он чувствовал? Я могу лишь описать, как он выглядел, что сказал и что сделал.

    — И что же он сделал?

    — Он отвернулся и принялся бить стиснутыми кулаками по притолоке двери. Потом прижался к ней лбом и так постоял с минуту. В тот момент его жесты казались наигранными, но, я полагаю, он был совершенно искренен.

    — А потом?

    — Я сказала: «Может, нам лучше позвонить в полицию? Мы могли бы позвонить прямо от вас, если у вас телефон в порядке. Я пыталась вам дозвониться, но у вас все время занято». Он не ответил, и я пошла вслед за ним назад, к дому.

    Он не пригласил меня войти, но я встала в дверях. Он прошел в маленькое помещение под лестницей и оттуда сказал: «Трубка плохо лежала. Поэтому вы не могли дозвониться». Я снова повторила: «Почему бы вам сразу не позвонить в полицию? Чем скорее сообщить о краже, тем лучше». Он обернулся ко мне и ответил: «Завтра. Завтра». И пошел к своему креслу. Я настаивала. Сказала: «Я позвоню, Райан, или вы это сделаете сами? Это на самом деле очень важно». Он ответил: «Я сам. Завтра. Спокойной ночи». Это было ясным указанием на то, что он хочет остаться один, и я ушла.

    — А когда вы там были, вы больше никого, кроме мистера Блэйни, не видели? Детей там не было, например?

    — Я подумала, что дети спят. Я их не только не видела, но и не слышала.

    — И о смерти Свистуна вы не говорили?

    — Я полагала, что Джордж Джаго скорее всего позвонил мистеру Блэйни еще до звонка мне. И о чем можно было там говорить? Ни у Райана, ни у меня самой не было настроения постоять и поболтать на крылечке.

    Но Рикардс подумал, что сдержанность их обоих — очень любопытная вещь. Неужели ей так сильно хотелось поскорее уехать, а ему — от нее отделаться? Или, может быть, более трагическое событие, чем пропажа картины, на время заставило одного из них забыть даже о Свистуне?

    Имелся еще один жизненно важный вопрос, который Рикардсу необходимо было задать. То, что в нем подразумевалось, было вполне очевидно, а Элис Мэар была слишком умна, чтобы этого не понять.

    — Мисс Мэар, то, в каком состоянии в тот вечер вы застали мистера Блэйни, на ваш взгляд, могло помешать ему вести машину?

    — Наверняка. Да у него и не было машины. У него есть небольшой универсал, но он не прошел техосмотр.

    — А на велосипеде он мог бы ехать?

    — Думаю, мог бы попробовать, но через пару минут оказался бы в канаве.

    Рикардс уже делал в уме спешные подсчеты. Он не сможет получить результатов вскрытия до среды, но если Хилари Робартс отправилась плавать, как обычно, сразу после «Новостей вкратце», которые в воскресенье идут в 9.10, тогда, значит, она умерла примерно в половине десятого. В 9.45 или чуть позже, по словам Элис Мэар, Блэйни был у себя дома, пьяный. Как ни притягивай выводы за уши, он не мог бы совершить столь уникально продуманное убийство, требующее твердости рук и нервов, способности рассчитать все до мелочей, и вернуться домой в 9.45. Если Элис Мэар говорила правду, она снабдила Блэйни убедительным алиби. А вот Блэйни в противоположность ей никак не сможет сделать для нее то же самое.

    Он почти совсем забыл о Мэг Деннисон, но теперь взглянул на нее, сидевшую по ту сторону камина, сложив на коленях руки, словно огорченный ребенок, и так и не отпившую кофе из своей кружки.

    — Миссис Деннисон, вы знали вчера вечером, что Свистун умер?

    — О, конечно. Мистер Джаго позвонил мне тоже, примерно без четверти десять.

    — Он, вполне возможно, звонил вам и раньше, — сказала Элис Мэар. — Но вы же как раз везли миссис и мистера Копли в Норидж на станцию, разве нет?

    Мэг Деннисон ответила не ей, а Рикардсу:

    — Должна была. Но у нас машина сломалась. Пришлось спешно звонить Спарксу — вызывать такси. К счастью, он успел вовремя, но меня отвезти обратно уже не смог бы — торопился по делу в Ипсвич. Так что он сам посадил миссис и мистера Копли на поезд вместо меня.

    — Вчера вечером вы выходили из пасторского дома в какое-либо время?

    Миссис Деннисон подняла голову и взглянула прямо ему в глаза?

    — Нет, — ответила она, — нет, после того как я их отправила, я не выходила из дому. — Она помолчала немного, потом заговорила снова: — Простите, я все-таки выходила в сад, очень ненадолго. Правильнее было бы сказать, что я не выходила за пределы усадьбы. А теперь, если вы позволите, я хотела бы вернуться домой.

    Она встала, снова взглянула на Рикардса и сказала:

    — Если вам надо допросить меня, главный инспектор, я буду у себя, в старом пасторском доме.

    И она быстро вышла из комнаты, так что мужчины даже не успели встать. Мисс Мэар не поднялась проводить ее, и через несколько секунд они услышали, как захлопнулась входная дверь.

    Последовало минутное молчание, которое нарушил Олифант, сказав:

    — Странно. Она даже кофе не выпила. — И кивнул в сторону каминной плиты.

    Но Рикардсу нужно было задать Элис Мэар последний вопрос.

    — Должно быть, время близилось к полуночи, — сказал он, — когда ваш брат вернулся вчера домой. Вы звонили ему на станцию, чтобы узнать, ушел он уже или если задерживается, то почему?

    — Мне это и в голову не пришло, главный инспектор, — холодно произнесла она. — Ведь Алекс мне не ребенок и не муж, я избавлена от необходимости проверять, где он находится и чем занят. Я не сторож брату моему.[49]

    Все это время Олифант не сводил с нее мрачного, подозрительного взгляда. Наконец он спросил:

    — Но он ведь живет здесь, с вами, верно? Вы же общаетесь, разговариваете, нет? Вы должны были, к примеру, знать про его связь с Хилари Робартс. Вы эту связь одобряли?

    Лицо Элис Мэар оставалось бесстрастным, но в голосе зазвучала сталь:

    — Одобрение или неодобрение было бы здесь столь же нескромным и неуместным, как этот вопрос. Если вы желаете обсуждать личную жизнь моего брата, я посоветовала бы вам обратиться к нему лично.

    Рикардс сказал очень тихо:

    — Мисс Мэар, убита женщина, убита с необыкновенной жестокостью, тру